"Мы знакомы?"

NC-17
Завершён
3
автор
Размер:
86 страниц, 35 281 слово, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

День двадцать пятый. Почти.

Настройки
Он начал вспоминать не с громкого хлопка, не с озарения, не с того самого щелчка, после которого мир снова становится цветным, а тихо, почти незаметно, как утро, которое наступает не сразу, а крадётся на цыплячьих лапках, подсвечивая края облаков бледно-розовым, прежде чем солнце решится показаться из-за горизонта. Цзянь И сидел в кабинете врача уже полчаса, сжимая в руках стакан с водой, которую так и не отпил, и смотрел в одну точку на стене, где обои отошли от угла, обнажая серую, заплесневевшую штукатурку, похожую на старую рану, которую забыли перевязать. Врач, тот самый, пожилой, с вечно усталыми глазами и бейджиком, на котором почти не осталось букв, листал историю болезни, шуршал страницами, иногда поправлял очки, сползающие к кончику носа, и молчал. - Он вспоминает, - наконец произнёс врач, и голос его звучал так, будто он сообщал не хорошую новость, а всего лишь констатировал факт, не имеющий ни плюсов, ни минусов. - Медленно, но процесс идёт. Он помнит своё имя, адрес, школу. Помнит некоторых одноклассников. Не всех, но некоторых. Это хороший знак. - Кого? - перебил его Цзянь И. Внутри всё кипело, бурлило, готовое выплеснуться наружу горячей, обжигающей лавой, которая не щадит никого на своём пути. - Кого именно он помнит? Врач полистал бумаги, нашёл какую-то заметку, сделанную на полях торопливым, почти нечитаемым почерком, и прочитал, шевеля губами, как первоклассник, который только учится складывать буквы в слова: - Парня по имени Хэ Тян, такой высокий, тёмненький парнишка, часто к нему приходил. Ещё Мо Гуаньшаня - того, кто… ну, того, кто его ударил. Помнит медсестру, которая делала перевязки в первую неделю. Помнит запах цветов, которые кто-то принёс. - А меня? - спросил Цзянь И, и в его голосе не было надежды, ведь он заранее уже знал ответ, но почему-то все же спросил. Он каждый день был у него в палате и видел, как на его глазах расцветает утраченная жизнь, когда порой Чженси начинал говорить об одноклассниках, когда стал узнавать Хэ Тяна и общаться с ним так, как будто не было всего этого. Даже, когда пришел Мо, Чженси с довольной ухмылкой встретил его, сказав «а я все вспомнил, Рыжик». Врач посмотрел на него поверх очков, долго, внимательно, как смотрят на больного, которому осталось недолго, но говорят «всё будет хорошо», потому что правда слишком жестока, чтобы произносить её вслух. - Нет, - сказал он тихо. - О вас все по прежнему ничего. Ни имени, ни лица, ни даже ощущения, что кто-то был рядом. Извините. Цзянь И не помнил, как вышел из кабинета. Ноги несли его сами, по коридору, мимо медсестёр, мимо пациентов в больничных халатах, которые смотрели на него с тем особенным выражением, которое бывает у людей, привыкших к чужим страданиям и уже не удивляющихся ничему, даже самому страшному. Он зашёл в туалет, закрылся в кабинке, прижался лбом к холодной, кафельной стене и стоял так, не дыша, не двигаясь, не думая, потому что если бы он начал думать, он бы закричал, а если бы закричал, не смог бы остановиться, и тогда его увезли бы в другую больницу, в другую палату, к другим врачам, которые задавали бы другие вопросы, а ответы всё равно были бы теми же: «Ничего не помнит. Ни имени, ни лица. Ничего». Хэ Тян. Мо. Даже та девчонка, которая боялась подойти к Чжэнси три года, даже тот, кто разбил ему голову, даже медсестра, которую он видел всего пару раз. Всех, кроме него. Всех, кроме того, кто сидел за соседней партой, кто дёргал его за рукав, кто получал от него подзатыльники, кто смотрел на него так, будто он был солнцем, которое освещает всё вокруг, даже когда за облаками его не видно. «Почему? - думал он, и этот вопрос сверлил его голову, как дрель, которая не знает усталости, сверлит, сверлит, сверлит, пока не останется одна боль, без мыслей, без чувств, без надежды. - Почему он помнит всех, кроме меня? Что во мне такого, что моё лицо стёрлось первым? Что я сделал не так? Чем я хуже? Чем я хуже, сука?!» Ответа не было. И не будет. Потому что на такие вопросы не отвечают даже врачи, даже те, кто знает, как устроен мозг, как работают нейроны, как память прячется в извилинах, когда ей страшно, когда ей больно, когда она не хочет возвращаться туда, где было слишком много всего. Слишком громко, слишком ярко, слишком больно. Он вышел из туалета, умылся холодной водой, посмотрел на себя в зеркало. Красные глаза, синяки под глазами, взлохмаченные волосы, бледная, нездоровая кожа. Он не узнавал себя. И думал: «Может, я и правда стал другим. Может, тот Цзянь И, которого он знал, умер в тот день, когда камень ударил Чжэнси по голове. А этот чужой, даже для себя самого. И нечего ему здесь делать. Нечего». Но он всё равно пошёл в палату. Потому что не мог не пойти. Потому что ноги сами несли его туда, даже когда мозг кричал «остановись», даже когда сердце разрывалось на части от каждого шага, приближающего его к человеку, который смотрит на него и не видит. Медсестра встретила его в коридоре. - Он сегодня утром сказал странную вещь, - произнесла она. - Сказал: «Мне снилось, что я сидел за партой, и рядом кто-то громко смеялся. Я не видел лица, но знал, что этот человек меня бесит». А потом помолчал и добавил: «Но бесит как-то по-хорошему. Как будто без этого смеха тихо слишком». Цзянь И не помнил, как добежал до палаты. Ноги не слушались, скользили по кафелю, который начистили до блеска к вечерней смене, и он чуть не упал дважды, успев подхватиться за косяк, за дверную ручку, за воздух, который вдруг стал слишком плотным, чтобы дышать им свободно. Влетел в палату, чуть не сбив с ног медсестру, которая выходила с подносом, и застыл на пороге, глядя на Чжэнси. Тот сидел на кровати и смотрел в окно, как обычно, но что-то в его позе было другим, каким-то более живым, что ли, менее похожим на манекен, который посадили в кресло и забыли выключить. - Ты помнишь? - выпалил Цзянь, не в силах сдерживаться, не в силах делать вид, что он спокоен, не в силах притворяться, что внутри него не разрывается бомба надежды, готовая либо осветить всё вокруг, либо разнести в клочья. - Ты сказал медсестре про смех. Это я! Я всегда громко смеюсь! Я тебя бесил! Ты меня бил за это! Ты помнишь? Чжэнси медленно повернул голову, посмотрел на него тем самым взглядом, который за двадцать пять дней стал привычнее собственного отражения. Только теперь в нём было что-то смутное, неоформленное, похожее на тени, которые пляшут на стенах, когда свет от уличного фонаря пробивается сквозь листву. - Не помню. Только чувство, что кто-то был рядом. Кто-то шумный. Кто-то, от кого хотелось то ли убежать, то ли… не знаю. Остаться. Он замолчал, нахмурился, как будто пытался поймать ускользающее воспоминание за хвост, но оно выскальзывало, таяло, как дым. - Я не помню лица, - добавил он тише. - Но я знаю, что этот человек… он не безразличен. Иначе зачем ему было смеяться так громко, чтобы я запомнил это даже сквозь забытье? Цзянь сел на стул, потому что ноги вдруг перестали держать, и комната поплыла перед глазами. --- Наступил вечер. Цзянь вышел на улицу, и холодный воздух ударил в лицо. Небо висело низкое, серое, затянутое облаками, которые не обещали дождя, но и не пропускали солнце, оставляя мир в каком-то полусумрачном, болезненном состоянии, похожем на то, в котором он сам находился последние двадцать пять дней. Цзянь И достал пачку сигарет, ту самую, которую купил впервые в жизни три недели назад, в тот вечер, когда врачи сказали, что Чжэнси может не очнуться, и он вышел из больницы, сел на лавочку, заплакал первый раз после того, как всё случилось, и понял, что слёзы не помогают, что боль никуда не уходит, а просто меняет форму, превращаясь из острой в тупую, ноющую, которая сидит где-то под рёбрами и грызёт, грызёт, грызёт, как мышь, застрявшая в стене. Он закурил неумело, кашляя после первой же затяжки, но не бросая, потому что боль в лёгких казалась правильной, настоящей, такой, которую он мог контролировать, в отличие от той, что творилась внутри. Дым поднимался вверх, растворялся в сером, низком небе, и он смотрел на него, думая о том, что так же растворяются воспоминания без следа, без звука, без прощания. Только что были, и, вдруг, их нет. Как будто их никогда и не существовало. Чжэнси помнил всех. Хэ Тяна, который вечно лез не в свои дела. Мо, который разбил ему голову. Помнил медсестру, которая делала перевязки. Помнил запах цветов, которые кто-то принёс в первый день. Помнил даже то, какого цвета были шторы в палате, когда он открыл глаза после комы. А его не помнил. И это было самым страшным, даже не то, что он забыл, а то, что он не чувствовал боли от этого забвения. Для Чжэнси это было просто фактом: есть какой-то парень, который приходит каждый день, показывает фотографии, рассказывает истории, иногда плачет. Факт, не имеющий веса, не имеющий цвета, не имеющий запаха. Как то, что стены в палате белые, а пол кафельный, холодный, серый. Для Цзяня же это было концом света, который никак не мог закончиться, потому что конец света это когда всё взрывается и превращается в пыль, а здесь взрыва не было, была только медленная, мучительная агония, день за днём, час за часом, минута за минутой. Он докурил, затушил окурок о край урны, тот погас не сразу, тлел ещё секунду, выпуская последнюю тонкую струйку дыма, как прощальный вздох. Ноги не слушались, но они знали дорогу лучше, чем его измученный мозг, и сами несли его по знакомым улицам, мимо магазинов, которые уже закрылись, мимо фонарей, которые горели тускло, экономили электричество, потому что город уставал к ночи так же, как и он. Квартира встретила его тишиной. Мама была в командировке. Уехала ещё вчера, сказала, что на неделю, оставила деньги на столе, под кружкой, на которой было написано «Лучшая мама на свете». Кружка давно уже выцвела, буквы стёрлись, и вместо «лучшая» можно было прочитать что угодно - «грустная», «уставшая», «не знающая, как помочь своему сыну, который медленно убивает себя в этой больнице, день за днём, час за часом». Он прошёл на кухню, в нижнем ящике тумбы, за пакетом с гречкой, который никто не трогал уже полгода, стояла бутылка водки. Почти полная. Он не знал, зачем мать держит её там, может, для гостей, которых никто не ждал, может, для себя, в те вечера, когда усталость становилась невыносимой, а может, просто потому что так положено, как положено иметь в доме соль, сахар и спички, даже если ты не куришь. Цзянь И достал бутылку, посмотрел на прозрачную жидкость, которая плескалась внутри, на этикетку с золотыми буквами, которые складывались в слово «водка», простое, грубое, без претензий. Он не стал искать рюмку, открутил крышку и сделал глоток прямо из горла. Горло обожгло, в глазах потемнело, но он не остановился. Сделал второй, третий. Водка была прохладной, но внутри разливалось тепло, такое обманчивое, воровское, которое обещало покой, но на самом деле просто отключало чувства. Он пил и думал о Чжэнси. О том, как он дёргал его за рукав, а тот отмахивался, иногда бил по голове, но никогда… никогда… не говорил «уйди». О том, как однажды он заснул у него на плече в автобусе, а Чжэнси не разбудил его, хотя его остановка была раньше. О том, как он смеялся….нет, Чжэнси не смеялся, он только иногда позволял уголкам губ чуть приподняться, и эта едва заметная полуулыбка была для Цзяня дороже любых признаний, потому что она была его, только его. Он сделал ещё глоток. И ещё. Мысли начали путаться, как нитки в клубке, который размотали и не могут собрать обратно, потому что не знают, где начало, где конец, где та единственная нить, которая всё держит. Он вспомнил, как в первый раз сказал Чжэнси, что он красивый, тогда, в начале, когда они только познакомились, а Чжэнси ударил его и сказал «отстань, придурок». А он не отстал. Потому что не мог. Потому что почувствовал это то самое. То, чего он ждал, сам не зная, что ждёт. Водка кончалась, а боль не утихала. Она росла, расширялась, заполняла всё пространство внутри, вытесняя воздух, вытесняя мысли, вытесняя саму способность чувствовать что-то, кроме этой тупой, ноющей, всепоглощающей пустоты, которая была хуже любой физической боли, потому что физическую боль можно было заглушить, можно было приложить лёд, можно было принять таблетку, а эту нельзя. Эту нужно было просто пережить. Или не пережить. Он отпил еще раз, и этот глоток стал последним. Бутылка опустела, и он отставил её в сторону, чувствуя, как мир начинает вращаться вокруг него, как карусель, которую кто-то забыл выключить. Стены поплыли, пол под ногами стал мягким, как вата, и он не понимал, где находится, в своей квартире или в той самой больнице, где лежит Чжэнси, где пахнет лекарствами и смертью. Вдруг его прорвало. Сначала тихо, потом громче, потом настолько громко, что, наверное, соседи слышали, но ему было всё равно. Он кричал, кричал в пустоту, кричал на стены, кричал на этот мир, который отнял у него всё, не спросив разрешения. Кричал от боли, от отчаяния, от бессилия, от того, что он ничего не может сделать, что он бессилен, что он не может вернуть память Чжэнси, не может заставить его вспомнить, не может даже просто быть рядом без того, чтобы не чувствовать эту разрывающую душу тоску. - За что?! - орал он, и голос его срывался на хрип, на кашель, на всхлипы, которые перемешивались с криками. - За что, сука?! Что я сделал не так?! Почему он помнит всех, а меня нет?! Почему?! Почему?! Слёзы текли по его лицу, горячие, солёные, и он не вытирал их, потому что не видел смысла - всё равно новые придут на смену, пока внутри не кончится вся вода, пока не останется только сухая, выжженная пустыня, в которой ничего не растёт и никогда не вырастет. Он ударил кулаком в стену. Раз. Боль пронзила руку, но он не остановился. Два. Три. Четыре. Он бил и бил, пока костяшки не разбились в кровь, пока на обоях не остались тёмные, влажные пятна, похожие на те, что были на асфальте в тот день, когда Чжэнси упал, и кровь, алая, густая, слишком быстрая, растеклась по земле, как маслянистая лужа после дождя. - Верни его, - прошептал он, уже не крича, уже не плача, просто стоя у стены и глядя на свои разбитые пальцы, из которых сочилась кровь, и чувствуя, как внутри него что-то умирает. - Верни мне его. Пожалуйста. Я не могу без него. Я не могу. Но никто не отвечал. Тишина была абсолютной, как в могиле, как в космосе, как в том месте, где нет ни Бога, ни дьявола, никого, кто мог бы услышать мольбы отчаявшегося мальчишки, который слишком поздно понял, что любовь это не когда тебе хорошо, а когда ты готов умереть, лишь бы другому было хорошо. Он стоял так, наверное, вечность. Потом, шатаясь, прошёл в ванную, открыл кран, сунул руки под холодную воду. Вода была ледяной, и она обжигала раны, заставляя его шипеть от боли, но он не убирал руки, потому что физическая боль была сейчас единственным, что напоминало ему, что он ещё жив. Он ещё существует. Он ещё не исчез, как исчез тот Чжэнси, которого он знал, которого он любил, ради которого был готов на всё. Он не помнил, как замотал руки бинтами из аптечки, которая висела в ванной, нетронутая годами. Пальцы не слушались, дрожали, бинт всё время сползал, но он справился кое-как, наскоро, не глядя, лишь бы остановить кровь, которая пачкала всё вокруг. И тут его осенило. Он не может остаться один. Не может сидеть в этой пустой квартире, где стены помнят их разговоры, которых больше не будет, где диван помнит, как они лежали на нём и смотрели дурацкие фильмы, смеясь над тем, что не смешно, где каждый угол, каждая вещь, каждый звук напоминает о нём, о Чжэнси, о том, кого больше нет в его жизни, даже физически он здесь, в больнице, в палате номер семнадцать, он дышит, он говорит, он смотрит, но его нет, потому что память умерла, и вместе с ней умерло всё, что их связывало. Он натянул куртку, ту самую, в которой ходил уже который день, не стирая, не переодевая, потому что на ней, казалось, остался запах Чжэнси. Вышел на лестничную клетку. Там было темно, соседская дверь закрыта, за ней тишина, все спят, все живут своей жизнью, не подозревая, что где-то здесь, на этой лестнице, стоит парень с разбитыми костяшками и пустыми глазами, который не знает, куда идти, кроме как туда, в больницу, к человеку, который не помнит его имени. Он шёл по ночному городу, и фонари растягивались в длинные, жёлтые полосы, как кисти художника, который писал картину маслом, но бросил на полпути, потому что понял - шедевра не получится, получится только мазня, серая, унылая, никому не нужная. Машины проезжали мимо, оставляя за собой шлейф звука, который растворялся в ночи, как сахар в горячем чае. Где-то тоскливо и протяжно лаяла собака, как будто она тоже кого-то потеряла и не могла найти. Больница встретила его всё тем же запахом лекарств и тишины. Дежурная медсестра, молодая, с усталыми глазами и вечно недовольным ртом, подняла голову, когда он вошёл, хотела что-то сказать, но, увидев его лицо: красные глаза, мокрые щёки, разбитые руки, просто вздохнула и махнула рукой. - Час, - сказала она. - Потом уходи. И не шуми. Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова, и пошёл по коридору мимо палат, мимо поста, где сидела ночная медсестра и пила кофе из пластикового стаканчика, мимо всего, что не имело значения, потому что значение имело только одно - дверь с цифрой 17, которая была приоткрыта, и из-за неё сочился тусклый, ночной свет, который казался ему сейчас ярче любого солнца, потому что там, за этой дверью, лежал он. Тот, кто не помнил его имени. Тот, кто смотрел на него пустыми глазами. Тот, ради кого он готов был умереть. И он зашёл. Чжэнси не спал. Сидел на кровати, смотрел на фонари, на чёрное небо, на свои собственные мысли, которые, наверное, были такими же тёмными и пустыми, как эта ночь за стеклом. Он повернул голову, когда Цзянь И вошёл, и его взгляд был как у человека, который знал, что тот придёт, просто не знал когда. И в нём не было ни радости, ни раздражения, ни даже того вежливого любопытства первых дней, была только тихая, почти безразличная констатация факта: «ты здесь, и это нормально, потому что ты всегда здесь, даже если я не понимаю зачем». - Ты пьян, - сказал Чжэнси. Не вопрос. Не упрёк. Просто наблюдение, которое не требовало ответа. - Немного, - ответил Цзянь, плюхаясь на стул и чувствуя, как комната медленно вращается вокруг него, как карусель. - Не волнуйся. - Я не волнуюсь. - Знаю. Он замолчал, потому что голос задрожал. Тишина повисла между ними. Цзянь смотрел на Чжэнси и думал о том, что этот человек когда-то был его всем. Его воздухом, его водой, его землёй под ногами. Его причиной просыпаться по утрам и улыбаться, даже когда внутри пустота. - Ты знаешь, - начал он, срываясь на шёпот, как человек, который говорит в последний раз, потому что знает, после этих слов он либо умрёт, либо родится заново, а скорее всего ни то, ни другое, просто продолжит существовать, как существуют камни, как существуют деревья, как существуют дома, в которых никто не живёт. - Я никогда не говорил тебе этого раньше. Никогда. Даже когда мы лежали на кровати, даже когда ты смотрел на меня так, что у меня сердце останавливалось, даже когда я думал - вот сейчас, сейчас я скажу, сейчас не удержусь, сейчас выплесну всё, что накопилось, как переполненную чашку, которую уже нельзя удержать, - я молчал. Потому что боялся. Потому что думал, что ты меня пошлёшь или ударишь. Или просто встанешь и уйдёшь, и я останусь один, с этими словами, которые нельзя забрать назад. Он замолчал, сглотнул комок, застрявший в горле, и продолжил, потому что если остановится сейчас, то не начнёт уже никогда, а начать нужно, иначе он просто лопнет, как воздушный шарик, который надували слишком долго. - А теперь… теперь нечего бояться. Потому что хуже, чем сейчас, уже не будет. Ты уже ушёл. Даже не ушёл, ты меня просто не помнишь. Как будто меня никогда и не было. Как будто я сон, который приснился тебе в ту ночь. Чжэнси молчал. Не перебивал. Не смотрел. Раньше его молчание говорило громче слов. В нём было и принятие, и отторжение, и любовь, и ненависть, и то, для чего нет названия, потому что язык слишком беден, чтобы описать то, что живёт между двумя людьми, когда между ними больше ничего нет. А теперь молчание было просто молчанием. Пустым. Стерильным. - Я люблю тебя, - сказал Цзянь, и эти три слова, такие маленькие, такие простые, такие избитые, прозвучали сейчас как выстрел в пустой комнате. - Я люблю тебя, Чжэнси. Не знаю, с какого момента. Может, с того дня, когда ты ударил меня в первый раз, а я не обиделся, а улыбнулся, потому что твоя рука, ударившая меня, была теплее, чем чьи-то объятия. Может, с того дня, когда ты стоял у окна, и солнце падало на твоё лицо, и я понял, что хочу, чтобы это лицо было первым, что я вижу по утрам, и последним, что я вижу перед сном. Может, с того дня, когда ты промолчал, а я услышал всё, что ты не сказал, и этого «всего» было больше, чем любой признание, сказанное в полный голос. Он замолчал, чувствуя, как слёзы текут по щекам. - Я не знаю, что такое любовь, - продолжал он, и голос его ломался с каждой сказанной фразой. - Я не знаю, как её измерить, как её доказать, как её сохранить. Я знаю только, что когда ты рядом - я дышу. Когда тебя нет - я задыхаюсь. Не метафорически, а буквально. Лёгкие не слушаются, сердце бьётся как бешеное, в глазах темнеет, и я не понимаю, зачем мне воздух, если в этом воздухе нет тебя. Это любовь? Не знаю. Может, это болезнь. Может, это зависимость. Может, это просто привычка дышать одним воздухом, смотреть на одно небо, жить в одном мире с человеком, который стал частью тебя, как рука, как нога, как сердце, без которого ты - не ты, а просто набор клеток, костей, мышц, которые существуют, но не живут. Он замолчал, перевёл дыхание, и его голос стал еще тише. - Ты единственный, ради кого я просыпаюсь по утрам. Даже сейчас. Даже когда ты меня не помнишь. Даже когда смотришь на меня как на чужого. Даже когда я знаю - ты не тот. Ты уже не тот. Но я всё равно просыпаюсь, иду в больницу, сажусь на этот стул, смотрю на тебя, потому что не могу иначе. Есть только я. Я, который тебе никто. Я, которого ты не помнишь. Я, который люблю тебя так, что это убивает меня, но я всё равно люблю, потому что не умею иначе. Чжэнси смотрел на него долго и внимательно. - Зачем ты мне это говоришь? - спросил он, и в его голосе была только тихая, почти детская растерянность человека, который не понимает, почему ему рассказывают чужую историю, когда у него своя, но он забыл, какая она. - Если знаешь, что я не помню? Если знаешь, что эти слова для меня просто звуки, которые не вызывают чувств? - Чтобы ты знал, - ответил Цзянь, и его голос дрожал. -Даже если не помнишь. Чтобы где-то там, глубоко, в подкорке, в том месте, где живут чувства, которые не подчиняются амнезии, которые не зависят от памяти, которые продолжают биться, даже когда мозг говорит «стоп, хватит, больше не могу», оно осталось. Что кто-то тебя любил. Что ты не был один. Что кто-то считал тебя самым важным человеком на свете. Даже если сейчас ты один. Даже если сейчас ты не чувствуешь ничего. Даже если сейчас я для тебя пустое место. Он замолчал, чувствуя, как слова кончаются, как иссякает тот последний источник, из которого он черпал силы все эти дни, и теперь осталась только тишина, и в этой тишине он слышал, как бьётся его сердце, как будто оно знало, что это последняя ночь, последний разговор, последний шанс сказать то, что не было сказано. Цзянь наклонился медленно, неуверенно, как будто шёл по тонкому льду, который вот-вот треснет, и он провалится в ледяную воду, и никто не подаст ему руки, потому что рядом никого нет, только Чжэнси, который смотрит на него и не видит. Губы его коснулись губ Чжэнси, так легко, почти невесомо, как прикасаются к святыне, как прикасаются к ране, как прикасаются к тому, что уже никогда не вернуть, но не могут удержаться, потому что руки помнят, потому что тело помнит, потому что сердце помнит то, что забыл мозг. Поцелуй был невесомым, как первый снег, который тает, едва коснувшись земли. Не требовательным, не жадным, не отчаянным, просто прикосновением, вопросом, мольбой: «Ты помнишь? Ты чувствуешь? Ты здесь?» И вдруг ответ. Лёгкое, почти неуловимое движение. Чжэнси поцеловал его в ответ. Легонько. Неумело. Как будто делал это впервые в жизни и не был уверен, правильно ли. Цзянь замер. Мир остановился. Время застыло, как кадр в старом фильме, который заело, и проектор жужжит, и плёнка трещит, но изображение не двигается. Чжэнси поцеловал его. Чжэнси, который не помнил его имени. Чжэнси, который смотрел на него пустыми глазами. Чжэнси, который был чужим, даже когда стоял рядом. Он поцеловал его. Легко. Почти нежно. Как будто это было самым естественным в мире. И в этот самый момент, когда губы ещё касались губ, когда тепло ещё не рассеялось, когда сердце ещё не поняло, что случилось, что-то внутри Цзяня умерло. Просто перестало биться. Потому что он понял. Это не тот Чжэнси. Тот, которого он знал, никогда бы так не сделал. Тот оттолкнул бы. Тот ударил бы. Тот сказал бы «отстань, придурок» и отвернулся к стене, пряча лицо, чтобы никто не увидел, как ему стыдно, как ему хорошо, как ему страшно от того, что он тоже хочет, но не умеет, не может, не позволяет себе. А этот поцеловал. Сразу. Легко. Без страха. Без сомнений. Без той колючей брони, которая была неотъемлемой частью того Чжэнси, которую он носил так долго, что она срослась с кожей, и снять её было невозможно, не содрав кожу до мяса. Этот Чжэнси был другим. И этот поцелуй, такой желанный, такой долгожданный, такой вымоленный у судьбы, оказался не доказательством любви, а доказательством потери. Потому что тот, кого он любил, не поцеловал бы его. Никогда. По крайней мере не так. Не сразу. Не без борьбы. Не без долгого, мучительного внутреннего сопротивления, которое было частью его, как дыхание, как сердцебиение, как сама жизнь. Цзянь И отстранился. Посмотрел в глаза Чжэнси. Там была пустота. И вопрос. Но не вопрос «кто ты?» - этот вопрос он уже не задавал, потому что привык, потому что смирился, потому что перестал ждать ответа. А другой вопрос, который Цзянь И не умел читать, но чувствовал: «Почему ты плачешь? Почему тебе больно? Почему ты смотришь на меня так, будто я тебя предал, хотя я ничего не делал?» - Почему? - спросил Цзянь, сорвавшись на крик. - Почему ты не оттолкнул? Почему ты поцеловал? Ты никогда так не делал. Никогда. Я лез к тебе годами, а ты отталкивал. Ты бил меня, ты называл идиотом, ты говорил «отстань», «не беси», «отойди», и только иногда, в редкие минуты, когда думал, что я не вижу, ты смотрел на меня так, что у меня сердце останавливалось. Но ты никогда не целовал первым. Никогда. - Я думал, тебе будет легче от этого, - сказал он. Цзянь сидел, глядя на него, и чувствовал, как сердце перестало биться. Замерло. Это не было болью. Боль была раньше. Боль была вчера, и позавчера, и все двадцать пять дней, которые растянулись в вечность. Сейчас не было боли. Сейчас была пустота. Абсолютная. Беспросветная. Такая, в которой не отражается даже свет, потому что отражаться нечему. - Ты не он, - прошептал Цзянь И, и эти слова вырвались из него раньше, чем он успел их остановить, потому что они жили внутри слишком долго, требуя выхода, требуя свободы, требуя, чтобы их услышали, хотя тот, кто мог бы понять, уже не существовал. - Ты не тот Чжэнси, которого я знал. Тот… тот смотрел на меня иначе. Тот бил меня, и в этом была любовь, такая, какой он умел её показывать. Колючая, неудобная, иногда болезненная, но настоящая. А ты… ты просто существуешь. Ты дышишь, ты говоришь, ты смотришь, но тебя нет. Внутри пусто. Он замолчал, чувствуя, как слёзы предательски потекли по щекам. Цзянь поднялся. Стул скрипнул, и этот звук показался ему прощальным, как скрип половицы в доме, который ты покидаешь навсегда. - Прости, - сказал Цзянь, глядя не на Чжэнси, а куда-то в стену. - Я не должен был приходить сегодня. Не должен был пить. Не должен был целовать тебя. Ты не заслужил этого. Ты не заслужил того, чтобы на тебя выливали мою боль. У тебя своя, и она не меньше. Он повернулся к двери, и его рука уже легла на холодную металлическую ручку, когда из-за спины донёсся голос. - Ты уйдёшь? - спросил Чжэнси. Цзянь И замер. - Да, - ответил он, не оборачиваясь, потому что если он обернётся, то не сможет сказать то, что должен сказать. Потому что если он обернётся, то увидит эти глаза, пустые, но почему-то смотрящие именно на него, и всё рухнет. Все его решения, все его выводы, все его «правильно» и «неправильно» разлетятся вдребезги. - Так надо. Он вышел в коридор, закрыл за собой дверь, прислонился к стене и сполз на пол. Холод кафеля проник сквозь ткань джинсов, добираясь до костей, которые, казалось, вот-вот рассыплются, не выдержав этого груза. Он не плакал. Не кричал. Просто сидел, смотрел в одну точку на противоположной стене, где висело объявление о правилах посещения, и слушал, как внутри него умирает надежда. А за дверью Чжэнси сидел на кровати, смотрел в окно, на фонари, на чёрное небо, на свои собственные мысли, которые были такими же тёмными и пустыми, как эта ночь за стеклом. И думал о том, почему человек, которого он не помнит, сказал «я люблю тебя», и почему в груди, там, где сердце, стало вдруг так пусто и холодно, как будто оттуда что-то вынули. Он не помнил его. Но почему-то хотелось заплакать. - Кто ты? - прошептал он в тишину, обращаясь то ли к двери, за которой уже никого не было, то ли к самому себе, то ли к той тени, которая жила где-то в глубине его сознания, не желая ни появляться, ни исчезать….просто существуя.