Глава 1
27 мая 2026 г., 14:16
«Овъ же, бесомъ одержимъ бывъ, пену точить и о землю ся поражаеть, языкъ свои зубы терзяа, гласъмь зверинымь кричить. Инии же, видевше и, глаголютъ: «Недугъ луньный се», — а не видять, юко храмина души его есть жилище духовъ нечистыхъ, иже и мучать их»
Славко не чувствовал, как его тело коснулось сырой земли под частоколом. Разум и думы его пропалились в липкий омут, где не было ни змеиного шипа, ни багрового огня дедовой рогатины. Там пахло парным молоком, сухой овсяной соломой и разогретым банников.Ему помнился первый его сознанный год. Теплая, душная изба на краю селения, куда дед Доброжир принес его, завернутого в заурянский плащ, и отдал на воспитание бездетному бортнику Микуле и его жене Марфе.Доброжир наезжал редко — раз в две-три зимы. Привозил из стольного града заморские сласти, кованый нож, которому завидовали даже старшие мужики, тонкое сукно для названных родителей, но сам часами сидел на лавке у окна, не сводя тяжелого, хмурого взгляда с маленького Славко. Отрок не понимал, отчего дед никогда не улыбается, глядя на его забавы, и почему его широкая ладонь так судорожно сжимает рукоять меча, когда ребятня просила рассказать того про как он воевал ящеров.
А Славко рос шальным. В пять зим он залез в баню за соседским котом и спокойно играл с тем в догонялки в кромешной тьме, видя всё вокруг так же ясно, как в погожий полдень. Бортник Микула тогда лишь крестился, вытаскивая малого за шиворот на белый свет.
Соседские псы — огромные, злые волкодавы, способные задрать матерого лесного зверя — при виде маленького Славко затихали. Стоило мальчишке подойти к плетню, как псы роняли хвосты, испуганно жались к земле и пятились под навесы, тихо, утробно скуля, будто чуяли перед собой не трехлетнего отрока, а чудище болотное. Марфа тогда списывала всё на «добрый глаз» ребятенка, но Микула хмурился всё сильнее, а в подпол захаживал лишь с молитвой.
Мирный сон о детстве вдруг подернулся багровой дымкой. Образ Марфы пошел трещинами, рассыпаясь золой, и в уши Славко с ревом ворвался тот самый тонкий свист заурянской стаи, от которого звенело в ушах.
Чужая, змеиная сила, дремавшая в его жилах тринадцать зим, проснулась от пролитой крови и пошла ломать, перекраивать людское естество.
Со стороны затылка, рванула неодолимая волна жара. Она хлынула по спине вниз, к рукам и ногам. Славко застонал во сне от того, как его кости внутри тела начали удлиняться, уплотняться заходясь тупой болью. Хрящи в суставах скрежетали, будто сухие половицы. Человеческие жилы натягивались, готовые лопнуть, и плавились, свиваясь в тугие, жесткие жгуты — такие же, как у речных тварей, способных одним ударом хвоста перебить бревно.
Кожа на предплечьях и ладонях нестерпимо горела и зудела. Изнутри, прямо из-под верхнего слоя плоти, упрямо лезло наружу нечто чужеродное. Ногти на пальцах, сорванные в кровь о древние вилы, темнели, наливаясь роговой, костяной прочностью, вытягиваясь в тупые зачатки когтей. Славко казалось, что он заживо обращается в лешака, или упыря в одного из тех двуногих ящеров, что только что резали честной люд. Истинная, скрытая природа отрока пожирала его людскую суть, требуя все больше.
Славко дико дернулся в траве, из его горла вырвался первый, по-настоящему змеиный, свистящий хрип, и в то же мгновение омут памяти окончательно схлопнулся.
Он открыл глаза.
Утренняя прохлада едва справлялась с тяжелым, удушливым запахом гари, что висел над развалинами хутора. Сквозь дырявую, кровлю большой избы пробивались первые розовые лучи солнца.
Доброжир сидел на полене подле широкой дубовой лавки. Тяжелые, уставшие плечи бывшего воеводы поникли, седая голова была опущена доле. Каждая кость в его теле ныла — боевой допинг из уже давно прекратил свое действие, оставив после себя лишь глухую слабость и горький яблочный привкус во рту. Но дед не позволял себе закрыть глаза и хмуро всматривался в мальца перед ним.
На лавке перед ним, тяжело и прерывисто дыша метался в беспамятстве Славко. Мальчишку бил лютый жар. Чуть дальше, на соломенных тюфяках вдоль стен, лежали другие выжившие селяне — кто-то тихо стонал, баюкая обожженные руки, кто-то безучастно смотрел в потолок. Среди них, прижавшись спиной к уцелевшей печи, замерла Славяна. На её бледном, испачканном сажей лице застыла маска немого горя, но синие глаза были прикованы к лавке отрока.
Доброжир со вздохом опустил кусок грубой ветоши в деревянную бадью со студеной колодезной водой, отжал ее и принялся бережно протирать горячечный лоб названого сына. На шее пасынка судорожно билась жилка, а пальцы рук, содранные в кровь, то и дело судорожно сжимались.
Дед аккуратно отвел влажную прядь русых волос с лица отрока, и в этот момент веки Славко дрогнули. Мальчик приоткрыл глаза.
Вода в тазу тихо плеснула, Доброжир судорожно отдернул руку. Холстина упала на грудь подростка.
В полумраке обгоревшей избы на воеводу смотрели два глаза цвета спелого золотого яблока. Зрачки, потревоженные дневным светом, на глазах Славко сузились, вытянувшись в узкие, острые аспидовые прорези.
В груди старого воина всё заледенело. Из самых глубин памяти, пробив тринадцать зим молчания, выплыл образ: сырое подземелье Понтийского анклава, разбитый стеклянный гроб, розовая жижа и точно такие же, светящиеся впотьмах золотые зенки заурянской твари, охранявшей младенца. Узнавание било под дых сильнее хвоста корокодила.
Уродливая гримаса первобытного ужаса исказила лицо старого воеводы. Рука его сама собой, повинуясь каленому военному инстинкту, скользнула к поясу, где висел меч. Мысль, страшная и ранящая обжигала разум: “Не уберег, не уберег!”
— Дедо... — Славко повел головой, и из его золотых глаз покатились вполне человеческие, соленые слезы, оставляя чистые дорожки на пыльных щеках. — Жарено мне, дедо... Не бросай меня. Страшно.
Этот тихий, хриплый мальчишеский голос, сорванный ночным криком, мгновенно разбил морок. Человеческое слово, родное прогнало чудищ прочь из дум старика.
Доброжир судорожно выдохнул, сглатывая подступившую к горлу дрожь. Плевать на Понтий и тот проклятый поход. Плевать на заурянские тайны. Перед ним лежал его названный сын. Малец, которого он сам учил держать шест, который за столом всегда отдавал ему лучшую корку хлеба.
Старик подался вперед, сгреб Славко в охапку своими огромными, мозолистыми руками и крепко, до хруста в ребрах, прижал к рубахе. Опустив седую голову на плечо подростка, дед зажмурился, чувствуя, как с глаз невольно капает влага. До смерти он боялся худшего. Боялся, что парень очнется безмолвной клыкастой тварью, не помнящей родства и слова людского. Боялся того, чего даже представить себе не мог в своих самых страшных снах.
— Здесе я, сынок. Здесе, — яростно зашептал дед на ухо отроку, укрывая его от любопытных взглядов раненых краем своего плаща. — Не бойся ничего. Не дам тебя в обиду. Выдюжим.
Славяна у печи тихо вздохнула и отвела очи, догадываясь что старый воевода просто оплакивает едва не погибшее дитя. И никто в избе, кроме самого Доброжира, не знал, какая бездна только что заглянула всем Русам в лицо.
…
Два дня пути сквозь глухие Голядские дебри слились для Славко в один бесконечный, липкий кошмар.
Они упрямо шли на закат, подальше от коварного русла Протвы, продираясь через исполинские папоротники и душные заросли хвощей, что упрямо ползли с юга и отвоевывали северные земли. Воздух в низинах стоял тяжелый, болотный, напитанный гнилью и речным паром.Месяц по ночам заливал лес мягким фиолетовым сиянием погружая лес в лиловые сумерки, и в этом свете Славко казалось, что деревья тянут к нему свои узловатые лапы, точно так же, как те речные твари.
Славяну взяли с собой без лишних слов. Старый воевода просто подошел к старосте у ворот, объявил, что гончарова дочь идет с ними до Киева, и никто не стал перечить.Родичей у нее не осталось, а деревню все равно решено было бросать и расходится по миру к дальним родичам.Ей собрали небольшую суму, отдали уцелевшую отцовскую свиту да мешок сухарей с рыбой. Девица шла за Доброжиром послушно, словно привязанная, не проронив за два дня ни единого слова, ни единой слезинки. Горе жгло её изнутри, оставив лишь бледную, сухую скорлупу.
Все эти два дня Славко дичился её. Капюшон плаща он не снимал даже в полдень, когда пот застилал лоб. — Очи от огня пожгло, — глухо соврал он Славяне в первый же вечер у костра, когда та попыталась разглядеть его лицо под навесом ткани. — Свет режет, слеза бежит. Не смотри, молю.
Славяна спорить не стала. Она вообще редко поднимала взгляд, бережно сжимая в руке костяную рукоять отцовского ножа — единственную вещь, что связывала её с ушедшей в небытие жизнью.
Они так и общались рвано и сухо, так трещат сучья под ногами.На привалах она молча протягивала ему его долю вяленого леща, стараясь не касаться пальцев отрока. Славко так же молча забирал еду, пряча руки глубоко в широкие рукава поршней — он до ужаса боялся, что она заметит, как потемнели и налились синевой его ногти. Обычные сухари казались ему безвкусной сухой травой, рот сводило судорогой, а в животе урчало от чуждого, пугающего голода, но он упрямо заталкивал в себя пищу, боясь показать свою неправильность.
Истинный голод караулил его в папоротниковых дебрях, где удушливый воздух Левобережья кишел совсем иной, полуденной жизнью.
Там, в густых зарослях гигантских хвощей, помимо обычного лесного зверья, водилась мелкая и наглая заурянская дичь. На исходе первого дня, когда Доброжир отлучился набрать ключевой воды, Славко краем глаза уловил стремительное движение на стволе поваленного дуба. Меж чешуйчатой коры сидела летучая ящерка-рукокрыл — мелка тварь размером с локоть, с кожистыми перепонками и зубастой, приплюснутой мордой.Отрок выбросил руку вперед. Движение было резким, как удар копья. Пальцы намертво сомкнулись на скользком хребте рукокрыла.
Тайком оглянувшись на Славяну — та сидела спиной к нему, у костра, безучастно перебирая золу прутиком — Славко, повинуясь дикому, первобытному инстинкту, засунул пищащую тварь под подол. Хрустнули мелкие кости.Этим вечером у них будет мясо.Под вечер же, когда дед Доброжир выследил и заколол мечом матерого русака, старик молча, не говоря ни слова, отдал половину все еды отроку, сунул её Славко в темноту капюшона. Славко рвал зубами горячее мясо впотьмах, давясь от жадности и обжигая небо, и чувствовал, как с каждым заглоченным куском чужая, змеиная сила густым, лавовым потоком расходится по его венам.
За эти два дня исхода он окреп так, как не крепли иные отроки за два года.Грудь его раздалась вширь, под бледной кожей предплечий перекатывались жесткие, как крученые ремни, мускулы. Папоротниковые да хвощевые заросли, сквозь которые Доброжир прорубался топором, Славко раздвигал руками, не замечая веса вековых стеблей.
Но к этой новой, пугающей мощи тело его ещё не привыкло. Движения отрока оставались рваными, угловатыми, точно у соломенной куклы, которой играли дитяти. Он мог потянуться за сухарем и с хрустом раздавить тот в ладони, мог сделать шаг и провалиться в песчаник глубже, чем тяжелый, закованный в броню дед. Новая плоть внутри него росла быстрее, чем его собственный тринадцатилетний разум успевал ею править.
Так они и шли странной троицей: старик, несущий на плечах груз страшной тайны, живущая с горем девица и тринадцатилетний отрок, чье тело прямо на ходу переплавлялось под чужой заурянский лад.
Но всякий раз, когда Славяна спотыкалась о вымытые из песчаника корни, Славко неизменно оказывался рядом, подставляя плечо прежде, чем девица успевала упасть. Скорость его движений пугала его самого, но Славяна лишь тихо шептала «благодарствуй», и в её синих глазах на миг проскальзывала искра жизни. Она помнила, что он в страшном порыве заслонил ее и спас от ящера.
На исходе второго дня, когда туман над папоротниковым полем стал особенно густым, Доброжир резко остановился и поднял руку. Сквозь шелест ночной травы до них донесся тяжелый, мерный гул. То был Славутич. Великий Днепр был уже близко.