Великолепный фотограф
27 мая 2026 г., 00:29
Кейн проснулся от собственного крика. Тело подбросило на кровати с такой силой, словно через него пропустили электрический разряд, и он сел, задыхаясь, хватая ртом воздух, которого катастрофически не хватало, словно легкие забыли, как дышать, и теперь судорожно вспоминали, давясь каждым вдохом. Сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев, которыми он вцепился в смятые, влажные от пота простыни.
Глаза распахнулись, но мир вокруг оставался чужим, незнакомым, пугающим в своей непривычности. Кейн загнанно осмотрелся по сторонам, пытаясь вспомнить, где он и как он здесь оказался.
Память вернулась мгновенно. И где-то там, за пределами этой огромной, тонущей в предрассветном сумраке квартиры, осталась его собственная жизнь. Пустая, стерильная, одинокая, с кричащим о помощи гардеробом, с барами, казино и Джексом, который, наверное, уже обзвонился, разыскивая его после премьеры. А впрочем… наверное и нет. Джекс знал, что Кейн большой мальчик. Джекс привык, что Кейн исчезает и появляется, когда ему вздумается. Джекс, скорее всего, даже не волновался. Ни одна живая душа в этом огромном, равнодушном городе не будет его искать, не забьет тревогу, не подаст заявление в полицию. Что ж.
Кейн потер лицо ладонями и попытался собрать мысли в кучу. Мысли разбегались, как тараканы.
«Я в квартире Авеля. Авеля нет в спальне. Авель, судя по тишине, вообще где-то не здесь.»
Он спустил ноги с кровати, босые ступни коснулись холодного паркета, и этот холод, простой и отрезвляющий, помог немного прийти в себя. Тело ныло так, словно его всю ночь избивали мешками с песком. Мышцы спины, плеч, шеи задеревенели от напряжения. Кейн потянулся, хрустнув суставами, поморщился от боли в затекших плечах и, кое-как найдя в спальне свою одежду, которая валялась на полу смятой бесформенной кучей, натянул её и двинулся к двери.
Квартира встретила его все той же тишиной, и Кейн, ступая неслышно, как вор, начал свое исследование. Не из праздного любопытства, хотя и оно, конечно, присутствовало, а из какого-то почти инстинктивного, животного желания понять, где он оказался, кто его пленитель, что представляет собой этот человек, который сегодня, судя по всему, просто ушел по делам, оставив его одного в своей крепости. И это последнее Кейн понял не сразу, а только после того, как обошел гостиную, столовую, коридор с рядом закрытых дверей и понял, что в квартире стоит тишина пустого пространства, из которого только что ушел его хозяин.
Он выдохнул и позволил себе короткий, почти истерический смешок. «Я здесь один. И ведь не сбегу. Действительно не сбегу.»
Кухня нашлась в конце коридора. Кейн прошел к гранитной столешнице, на которой в идеальном порядке были разложены фрукты в плетеной корзине: яблоки, груши, виноград, все такое свежее и глянцевое, словно только что из рекламного ролика, и, недолго думая, схватил одно. Ярко-красное, с глянцевым, блестящим в тусклом утреннем свете боком, без единого пятнышка, без единого изъяна. Яблоко, которое Ева сорвала с древа, а Адам им подавился. Кейн усмехнулся этому сравнению, впился зубами в хрустящую, брызжущую соком мякоть и, жуя, двинулся дальше блуждать по квартире, заглядывать в двери, изучать территорию, на которой ему предстояло провести неизвестно сколько времени.
Квартира была огромной. Анфилада комнат тянулась, казалось, в бесконечность: гостиная, которую он уже видел, столовая с длинным, на двенадцать персон, столом из темного дерева, библиотека с книжными шкафами до потолка и приставной лестницей на медных колесиках, кабинет с массивным письменным столом и кожаным креслом, похожим на трон, еще одна спальня, гостевая, судя по безликому интерьеру, бильярдная с тяжелым столом, и наконец, в самом конце коридора, неприметная дверь, которая отличалась от всех остальных только одним: она была приоткрыта.
Все остальные двери в квартире были закрыты, и эта приоткрытая створка, эта тонкая полоска темноты за ней, действовала на Кейна гипнотически, как огонек свечи на мотылька. Он остановился, дожевывая яблоко и чувствуя, как сердце снова начинает набирать обороты, как где-то в животе зарождается то самое, знакомое до дрожи чувство: смесь страха, азарта и любопытства, которое всегда предшествовало его худшим решениям. Не ходи туда. Это не твое. Это его личное пространство. Он оставил дверь открытой, но это не приглашение. Это... Но ноги уже несли его вперед, а пальцы уже легли на дверную ручку, и голос в голове, который, казалось, тоже затаил дыхание в предвкушении, прошелестел: «Ну же. Давай. Ты же хочешь знать. Ты же умираешь от любопытства. Что он прячет? Что за секреты у этого человека, который вчера чуть не вышиб тебе мозги, а потом назвал хорошим мальчиком? Открой. Открой эту гребаную дверь, Кейни. Ты же никогда не умел останавливаться».
Кейн толкнул дверь, и она подалась, бесшумно, плавно, словно ее петли смазывали каждый день, и сделал шаг внутрь. То, что он увидел, заставило его забыть про яблоко, которое выпало из ослабевших пальцев и с глухим стуком покатилось по полу, оставляя на темном паркете влажный след, и про страх, и про азарт, и про все на свете.
Комната была небольшой, без окон, освещенной только тусклым, зловещим, багровым светом, лившимся откуда-то из-под потолка, отчего все вокруг приобретало оттенок запекшейся крови. Стены, все четыре, от пола до потолка были увешаны фотографиями. И на каждой, на каждой был он.
Вот он на премьере «Цирка» три года назад. Юный, дерзкий, еще не сломленный, с глазами, полными звезд, и с улыбкой, которая обещала перевернуть мир. Вот он на каком-то светском рауте, смеющийся над чьей-то шуткой, с бокалом шампанского в руке, в смокинге, который сидел на нем как влитой. Вот он, выходящий из казино с забрызганными кровью волосами. Вот на репетиции «Мертвого блефа». Заснятый в его собственной квартире, спящий на смятых простынях, беззащитный, прекрасный, похожий на падшего ангела. В баре с Джексом - этот снимок был сделан из-за стойки, судя по ракурсу, и Кейн похолодел, представив, что Авель или его люди могли следить за ним даже там, в его единственном убежище.
Сотни фотографий. Может быть, больше. Они покрывали стены сплошным ковром, как обои. И каждая из них была запечатлена в тот момент, когда Кейн не знал, что за ним наблюдают. Когда он был собой, настоящим, уязвимым, живым. Когда он не играл роль, не надевал маску, не прятался за образом. Кейн на сцене, Кейн в гримерке, Кейн в парке, Кейн у подъезда, Кейн спящий, Кейн смеющийся, Кейн плачущий… откуда у него фотография, где он плачет?! Кейн с револьвером, Кейн с сигаретой, Кейн один, один, один, всегда один в кадре, всегда отрезанный от мира объективом камеры, всегда добыча, всегда жертва, всегда экспонат в чьей-то коллекции.
Он стоял на пороге, не в силах сделать ни шагу вперед, ни шагу назад, и смотрел на эти стены, и в голове у него происходило что-то, что он не мог ни контролировать, ни описать словами. Сначала злость. Чистая, белая, ослепляющая ярость, которая поднялась откуда-то из солнечного сплетения и затопила все его существо, как цунами.
«Как он смеет?! Как он, сука, смеет?! Следить за мной, фотографировать, как подопытную крысу, как редкого жука в коллекции, как вещь, как...» Он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, оставляя полумесяцы следов на коже, и почувствовал, как к горлу подкатывает крик, истерический, срывающийся на визг, который всегда был его оружием и его проклятием, его щитом и его ахиллесовой пятой. Злость требовала выхода. Но и она угасла.
Так же внезапно, как и появилась, схлынула, оставив после себя только звенящую, оглушительную пустоту и вопрос, который забился в голове, как пульс: Зачем? Зачем ему все это? Зачем я ему?
Он перевел взгляд с одной фотографии на другую, и его восприятие начало меняться.
«Это не просто слежка. Это... это изучение. Он изучал меня. Как редкий вид. Как произведение искусства, которое он хотел понять, прежде чем приобрести.»
Кейн шагнул ближе к одной из стен, вглядываясь в фотографии, и заметил то, что не заметил сразу. На обороте некоторых снимков, тех, что висели на прищепках, а не были приклеены к стене, виднелись пометки. Мелкий, убористый, почти каллиграфический почерк. Он осторожно, почти благоговейно, отцепил одну фотографию и перевернул ее. «Империя риска. Облизал ствол. Убил дилера без колебаний. Показал мне средний палец. Великолепен.» Он взял другую - «Первая главная роль. Абсолютно гениален. Зал рыдал.» Третью - «Спит. Потрясающе красив.»
Почерк был ровным, аккуратным, но в некоторых местах, где Авель писал слова «великолепен», «гениален», «красив», нажим пера становился сильнее, буквы чуть расползались, выдавая эмоции, которые автор этих записей, вероятно, предпочел бы скрыть. И Кейн, глядя на эти пометки, чувствовал, как внутри что-то переворачивается.
«Он не просто следил за мной. Он восхищался. Изучал меня, как изучают предмет обожания. Как фанат кумира. Как... как влюбленный.»
Сердце колотилось уже не в горле, а в ушах, в висках, в кончиках пальцев, которые все еще сжимали фотографию с пометкой «Великолепен».
— Какой же ты наглый, Кейни, — раздался сзади низкий, обволакивающий голос, и Кейн вздрогнул, чуть не выронив фотографию.
Он не обернулся, но опустил голову, глядя на огрызок яблока, на свои босые ступни на темном паркете, и чувствовал, как Авель приближается и останавливается у него за спиной, на расстоянии вытянутой руки. Близко.
— Тебя настолько взбесило то, что я показал тебе фак? — тихо, почти обреченно спросил Кейн, не оборачиваясь. Его голос прозвучал глухо, без привычных истерических ноток, без сарказма, без масок. Просто усталый голос человека, который только что узнал о себе что-то, что перевернуло его мир. — Настолько, что ты решил... все это? — Он сделал неопределенный жест рукой, обводя стены с фотографиями. —Ты потратил столько усилий, столько денег, столько времени только потому, что какой-то пьяный актер показал тебе средний палец? Это же... это же безумие.
Он тяжело вздохнул и снова поднял глаза на стену, на фотографию, где он спал. В горле стоял комок. В голове каша.
Авель сделал шаг вперед, медленный, осторожный, совсем не похожий на его обычную, уверенную поступь, и его рука поднялась и легла на его щеку. Ладонь была горячей, сухой, шершавой, и от этого прикосновения, такого простого и такого человеческого, у Кейна перехватило дыхание. В этом жесте не было ни агрессии, ни собственничества, ни того снисходительного, покровительственного превосходства, которое он ощущал вчера, когда Авель трепал его по голове, как нашкодившего щенка. Ему хотелось что-то ответить, но Авель не дал ему сказать. Он наклонился и поцеловал его.
Их губы двигались медленно, словно пробуя друг друга на вкус, словно запоминая каждую деталь, каждый изгиб, каждую микроскопическую неровность. В этом поцелуе не было спешки, не было агрессии, не было желания подчинить или завоевать, только взаимное, трепетное, почти благоговейное исследование, как будто оба они были картографами, впервые наносящими на карту контуры неизведанного континента. Язык Авеля скользнул по нижней губе Кейна. Медленно, влажно, обводя контур. Кейн тихо, почти неслышно выдохнул в этот поцелуй, и его собственный язык двинулся навстречу.
Рука Авеля на затылке Кейна чуть сжалась, притягивая его ближе, но не грубо, а бережно, словно он держал в руках не человека, а хрупкую, бесценную реликвию, которую боялся разбить. Вторая рука легла на талию и сквозь тонкую ткань брюк Кейн чувствовал каждый палец, каждую фалангу, каждый удар чужого пульса, который бился в унисон с его собственным.
Когда они наконец отстранились друг от друга, их лбы соприкоснулись, и дыхание смешалось в крошечном пространстве между губами. Кейн открыл глаза и встретился взглядом с Авелем. В серых глазах больше не было льда.
— Ты сумасшедший, — прошептал Кейн.