***
Прошла неделя. Или вечность. Минджон перестала различать время — оно распалось на осколки, острые и бесполезные, как разбитое зеркало, в которое страшно смотреть. Джимин отдалилась. Не резко — не хлопнула дверью, не сказала грубого слова, не избегала взгляда демонстративно. Нет, это было хуже. Это была вежливость. Та самая идеальная, отточенная годами тренировок вежливость, которой их учили на дебютных тренингах: улыбнуться, кивнуть, пройти мимо, не задев плечом. И Минджон задыхалась. Теперь уже постоянно, без всяких прикосновений. Утром в понедельник они стояли в лифте вдвоём. Тесная кабинка пахла металлом и чужими духами. Джимин смотрела в дверь — ровно, спокойно, даже бровью не вела. На ней был бежевый кардиган, мягкий, как сливочное масло, и Минджон зачем-то запомнила, что пуговицы перламутровые, и одна расстёгнута. Раньше она бы поправила. Пальцы сами тянулись к чужой одежде, к чужой спине, к чужому дыханию. Сейчас она сжала руки в кулаки. Ногти впились в ладони. — Джимин-онни, — позвала она. Голос прозвучал чужим — тонким, с надломом, как у певицы перед тем, как сорвать голос. Джимин повернула голову. Взгляд скользнул по лицу Минджон — быстро, будто по горячему песку, на котором нельзя задержаться. Улыбка. Короткая, ничего не значащая. Такая же, как у неё для операторов на выходе из аэропорта. — Да, Минджон-и? — Ты… — Минджон запнулась. Язык прилип к нёбу. Она хотела спросить: почему ты больше не трогаешь меня? Почему ты спишь в своей комнате, не заходишь в мою, не зовёшь «подвинься»? Почему я снова учусь дышать, но теперь не от счастья, а от ужаса? Она ничего этого не сказала. Двери лифта открылись, и Джимин вышла первой — плавно, как в замедленной съёмке. Кардиган колыхнулся, открывая тонкую талию. Минджон смотрела ей вслед и чувствовала, как внутри всё обваливается. Не сразу — кирпичик за кирпичиком. Сначала грудная клетка, потом желудок, потом что-то ниже, там, где теплело, когда они лежали лоб в лоб. Ночью она не спала. Опять. Лежала на боку, свернувшись калачиком, и смотрела в стену. Обои были с мелкими цветами — она никогда не замечала их раньше, а теперь изучила каждый лепесток. Там, где вздулся стык, была трещина, похожая на молнию. Минджон водила по ней пальцем и думала. Что я сделала не так? Она прокрутила ту ночь в мельчайших деталях. Джимин в белой футболке, влажные волосы, запах мяты и клубники. Слёзы на её щеках. Признание: «Я тоже не дышу, когда ты рядом». А потом? Потом ничего. Они лежали до утра, не двигаясь, не касаясь больше. Джимин уснула первой — Минджон слышала, как её дыхание выровнялось, стало глубоким, ровным. А сама Минджон не сомкнула глаз. Смотрела на Джимин в сером предрассветном свете и чувствовала, как что-то огромное, безымянное растёт в груди, распирает рёбра, не помещается. А утром Джимин проснулась, улыбнулась — той самой ничего не значащей улыбкой — и сказала: «Доброе утро. Я пойду к себе, ладно?» И ушла. И больше не возвращалась. Минджон перевернулась на спину. Потолок был белым, гладким, без единой трещины. И это почему-то раздражало — хотелось, чтобы он тоже треснул, чтобы мир вокруг распался на куски, потому что внутри всё уже развалилось. Она прижала ладонь к груди. Сердце билось — ровно, скучно, как метроном. Без паники, без того бешеного стука, который появлялся при виде Джимин. Теперь оно затихло, будто обиделось. Или устало. — Что я к ней чувствую? — прошептала Минджон в пустоту. Вопрос повис в воздухе — глупый, по-детски наивный. Она же знает, что такое влюблённость по сценарию, фан-сервис, «химия между участницами» для камер. Но когда Джимин касалась её спины на разминке, у неё подкашивались колени. Когда Джимин поправляла ей чёлку, хотелось закрыть глаза и замереть навсегда. Когда они лежали лоб в лоб, Минджон готова была разучиться дышать, если бы это означало остаться в том моменте навсегда. Это дружба? Нет. Слишком больно. Слишком много слёз в подушку по ночам, слишком много раз, когда она ловит себя на том, что смотрит на дверь в гримёрку в ожидании, что Джимин войдёт. А когда та входит — Минджон замирает, как кролик перед удавом, и перестаёт дышать. Снова. Или это зависимость? Но она не хочет от Джимин ничего конкретного — не хочет поцелуев, не хочет признаний. Она хочет просто быть рядом. Чувствовать тепло её плеча, когда они сидят в машине. Слышать, как Джимин напевает под нос, когда думает, что никто не слышит. Видеть, как та заправляет волосы за ухо — всегда левой рукой, всегда одним движением. Минджон села на кровати. Свет от уличного фонаря падал на пол жёлтой полосой, и пыль танцевала в луче медленно, как в замедленной съёмке. Три часа ночи. Завтра репетиция с шести утра. Она должна спать, но вместо этого сидит в одной пижаме, поджав колени к подбородку, и чувствует, как глаза начинает жечь от непролитых слёз. — Я не знаю, что я чувствую, — призналась она вслух. Голос сорвался, стал хриплым. — Но я знаю, что без тебя не могу дышать. И при тебе не могу. И вообще разучилась. И ты виновата. И я сама виновата. И зачем я тогда сказала про существование рядом? Зачем? Она уткнулась лицом в колени. Волосы упали вперёд, закрывая мир. Сквозь них свет фонаря казался тёплым, почти живым. И Минджон подумала: а вдруг Джимин отдалилась не потому, что Минджон сделала что-то не так. А потому, что сделала всё правильно. Сказала правду. Ту самую, которую нельзя брать в руки, потому что она жжётся. И теперь Джимин испугалась. Или защищается. Или не знает, что с этим делать. Или знает, но не может позволить себе. Минджон подняла голову. В зеркале на дверце шкафа отражалась она — растрёпанная, с красными глазами, в пижаме с медвежатами, которую подарила Джимин на прошлый день рождения. Она смотрела на своё отражение долго, изучающе, будто видела впервые. — Легче умереть, чем что-то чувствовать, — сказала она себе шёпотом. Слова прозвучали глупо и огромно. Как признание в убийстве. Как первая строчка стихотворения, которое никто не должен прочитать. Она сказала это вслух. Комната не рухнула. Луна не погасла. Сердцебиение, впрочем, не участилось — оно было слишком уставшим для счастья. Минджон легла обратно. Свернулась калачиком. Прижала ладони к груди — своей, пустой, не умеющей больше биться в такт чужому дыханию. В соседней комнате было тихо. Джимин либо спала, либо тоже смотрела в потолок, думая о чём-то, чего никогда не скажет. Пролежать так долго не вышло, ноги начали затекать, а глаза болеть, потому что не могли сомкнуться уже которую по счёту ночь. Встав с кровати, она подошла к двери и потянула ручку вниз, открывая себе путь по ту сторону своего убежища, где не могла плакать. В коридоре было темно и холодно. Ламинат под босыми ступнями казался ледяным, и Минджон шла медленно, держась за стену, чтобы не споткнуться в полумраке. Дежурная лампа горела только в конце коридора, и её свет напоминал ту самую луну — тяжёлую, жёлтую, равнодушную. Часы на кухне показывали без пятнадцати четыре. Она не планировала идти к Эри. Она вообще ничего не планировала — просто не могла больше лежать в своей комнате, где каждый угол пах Джимин, где на тумбочке стояла кружка с засохшим чаем, которую Джимин принесла ей когда-то, и Минджон так и не вымыла её, потому что это было бы похоже на прощание. Ноги сами принесли её к двери в конце коридора. Минджон постояла несколько секунд, прислушиваясь. За дверью было тихо — Эри, наверное, спала. Но Минджон всё равно подняла руку и постучала. Три коротких, едва слышных удара костяшками. — Да? — раздался голос. Сонный, но не удивлённый. Будто Эри ждала её. Минджон открыла дверь. Комната Эри была маленькой и аккуратной, как спичечный коробок. На стене висели гирлянды — тёплые, янтарные огоньки, которые Эри никогда не выключала даже ночью. От этого комната казалась уютной пещерой, защищённой от всего мира. Эри сидела на кровати, поджав ноги под себя, и листала что-то в телефоне. На ней была огромная футболка, и волосы собраны в небрежный пучок на макушке. — Минджон-и, — сказала Эри, откладывая телефон. В её голосе не было вопроса. Только мягкое, тёплое принятие, как одеяло, которым накрывают замёрзшего. — Иди сюда. Минджон не заставила себя просить дважды. Она подошла к кровати и села на край, не решаясь залезть с ногами. Плечи её дрожали — то ли от холода, то ли от того, что она наконец-то перестала держать себя в руках. Глаза щипало, но слёзы не шли. Они застряли где-то глубоко, в том месте, где заканчиваются слова и начинается усталость. Эри ничего не спрашивала. Протянула руку и накрыла ладонь Минджон своей — тёплой, сухой, спокойной. И Минджон вдруг поняла, как давно её никто не касался вот так. Просто. По-человечески. Без того электричества, от которого останавливается дыхание. И от этого стало легче и больнее одновременно. — Ты не спишь которой день, — тихо сказала Эри. Не спросила — утвердила. — Я слышу, как ты ходишь ночью на кухню. И как стоишь под дверью. Минджон опустила голову. Волосы упали вперёд, закрывая лицо. — Извини, — прошептала она. — Я не хотела тебя будить. — Ты не будишь. Я сама не сплю. Волнуюсь о тебе. Эри сжала её ладонь чуть сильнее, и Минджон наконец подняла глаза. В свете гирлянд лицо Эри казалось старым и молодым одновременно — мудрым, как у человека, который уже видел, как разбиваются сердца, но всё ещё верит, что их можно склеить. — Что случилось? — спросила Эри. Прямо, без обиняков. Минджон открыла рот. Закрыла. Слова встали поперёк горла, колючие, неповоротливые. Как сказать? Как объяснить, что ты перестала дышать из-за человека, который теперь даже не смотрит в твою сторону? Как признаться, что ты не знаешь, любишь ли ты, или это просто привычка — задыхаться при виде её? — Я не знаю, — выдохнула Минджон. Голос её сломался на середине. — Я ничего не знаю. В этот момент дверь приоткрылась без стука. В щель просунулась голова Нин — заспанная, с растрёпанными волосами и одним открытым глазом. — Господи, Нин, — позвала Эри, и в её голосе мелькнула тень улыбки. — Ты хочешь меня до смерти напугать? Нин вползла в комнату, как маленький заспанный котёнок, и без приглашения забралась на кровать, прижавшись к Эри с другой стороны. Она была в пижаме с единорогами, и на плече у неё отпечатался след от подушки. Протирая глаза, она посмотрела на Минджон. — Ты плакала? — спросила Нин с той прямотой, которая прощается только самым младшим. Минджон покачала головой. — Не могу. Слёз нет. Только это всё внутри, — она прижала ладонь к груди. — Комок. Который не выходит. Нин нахмурилась. Потом молча сползла с кровати, вышла и через минуту вернулась с тремя кружками. Чай она заварила на глаз — слишком крепкий, почти чёрный, с тремя ложками сахара. Минджон взяла свою кружку, согрела ладони о горячий керамический край и почувствовала, как немного отпускает. Только немного. Как отпускает, когда рядом люди, которые не задают лишних вопросов. Они сидели втроём на узкой кровати Эри, пили слишком сладкий чай, и гирлянды мигали в такт чему-то невидимому. За окном начинало сереть — первые намёки на рассвет, бледные, неуверенные, как первый шаг на льду. Где-то за стеной зашевелились — кто-то пошёл в туалет, кто-то включил воду на кухне. Жизнь просыпалась, равнодушная к тому, что творилось внутри Минджон. Нин рассказывала что-то про вчерашнюю тренировку — как она упала с пируэта и ударилась копчиком, и теперь сидит только на левой ягодице. Эри слушала, иногда вставляла короткие «ага» и «представляю». Минджон тоже слушала, но звуки доходили до неё как сквозь толщу воды. Она видела, как шевелятся губы Нин, как улыбается уголками губ Эри, но смысл слов ускользал, распадался на отдельные слоги, не складываясь в предложения. В какой-то момент Нин замолчала. Посмотрела на Минджон внимательно — не по-детски, а как-то по-взрослому, будто примеряла на себя её боль. — Ты думаешь о Джимин-онни, — сказала Нин. Не спросила. Минджон вздрогнула. Кружка в её руках качнулась, чай плеснулся через край, упал на простыню тёмной каплей. Эри не сказала ни слова — просто взяла кружку из онемевших пальцев Минджон и поставила на пол. — Что? — начала Минджон. — Все видят, — перебила Нин. — Я маленькая, но не слепая. Ты на неё смотришь так, будто она луна, а ты волна. И не дышишь, когда она рядом. Я считала. Максимум тридцать семь секунд. Потом ты начинаешь дышать слишком быстро, как будто боишься, что кто-то заметил. Минджон почувствовала, как лицо заливает жаром. До корней волос. До кончиков пальцев. Она хотела сказать что-то вроде «это не то, что ты думаешь», но слова застряли в горле — те самые колючие, неповоротливые. Потому что это было именно то, что Нин думала. И даже больше. Эри молчала. Она смотрела на Минджон спокойными, тёплыми глазами, в которых не было осуждения. Только ожидание. Тишина затянулась. Гирлянды мигали — раз, два, три — и Минджон считала эти вспышки, потому что они были проще, чем то, что она должна была сказать. — Эри-онни, — наконец выдохнула она. Голос прозвучал тихо, почти неслышно. — Что я чувствую? Вопрос повис в воздухе — хрупкий, прозрачный, как мыльный пузырь. Минджон сама не знала, почему спросила именно так. Не «что мне делать», не «что с ней не так», а «что я чувствую». Будто она потеряла связь с собственным телом, с собственным сердцем, и теперь нуждалась в чужом переводчике, который объяснит ей её же язык. Эри не ответила сразу. Она отставила свою кружку, взяла обе ладони Минджон в свои и посмотрела прямо в глаза. Свет гирлянд отражался в её зрачках маленькими тёплыми точками. — Минджон-и, — сказала Эри мягко, как читают сказку на ночь. — Ты не спрашиваешь меня о том, что ты чувствуешь. Ты просишь разрешения это чувствовать. Минджон замерла. Сердцебиение — то самое, которое спало последние несколько дней — вдруг сделало глухой, тяжёлый удар. И ещё один. И ещё. Будто оно только и ждало этих слов. Нин рядом тихо всхлипнула — или показалось. Минджон не обернулась. Она смотрела на Эри и чувствовала, как комок в груди начинает таять, превращаясь в нечто жидкое и горячее. То, что вот-вот польётся из глаз. — Я боюсь, — прошептала Минджон. — Боюсь назвать это. Потому что если назову, это станет настоящим. — Оно уже настоящее, — тихо сказала Нин. — Ты просто не говорила вслух. — Я не хочу, чтобы мне было больно. Не хочу, чтобы она вела себя так. Не хочу, чтобы она уходила. Минджон закрыла глаза. В темноте под веками она увидела Джимин — в белой футболке, с влажными волосами, с родинкой под нижней губой. Джимин, которая плакала беззвучно и шептала: «Я тоже не дышу, когда ты рядом». Джимин, которая теперь проходит мимо с вежливой улыбкой. — Я не знаю, что со мной, — сказала Минджон. Слова вышли хриплыми, сдавленными, но ровными. Без истерики. Без надрыва. Просто констатация факта, как показания термометра: «У меня температура» или «Сегодня идёт дождь». Эри сжала её ладони. — Знаю, — сказала она просто. Нин молча подвинулась ближе и прижалась плечом к плечу Минджон — тёплая, пахнущая молоком и детским шампунем. — Иногда я думаю, что если бы я не встретила её, мне было бы легче, — прошептала Минджон, но слова сбивались на каждом выдохе, — но в то же время я не знаю, как буду без неё. — Минджон-и, скоро у нас выступление с новой песней, тебе правда следует поспать, — сказала Нин, выпивая остатки чая. — Как я могу уснуть, если она не выходит из головы? — Влажные пятна начали появляться на пижамных штанах. Эри ничего не сказала, просто аккуратно подняла Ким с кровати и пошла укладывать её в постель. — Знаю, как это сложно, но ты переживёшь. Тяжело или нет — никому не ведомо, — сказала Эри, укрывая младшую одеялом, — мы с Нини всегда рядом, не забывай об этом. — Спасибо, Эри-чан, — последнее, что услышала Эри, выйдя из комнаты, и последнее, что сказала Ким, прежде чем сомкнула глаза. До первого выступления с «Lemonade» оставалось четыре дня, и воздух в тренировочном зале стал другим — плотным, как перед грозой. Зеркала запотевали от дыхания двадцати раз повторённой хореографии, пол скрипел под кроссовками, и где-то в углу надорванная колонка хрипела на низких частотах. Но Минджон слышала только бит собственного сердца — ровный, тяжёлый, как шаги по гравию. Она стояла у окна, прижавшись лбом к прохладному стеклу. За ним всё так же моросил осенний дождь — мелкий, нудный, бесконечный, как её мысли. В отражении она видела зал: Эри растягивала спину у шведской стенки, Нин пила воду маленькими глотками, и Джимин… Джимин поправляла наколенники на противоположном конце комнаты. Она была в чёрном топе с открытой спиной, и Минджон видела линию её позвоночника, каждый позвонок, каждый сантиметр кожи, которую она так хотела коснуться и так боялась. Джимин не смотрела в её сторону. Уже четвёртый день. Минджон отвернулась к стеклу и выдохнула — облачко пара затуманило отражение на секунду, скрыв всех, кроме неё самой. Собственное лицо казалось чужим: бледное, с тёмными кругами под глазами, губы потрескались от того, что она их постоянно кусала. «Ты айдол, — напомнила она себе. — Через четыре дня камеры. Ты должна сиять». Но внутри не было света. Была только тупая, ноющая пустота, которую она научилась называть любовью. — Минджон-и, иди в круг, — позвала Эри. Голос мягкий, но настойчивый. — Займём позиции перед прогоном. Минджон кивнула, не оборачиваясь, и сделала глубокий вдох. Раз, два, три — лёгкие послушались, хотя привыкли задерживаться. Она отошла от окна и встала на своё место: левый край второго ряда, под кондиционером, от которого всегда тянуло холодом. Эри была слева — самая прочная опора. Нин справа от неё, маленькая и собранная, как пружина. Джимин в центре — лидер, её профиль, её дыхание, её невозможность. Ноты начали течь из динамиков. Они начали двигаться. Первый куплет — плавный, как растекающийся сироп. Руки поднимаются синхронно, головы поворачиваются в унисон. Минджон чувствовала Эри справа, Нин слева, а через два корпуса от неё — Джимин. Их разделяли метры и пропасть, которую Минджон сама не умела назвать. Припев — резкий, с акцентом на вторую долю. Поворот корпуса, шаг вправо, резкий взмах рукой. И в этом движении их траектории пересеклись — Минджон и Джимин оказались лицом к лицу, плечо к плечу, на расстоянии вытянутой руки. Это было частью хореографии: они должны были посмотреть друг на друга и улыбнуться — дерзко, как и положено по концепции. Минджон посмотрела. Улыбнулась — уголками губ, как учили на сцене. Но Джимин не улыбнулась в ответ. Её глаза были пустыми — нет, не пустыми. Они были полны, но тем, чего Минджон не умела читать. Словно за чёрными зрачками пряталась целая вселенная, которую Джимин закрыла на ключ. И сердце Минджон пропустило удар. Потом ещё один. А потом забилось так часто, что она перестала их считать — только чувствовала, как кровь приливает к щекам, к шее, к кончикам ушей. Дыхание сбилось. Лёгкие сжались в тот самый знакомый узел, который появлялся всегда, когда Джимин была слишком близко. Но Джимин отвернулась первой. Движение было резким, почти грубым, и в нём читалось что-то, от чего Минджон стало холодно. Не от кондиционера — изнутри. От понимания: Джимин отворачивается не потому, что не чувствует. А потому, что чувствует слишком много. — Стоп! — крикнул хореограф. — Минджон, ты опаздываешь на полтакта на повороте. Ещё раз. С улыбкой. Вы обе, с улыбкой. Минджон кивнула, сглотнула комок в горле и выпрямилась. Посмотрела в зеркало. Увидела себя — красную, запыхавшуюся, с глазами, которые предательски блестели. Увидела Эри, которая смотрела на неё с беспокойством. Увидела Нин, которая поджала губы. И увидела Джимин — та стояла с идеально прямой спиной, идеальной улыбкой, идеальной пустотой в глазах. Музыка заиграла снова. Поворот корпуса, шаг вправо, взмах рукой. И снова лицом к лицу. Минджон улыбнулась. На этот раз не сцене, не камерам, не себе. Джимин. Только Джимин. И в этой улыбке было всё, что она не могла сказать: «Я люблю тебя. Я скучаю. Я не дышу без тебя. И когда ты рядом — тоже не дышу, но по другой причине. Пожалуйста, посмотри на меня. По-настоящему». Джимин посмотрела. На секунду — крошечную, как вздох между ударами сердца — её маска треснула. В глазах мелькнуло что-то живое, тёплое, испуганное. Губы дрогнули, и Минджон готова была поклясться, что Джимин тоже перестала дышать. Всего на секунду. Но она это заметила. Потому что теперь она знала, куда смотреть. А потом Джимин отвела взгляд. Улыбнулась — идеально, для зеркала, для хореографа, для всех, кроме Минджон. И танец продолжился. После репетиции все рухнули на пол, как подкошенные. Эри сидела, запрокинув голову к потолку, и прикладывала бутылку со льдом к колену. Нин лежала на спине, раскинув руки и ноги, и тяжело дышала. Минджон опустилась на корточки у стены, обхватив колени руками. Она смотрела в пол — на потрескавшийся линолеум, на чьи-то тени, на капли воды, упавшие из бутылки. Джимин стояла у зеркала. Одна. Протирала лицо влажным полотенцем, и движения её были резкими, нервными. Она не смотрела на Минджон — но и не смотрела в сторону. Она смотрела в своё отражение, и это отражение, казалось, было ей незнакомо. — Все молодцы, — сказала Ю устало. — Четыре дня. Справимся. — Справимся, — эхом отозвалась Нин. Потом добавила тише, почти шёпотом: — Лишь бы сердце не выпрыгнуло на сцене. Минджон вздрогнула. Ей показалось, что это было сказано для неё. Но Нин смотрела в потолок, и лицо её было безмятежным, как у ребёнка, который ещё не знает, что сердца иногда ломаются. В раздевалке Минджон переодевалась медленно, нарочно задерживаясь, чтобы не идти вместе со всеми к выходу. Она слышала, как Эри говорит что-то про ужин, как Нин просит добавить дорамы в общий список, как смеётся кто-то из младшего персонала. А потом шаги стихли, и она осталась одна. Дверь скрипнула, и в проёме показалась Джимин. Она уже была в своём — бежевом кардигане поверх тренировочного топа, волосы мокрыми прядями прилипли к щекам. Она не вошла, просто стояла, держась за косяк, и смотрела на Минджон. Минджон застыла с футболкой в руках, не дыша. Сердце колотилось где-то в горле. — Ты забыла телефон, — сказала Джимин тихо и протянула руку. В ладони лежал мобильный — розовый чехол с блёстками, который Джимин подарила ей на прошлый Новый год. Минджон сделала шаг вперёд. Протянула руку, и их пальцы встретились — на секунду, на одно прикосновение. Кожа Джимин была холодной и влажной, и Минджон почувствовала, как её собственная рука задрожала. — Спасибо, — выдохнула она. Джимин кивнула и уже хотела уйти, но Минджон схватила её за запястье. Быстро, резко, не думая — как хватаются за поручень в падающем лифте. Джимин замерла. Взгляд метнулся к их рукам, потом к лицу Минджон, и в нём снова мелькнуло то — живое, тёплое, испуганное. — Не уходи, — прошептала Минджон. — Пожалуйста. Я не знаю, что я сделала не так. Но не уходи. Джимин смотрела на неё долго. Так долго, что Минджон перестала дышать — и на этот раз не считала секунды, потому что время остановилось. Слёзы подступили к глазам, но она сдержалась. Она не имела права плакать. Не здесь. Не сейчас. — Ты ничего не сделала не так, — наконец сказала Джимин. Голос её дрожал. — В том-то и проблема. Ты всё сделала правильно. Слишком правильно. А я не знаю, что с этим делать. Она осторожно, почти невесомо, высвободила запястье из пальцев Минджон. И ушла. Быстро, как ветер, как убегающее лето, как последняя нота «Lemonade» — та, после которой наступает тишина. Минджон осталась стоять посреди раздевалки. В одной руке футболка, в другой — телефон в розовом чехле. В груди — любовь, которая не помещается. В лёгких — воздух, который не кончается, как бы сильно она ни пыталась задержать дыхание. Минджон заснула только к пяти утра. Эри слышала это сквозь стену — тот особенный, почти беззвучный выдох, который случается, когда тело наконец сдаётся и проваливается в сон не постепенно, а сразу, как камень в воду. До этого были долгие часы ворочания, вздохов, шороха простыней, иногда — тихих, едва уловимых всхлипов, которые Эри старалась не слышать, но слышала. Потому что любила Минджон. Потому что чужую боль невозможно заглушить стеной. Эри не спала. Она сидела на кухне с остывшим чаем в кружке, на которой было написано «I’m horny for Giselle» — подарок фанатов, который она хранила как талисман. Гирлянды в её комнате она погасила ещё в час ночи, но свет на кухне не включала — только тусклая подсветка над плитой, жёлтая и слабая, как осенний фонарь за окном. За окном тоже было темно. Город спал, укрытый туманом, и только редкие машины прорезали мокрый асфальт белыми лучами фар. Шаги в коридоре послышались без четверти шесть. Тихие, осторожные — босые ноги по ламинату, почти беззвучные, но Эри научилась различать походку каждого. Нин топает, Минджон шаркает, а Джимин… Джимин ступает так, будто боится разбудить мир. Эри не обернулась, когда шаги замерли на пороге кухни. — Ты тоже не спишь, — сказала Джимин. Не вопрос — констатация. Голос у неё был хриплый, с налётом бессонницы, и в темноте он звучал старше, тяжелее. — Я редко сплю в последние дни, — ответила Эри, не поворачиваясь. Она смотрела в окно — на мокрые крыши, на одинокую звезду, пробившуюся сквозь тучи. — Садись. Джимин помедлила. Эри слышала, как она переминается с ноги на ногу, как сжимает край футболки — та самая белая футболка, в которой она была в ту ночь у Минджон. Наверное, и не спала в ней. Просто забыла переодеться. Наконец Джимин села напротив. Стол между ними был маленьким — фаянсовая столешница в белую крапинку, на которой стояла кружка Эри, пустая тарелка из-под печенья и забытая Нин заколка в виде клубнички. Джимин положила руки на стол, сцепила пальцы в замок, и Эри заметила, как они дрожат. Мелко, почти незаметно, но дрожат. — Эри-я, — начала Джимин и замолчала. Губы её шевельнулись, словно пробуя слова на вкус, и каждое оказывалось горьким. Эри наконец повернулась к ней. Свет от подсветки падал на лицо Джимин, выхватывая из темноты бледные скулы, припухшие веки, родинку над верхней губой. Она выглядела так, будто не спала не один день, а целую вечность. Глаза её были красными — не от аллергии, от непролитых слёз, которые застряли где-то глубоко и ждали своего часа. — Вы обе похожи, — сказала Эри тихо. Не спросила — сказала. Как данность, как факт, который не требует доказательств. Джимин вздрогнула. Пальцы её разжались, сжались снова — такой беспомощный жест, что у Эри кольнуло в груди. — О чём ты? — прошептала Джимин. — Ты смотришь на неё так, будто она — твой последний глоток воздуха, а ты уже под водой минуту. И не дышишь, когда она рядом. Так же, как Минджон. Джимин закрыла глаза. Ресницы её дрожали — длинные, чёрные, с тушью, которую она забыла смыть после репетиции. Эри вдруг поняла, что Джимин сейчас похожа на птицу с подбитым крылом — хрупкая, напуганная, готовая биться в стекло, лишь бы не оставаться на месте. — Я не знаю, что со мной, — выдохнула Джимин. Голос сломался на середине, и она прижала кулак к губам, как будто пыталась затолкать слова обратно. — Я касаюсь её — и мир исчезает. Я смотрю на неё — и забываю, зачем пришла в комнату. Она улыбается — и я готова отдать всё, что у меня есть, только бы эта улыбка не погасла. — Это называется «любовь», Джимин-а, — мягко сказала Эри. — Ты не ребёнок, ты знаешь это слово. — Знаю, — прошептала Джимин. — Но я не знаю, что мне с ним делать. Я айдол. Мы — группа. Если я… если мы… это разрушит всё. Репутацию, команду, доверие фанатов, ваши судьбы. Я не имею права. Я не могу. Слёзы наконец потекли — тихо, беззвучно, как дождь по стеклу. Джимин не вытирала их, просто сидела и смотрела на свои дрожащие руки, и капли падали на стол, на белую крапинку, на заколку-клубничку. Эри медленно обошла стол и села рядом. Не вплотную — на расстоянии вытянутой руки, чтобы Джимин могла сама решить, хочет ли касаться. Она никогда не навязывала объятия. Только предлагала. — Ты поэтому отдалилась? — спросила Эри. — Испугалась? Джимин кивнула. Один раз — резко, будто от этого жеста у неё закружилась голова. — Я подумала: если она скажет это вслух, если я скажу, мы не сможем вернуться. А я не готова потерять её. Но теряю сейчас. Потому что без неё я… — она запнулась, подыскивая слово, и вдруг рассмеялась — горько, надломленно, как смеются в пустой комнате, когда никто не слышит. — Какое мне дело до её чувств? Я должна беспокоиться о своей карьере, а не о какой-то девушке, которая со мной в одной группе. Эри молчала. Она давала тишине работать — заполнять трещины, в которые можно уложить признания. Сейчас Джимин была похожа на сосуд, который переполнился, и любое лишнее слово могло разбить его вдребезги. — Ты серьёзно? — наконец спросила Эри. Голос её был ровным, как струна, но внутри всё дрожало. — Нуна., вы обе страдаете. Разве ты не видишь, что происходит с ней? Что, если это — вся оставшаяся жизнь? Что, если ни ты, ни Минджон никогда не сможете общаться как раньше? Джимин подняла на неё глаза. Красные, опухшие, полные отчаяния и — Эри готова была поклясться — нежности. Такой огромной, что она не помещалась в груди и выплёскивалась слезами. — Какое тебе дело? — прошептала Джимин. — Нам сейчас не до этого. Группе нужно просто быть идеальными, а такие, как Минджон, лишь разрушают её. Не в переносном смысле. Буквально. Эри осторожно взяла Джимин за руку. Ладонь той была ледяной и влажной, а пальцы — тонкими, как у птицы. — Джимин-а, — сказала Эри очень тихо, почти в губы. — Ты спросила себя, чего хочет Минджон? Не ты — для неё. Не группа. Не фанаты. А она сама. Джимин замерла. Взгляд её стал далёким, ушедшим внутрь — туда, где лежали воспоминания: Минджон, которая смотрела на неё в зале, улыбаясь не для камер; Минджон, которая схватила её за запястье в раздевалке и прошептала «не уходи»; Минджон, которая сказала «когда ты существуешь рядом» и покраснела до корней волос. — Иди спать, — выдохнула Джимин, и в этом выдохе она снова натянула другое лицо. — Не лезь не в свои отношения. — Ты испугалась, — повторила Эри. — Это нормально. Но теперь ты знаешь. И вопрос не в том, изменится ли она. Вопрос в том, хочешь ли ты того же. Тишина на кухне стала другой — не давящей, а звенящей, как струна, по которой вот-вот ударят. За окном начало сереть. Первые птицы — невидимые в тумане — пробовали голоса. Где-то в здании зашумела вода — кто-то проснулся и включил душ. Джимин смотрела на свои руки, лежащие в ладонях Эри. Потом перевела взгляд на стену — туда, где за тонкой перегородкой спала Минджон. Спала впервые за много ночей. Без снов, без слёз, без задержанного дыхания. Просто спала, уронив руку с кровати, и волосы разметались по подушке чёрными змеями. — Что с этого? — сказала Джимин почти неслышно. Губы её дрожали. — Ты делаешь ей больно, — мягко ответила Эри. — Своим молчанием. Своими шагами в коридоре, когда ты проходишь мимо. Своими улыбками, которые ничего не значат. Она думает, что это она что-то сделала не так. Она плачет в подушку и считает секунды, на которые задерживает дыхание, потому что не знает, как иначе измерить свою любовь к тебе. Джимин вынула руку. Ю резко встала со стула, плечи её затряслись — беззвучно, как у того, кто научился плакать молча в крошечных общежитских комнатах, где стены слышат всё. Эри пыталась схватить её обратно. — Ты сильная, Джимин-а, — прошептала Эри ей в макушку. — Ты справлялась с худшими вещами. Ты выходила на сцену с температурой, с травмой, с разбитым сердцем. Ты сможешь и это. — А если не смогу? — всхлипнула Джимин. — Тогда мы поможем, — раздался голос от двери. Эри подняла голову. В проходе на кухню стояла Нин — заспанная, в пижаме с единорогами, с всклокоченными волосами и серьёзным лицом, которое так не вязалось с её возрастом. Она смотрела на Джимин и Эри большими, немигающими глазами, и в них не было удивления. Только спокойная, взрослая решимость. — Я всё слышала, — сказала Нин, не оправдываясь. — Я не подглядывала. Я встала воды попить. Но я всё слышала, и я не уйду, пока вы не перестанете врать себе, что любовь — это проблема. — Я в комнату, — выдала Джимин, прежде чем девушки успели что-либо сказать. — Что ты будешь делать, онни? — спросила Эри. Джимин прижалась спиной к двери и медленно сползла вниз. Смотрела на свои руки — уже не дрожащие. На свет за окном. На стену, за которой спала Минджон, и где-то в этом сне, возможно, снилась она — Джимин. Та Джимин, которая не убегает. Та Джимин, которая остаётся. — Я не знаю, — наконец сказала она. — Я не хочу убегать, я просто боюсь себя. Джимин встала — усталая, растрёпанная, с опухшими глазами и чувством, которое всё ещё не помещалось в груди. Подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу и закрыла глаза. За окном вставало солнце — бледное, осеннее, негреющее. Но оно вставало. И это было начало. Где-то за стеной Минджон вздохнула во сне — глубоко, свободно, как человек, который не знает, что на него смотрят. И Джимин выдохнула в такт — машинально, как будто их лёгкие всё ещё работали в унисон, даже на расстоянии, даже сквозь стену, даже сквозь все страхи, которые она сама себе построила. — Подожди меня, — прошептала Джимин стеклу. — Ещё немного. Я почти пришла.***
День концерта начался не с будильника, а с того особенного, липкого ощущения, когда сердце бьётся быстрее, чем ты успеваешь моргнуть. Минджон открыла глаза за минуту до звонка — в семь тридцать утра, когда солнце ещё не решило, выглядывать ли ему из-за туч, но уже подсвечивало гардины молочным, нерешительным светом. Она лежала на спине, глядя в белый потолок без трещин, и считала удары пульса. Сорок два за полминуты. Слишком много для того, кто ещё не встал с кровати. Тело помнило вчерашнюю репетицию каждой мышцей — тупая боль в коленях, напряжение в пояснице, ноющая тяжесть в шее. Но было ещё кое-что. Там, глубоко, под рёбрами, жило волнение — не то, которое бывает перед выходом на сцену, а другое. Оно пахло ожиданием. Потому что сегодня вечером, под софитами, в облаке сценического дыма и под крики разогретой толпы, она снова окажется в двух шагах от Джимин. И музыка будет громкой, а дыхание — тихим. И никто не заметит, как на долю секунды их взгляды встретятся в отражении зеркального пола. Она села на кровати. Волосы упали на лицо спутанными прядями, и Минджон машинально убрала их за ухо — левой рукой, как всегда. И замерла. Потому что жест был не её. Он был Джимин. Тело запоминало чужие привычки быстрее, чем она успевала ставить блоки. В коридоре уже гремели кастрюлями — Эри готовила завтрак, потому что в день выступления никто не ел нормально, а она считала, что овсянка на воде с мёдом — это единственное, что не вывернет на сцене. Минджон натянула спортивные штаны, сунула ноги в тапки и вышла, стараясь не шуметь. Эри стояла у плиты в фартуке с надписью «Неплохо, правда?» — и помешивала овсянку длинной деревянной ложкой. Волосы она собрала в высокий хвост, и Минджон заметила, как дрожат её руки — мелко, почти незаметно. Даже Эри волновалась. Или не только из-за концерта. — Доброе утро, — сказала Минджон, садясь за стол. Эри обернулась. Улыбнулась — той улыбкой, которая была одновременно тёплой и выжидающей, как первая страница книги, которую ещё не открыли. — Выспалась? — спросила Эри, ставя перед ней тарелку. Овсянка пахла мёдом и корицей, и от этого запаха Минджон вдруг захотелось плакать — просто потому, что кто-то заботится о ней так тихо, так обыденно, без лишних слов. — Кажется, да, — ответила Минджон. И удивилась, поняв, что не врёт. Пять часов сна. Без сновидений. Без того, чтобы просыпаться каждый час и проверять, не стучит ли Джимин в дверь. Она взяла ложку, но не успела сделать глоток — в кухню влетела Нин. Растрёпанная, в той же пижаме с единорогами, но глаза уже живые, блестящие, как монетки. Она плюхнулась на стул напротив Минджон и уставилась на неё с выражением, которое Минджон не умела расшифровать. — Ты сегодня красивая, — сказала Нин без всякого перехода. Минджон поперхнулась овсянкой. — Я не умывалась даже. — Неважно, — отрезала Нин и отвернулась к Эри, требуя добавки. Минджон посмотрела на неё долгим взглядом. Нин что-то знала. Или догадывалась. Или просто была Нин — слишком взрослой для своих лет, слишком проницательной, чтобы что-то ускользало от её внимания. Но спрашивать Минджон не стала. Сегодня был не тот день для вопросов, на которые нет ответов. Джимин не вышла к завтраку. Минджон заметила это сразу — как замечаешь, что в комнате выключили свет, даже если стоит солнечное утро. Её место за столом пустовало. Кружка стояла вверх дном на сушилке — значит, Джимин уже пила воду, но не захотела сидеть с ними. Или не смогла. — Она рано ушла в зал, — сказала Эри, не глядя на Минджон. — Хотела ещё раз пройтись по связкам. Одна. Минджон кивнула. Ложка в её руке чуть дрогнула, но она заставила себя съесть овсянку до конца. Потому что сегодня ей понадобятся силы. Для танца. Для улыбок. Для того, чтобы не искать Джимин глазами каждый раз, когда свет погаснет. Зал встретил их холодом и запахом озона — кондиционеры работали на полную, и воздух был сухим, колючим, как наждак. Сцена была уже собрана: световые приборы висели тяжёлыми гроздьями, мониторы чернели пустыми экранами, и где-то в глубине сцены стоял стол с водой и полотенцами. Минджон вошла первой, за ней — Нин, потом Эри. Джимин уже была там. Она сидела на краю сцены, свесив ноги в зрительный зал, и смотрела на пустые кресла. На ней был старый свитер — тот самый, серый, с длинными рукавами, которые она постоянно натягивала на пальцы. Волосы были собраны в низкий пучок, и на затылке торчали непослушные пряди. Со спины она казалась маленькой, почти хрупкой — не той Джимин, которая вчера уверенно вела группу на репетиции, а кем-то другим. Тем, кто прятался под маской айдола и выходил наружу только в редкие минуты тишины. Минджон остановилась у края сцены. Сердце пропустило удар — привычный, почти приятный сбой, как шаг на знакомую мозоль. Она смотрела на затылок Джимин, на её плечи, на то, как она обхватила себя руками, будто замёрзла. И внутри что-то оборвалось — тонкая ниточка, которую Минджон пыталась удерживать все эти дни. — Джимин-онни, — позвала она. Тише, чем хотелось бы. Джимин обернулась. Медленно, словно нехотя, и Минджон увидела её лицо — бледное, но спокойное. Глаза не красные, следов слёз нет. Только тени под ними — глубже, чем вчера. Тени, которые не скрыть никаким консилером. — Привет, — сказала Джимин. Просто. Без улыбки, но и без той вежливой пустоты, которая сводила Минджон с ума последнюю неделю. В её голосе было что-то другое. Усталость? Примирение? Минджон не знала. — Ты рано, — сказала Минджон, делая шаг вперёд. — Не спалось, — ответила Джимин и посмотрела на свои руки. Пальцы теребили край свитера — туда-сюда, туда-сюда. — Думала. Минджон села на край сцены. Не рядом — на расстоянии вытянутой руки, так, чтобы видеть профиль Джимин, но не касаться её случайно плечом. Потому что если она коснётся, то не сможет остановиться. А сегодня нельзя. Сегодня концерт. Они молчали. В пустом зале тишина была густой, как сироп, и в ней тонули даже звуки из коридора — голоса техников, хлопки дверей, далёкая музыка из соседнего зала. Где-то наверху, на балконе, рабочий проверял софиты, и луч света скользнул по сцене, выхватив из темноты их двоих — двух девушек на краю, между зрительным залом и сценой, между тем, что было, и тем, что будет. — Ты волнуешься? — спросила наконец Минджон. — Не о концерте, — ответила Джимин, не глядя на неё. Сердце Минджон сделало кульбит — глупый, подростковый, не подобающий айдолу с четырёхлетним стажем. Она закусила губу и уставилась в пол, на чёрные плиты сцены, в которых отражался слабый свет дежурных ламп. В отражении она видела их обеих — две тени, две девочки, которые боялись сказать вслух то, что и так было написано у них на лицах. — Джимин-онни, — начала Минджон, не зная, что скажет дальше. Но договорить она не успела. Эри позвала с другой стороны сцены — голосом, в котором была мягкая, но не терпящая возражений требовательность: — Девочки, идите сюда. Прогон через десять минут. Нужно проверить микрофоны. Джимин встала первой. Легко, будто и не сидела, поджав ноги, на холодном краю. Протянула руку — машинально, привычным жестом — чтобы помочь Минджон подняться. И замерла. Пальцы её зависли в воздухе, в нескольких сантиметрах от ладони Минджон, и в этом застывшем жесте было больше, чем в любом прикосновении. Минджон смотрела на её руку. Тонкие пальцы, обкусанные ногти — Джимин грызла их, когда нервничала, хотя менеджеры ругались каждый раз. Безымянное кольцо, которое она носила с трейни. Кожу, которая была такой знакомой и такой недосягаемой. Она взяла Джимин за руку. Не за пальцы — за запястье, туда, где бился пульс. И почувствовала, как он учащается — ровно под её ладонью, как испуганная птица. — Спасибо, — сказала Минджон, поднимаясь. Она не отпустила руку. Джимин не отдёрнула. Так они и стояли — две девушки на краю сцены, соединённые запястьями, как цепью. Смотрели друг на друга, и в глазах Джимин наконец исчезла пустота. В них было что-то другое. Живое. Тёплое. Испуганное. И от этого взгляда у Минджон закружилась голова. — Минджон-и, — прошептала Джимин. Так тихо, что слова растворились в воздухе, не долетев даже до первого ряда. — Не сейчас. Минджон кивнула. Кивнуть — всё, на что она была способна, потому что голос застрял в горле — тот самый комок, который приходит вместе с любовью и не выходит до конца, даже когда всё уже сказано. Они разжали руки. Медленно, нехотя, как разжимают кулаки, в которых зажата хрупкая вещь. Джимин пошла к Эри, не оборачиваясь. Минджон осталась стоять, глядя ей вслед. Чувствуя на запястье отпечаток её пульса — быстрого, неровного, такого же безумного, как у неё самой. За кулисами зашумели — техники проверяли мониторы, стилисты раскладывали костюмы, и кто-то включил «Lemonade» на полную громкость, чтобы проверить звук. Сладкая, терпкая мелодия заполнила зал, ударилась о стены, вернулась эхом. И Минджон подумала: через несколько часов здесь будет тысяча человек. Тысяча пар глаз, которые будут смотреть на них. Но только один взгляд будет иметь значение. Она сделала глубокий вдох. Лёгкие послушались — ровно, без задержки. И на секунду ей показалось, что она снова умеет дышать. Что все эти дни, все эти ночи, все слёзы в подушку были не зря. Потому что вечером, после концерта, Джимин хочет с ней поговорить. И чего бы она ни сказала — Минджон будет слушать. Даже если для этого снова придётся задержать дыхание.***
Концерт отгремел, оставив после себя звон в ушах и дрожь в коленях. Минджон сидела на полу за кулисами, прислонившись спиной к холодной стене, и чувствовала, как по лицу текут слёзы — не от грусти, не от боли, а от того странного облегчения, которое приходит только после сцены. Когда ты отдала всё, до последней капли, и в тебе не осталось ничего, кроме пустоты, заполненной эхом твоей же музыки. Она смотрела на свои руки. Пальцы дрожали — мелко, будто под кожей поселился ток. Ногти блестели стразами, которые стилист приклеила перед выходом, и несколько уже отвалились, потерялись где-то на сцене, в вихре движений, света и криков. Минджон вдруг подумала: может быть, кто-то из фанатов найдёт их завтра, когда будут разбирать сцену. Маленькие стразы, которые видели, как она задыхалась. Как улыбалась не в камеру, а в профиль Джимин, который мелькал в двух шагах, такой близкий и такой недосягаемый. Рядом кто-то дышал. Тяжело, прерывисто — Нин рухнула на пол пятнадцать минут назад и не двигалась, только грудная клетка вздымалась, как у выброшенной на берег рыбы. Эри стояла у стойки с водой, пила маленькими глотками, и Минджон видела, как дрожит её рука, когда она подносит стакан к губам. Даже Эри — железная Эри — была на пределе. Джимин была где-то в другом конце коридора. Минджон слышала её голос — она разговаривала с менеджером, что-то уточняла про завтрашний перелёт. Голос был ровным, профессиональным, без намёка на то, что всего час назад они танцевали «Lemonade» лицом к лицу, и в какой-то момент Минджон готова была поклясться, что Джимин шепнула что-то. Не в микрофон. Ей. Одними губами. Она не разобрала что. И теперь это сводило с ума. — Минджон-и, — голос Эри выдернул её из мыслей. — Вставай. Пойдём в гримёрку, нужно снимать макияж. Минджон кивнула, с трудом поднялась — ноги слушались плохо, как будто налились свинцом. Нин уже стояла, держась за стену, и смотрела на неё сонными, но внимательными глазами. — Ты плакала? — спросила Нин, и в её голосе не было осуждения. Только констатация. — Нет, — соврала Минджон и вытерла щёки тыльной стороной ладони. Тонер с туши размазался серыми полосами, и она поняла, что похожа на панду. — Просто устала. — Ага, — сказала Нин и ничего не добавила. В гримёрке было тесно от костюмов, которые стилисты уже вешали на вешалки, и от запаха лака для волос, смешанного с потом и цветочными духами. Минджон села в своё кресло перед зеркалом с лампочками и уставилась на отражение. Из зеркала на неё смотрела чужая девушка — с чёрными, расплывшимися от слёз стрелками, с блеском на скулах, который уже потерял форму, с губами, искусанными в кровь. Красивая кукла, у которой внутри разрывается сердце. — Закрой глаза, — сказала стилистка, и Минджон послушно опустила веки. Ватные диски, пахнущие мицеллярной водой, заскользили по лицу — мягко, привычно, буднично. Она считала прикосновения. Раз, два, три. Пятнадцать. Сорок два. Она не знала, зачем считала. Может быть, чтобы не думать о Джимин. Или чтобы думать о ней ритмично, как о песне, которую можно поставить на повтор. Когда она открыла глаза, в зеркале снова была она. Бледная, с красными белками, с тёмными кругами, которые никакой консилер не скроет, но хотя бы своя. Минджон повернула голову и увидела Джимин — та сидела в кресле через два от неё, и стилистка снимала с неё макияж. Джимин сидела с закрытыми глазами, и в свете лампочек её лицо казалось мраморным — гладким, безупречным, неживым. Но губы чуть шевелились. Она что-то шептала. Себе. Или, может быть, молилась. Минджон смотрела на неё, не в силах отвести взгляд. Ей казалось, если она сейчас моргнёт, Джимин исчезнет — растворится в воздухе, как сценический дым, оставив после себя только запах мяты и клубники. — Всё, — сказала стилистка Джимин. — Можешь открывать. Джимин открыла глаза и сразу, не глядя по сторонам, посмотрела в зеркало — прямо на отражение Минджон. Их взгляды встретились. На секунду. На две. На три. Сердце Минджон пропустило удар, потом забилось так быстро, что она перестала различать отдельные удары — только сплошной гул в ушах, как перед обмороком. Джимин улыбнулась. Тонко, чуть заметно, только уголками губ. И это была не та вежливая улыбка для камер и не та ничего не значащая улыбка, которой она одаривала всех в коридоре. Это была улыбка для Минджон. Такая же, как в ту ночь, когда они лежали лоб в лоб, и Джимин шептала: «Я тоже не дышу». Минджон не выдержала. Отвернулась, уставилась в собственные колени, сцепила пальцы в замок так сильно, что хрустнули суставы. Слёзы снова подступили к глазам — дурацкие, беспомощные, солёные. Она не имела права плакать. Не сейчас. Не здесь. Но она плакала. Тихо, беззвучно, как научилась за эти дни. И только Нин, которая сидела рядом, вдруг взяла её за руку — маленькой, тёплой ладошкой — и сжала. Крепко, по-детски, без лишних слов. В гримёрке постепенно становилось пусто. Стилисты ушли, забрав с собой коробки с косметикой и вешалки с костюмами. Эри переоделась в свой спортивный костюм и стояла у выхода, ожидая Нин, которая никак не могла найти вторую кроссовку. Менеджер что-то говорил про автобус и про то, что через двадцать минут выезжать. — Мы на улице подождём, — сказала Эри, бросив быстрый взгляд на Минджон, потом на Джимин. В её глазах мелькнуло что-то — понимание, может быть, или надежда. — Не опаздывайте. Дверь закрылась. Тишина стала другой — не той, в которой можно спрятаться, а той, в которой слышно каждое дыхание. Минджон осталась сидеть в кресле. Джимин — в своём. Между ними — два пустых кресла, флакон с тонером, забытая заколка и воздух, который можно было резать ножом. — Онни, я… — сказала Минджон. Голос прозвучал хрипло, с надрывом, и она ненавидела себя за эту хрипоту. Джимин молчала долго. Так долго, что Минджон начала считать — вдох, выдох, вдох, выдох. Десять. Двадцать. Тридцать. Сердце колотилось где-то в горле, и она чувствовала, как пульсирует кровь в висках, в запястьях, в кончиках пальцев. — Минджон-и, — наконец сказала Джимин. И её голос дрожал. Так сильно, что слово распалось на слоги, повисло в воздухе хрупкими осколками. — Я не знаю, с чего начать. — Начни с чего угодно, — ответила Минджон, не поворачиваясь. Она смотрела в зеркало на их отражения — две девушки в пустой гримёрке, разделённые двумя креслами и тысячей несказанных слов. Джимин встала. Минджон слышала, как скрипнуло кресло, как шаги — тихие, почти неслышные — пересекли разделявшее их пространство. И остановились за её спиной. Так близко, что Минджон чувствовала тепло — то самое тепло, от которого у неё перехватывало дыхание. — Повернись, — попросила Джимин. Шёпотом. Почти беззвучно. Минджон повернулась. Кресло скрипнуло, и она оказалась лицом к лицу с Джимин. Та стояла совсем близко — в двух ладонях, в одном выдохе. На ней была та же белая футболка, что и в ту ночь, и волосы влажными прядями прилипли к щекам. Глаза её были красными — не от макияжа, от слёз, которые она, наверное, сдерживала весь концерт. — Я всё думала, — сказала Джимин. Пальцы её теребили край футболки — туда-сюда, туда-сюда, нервно, как сердцебиение. — Всю неделю. Всю ночь. Всю дорогу сюда. И на сцене, когда ты улыбнулась мне во втором куплете. Помнишь? Минджон кивнула. Конечно, помнила. Она помнила каждую секунду, каждое движение, каждый взгляд. Особенно тот — когда музыка стихла на полтакта, и они оказались лицом к лицу, и Минджон улыбнулась не для камер, а для Джимин. И Джимин улыбнулась в ответ — настоящей улыбкой, той, которую Минджон видела всего несколько раз за все годы. — Я тогда чуть не забыла слова, — прошептала Джимин. — Не из-за волнения. Из-за тебя. Ты так смотришь на меня, будто я — единственное, что имеет значение. — Потому что это так, — вырвалось у Минджон раньше, чем она успела подумать. Тишина упала между ними, тяжёлая и звенящая одновременно. Минджон смотрела в глаза Джимин и видела в них страх. И надежду. И что-то ещё, чему она не знала названия, но чувствовала каждой клеткой. Джимин медленно подняла руку. Пальцы её дрожали — сильно, как листья на ветру. Она коснулась лица Минджон — щеки, скулы, уголка губ. Легко, почти невесомо, как будто боялась, что Минджон исчезнет. — Ты не дышишь, — сказала Джимин. — Я никогда не дышу, когда ты рядом, — ответила Минджон. И в этом ответе не было ни грамма кокетства. Только правда. Такая простая и такая невозможная. Джимин сделала вдох — глубокий, дрожащий, как перед прыжком в воду. Её пальцы всё ещё лежали на щеке Минджон, и Минджон чувствовала, как они дрожат — эти тонкие, длинные пальцы, которые держали микрофон, которые поправляли ей чёлку, которые сжимали её запястье в раздевалке. — Я хочу… — начала Джимин и замолчала. Потом снова, твёрже: — Я не могу без тебя. Потому что когда ты не смотришь на меня, мир становится серым. Потому что я считаю секунды до того, как увижу тебя снова. И потому что я тоже не дышу, Минджон-и. Я совсем не дышу. Минджон смотрела на неё и чувствовала, как слёзы текут по щекам — не сдерживаясь больше, не прячась. Она не вытирала их. Пусть текут. Пусть видят. — Я боюсь, — прошептала она. — Я так боюсь, что это сон. И что я проснусь сейчас в своей комнате, одна, и пойму, что ничего этого не было. — Это не сон, — сказала Джимин. Её голос стал тише, почти неслышным, и она шагнула ещё ближе. Так близко, что их разделяли только несколько сантиметров и общий воздух, которым они дышали — Минджон сбивчиво, часто, Джимин глубоко, но тоже неровно. — Я здесь. Я настоящая. И я больше не хочу убегать. Она взяла Минджон за руку. Медленно, осторожно, как берут в руки птенца, боясь сломать крылья. Сплела их пальцы — свои, длинные, с обкусанными ногтями, с её, тонкие, всё ещё дрожащие. Вторая её рука всё ещё лежала на щеке Минджон, большой палец медленно гладил скулу, вытирая слёзы. — Можно мне? — спросила Джимин. Голос её сорвался на шёпот, и в этом шёпоте было всё — все ночи, все несказанные слова, вся любовь, которую она пыталась спрятать за вежливыми улыбками и пустыми взглядами. Минджон не поняла сначала. Сердце колотилось так громко, что заглушало мысли. Она смотрела в глаза Джимин — чёрные, влажные, огромные — и видела в них отражение себя. Заплаканную, растрёпанную, с искусанными губами. И вдруг поняла. Поняла, о чём спрашивает Джимин. Поняла, почему её пальцы дрожат на её щеке. Поняла, почему они обе не дышат. — Пожалуйста, — выдохнула Минджон. Это было единственное слово, которое она смогла выдавить из себя. Оно вышло мокрым, солёным, сломанным — но искренним, как первый день жизни. Джимин наклонилась. Медленно — так медленно, что Минджон чувствовала каждую миллисекунду, каждый удар своего безумного сердца. Тепло её дыхания коснулось губ Минджон раньше, чем сами губы — тёплое, пахнущее мятой и клубникой, такое родное, что захотелось плакать ещё сильнее. Их губы встретились. Невесомо сначала — как вопрос, как проверка: можно? правда? не исчезнет ли это, если коснуться сильнее? Мир перестал существовать. Гримёрка, зеркала с лампочками, запах лака для волос, забытая заколка на полу — всё исчезло, растворилось в тумане, остались только они. И губы Джимин — мягкие, чуть солёные от слёз, дрожащие. И её пальцы, сжимающие руку Минджон так крепко, будто та могла уплыть. И собственное сердце, которое наконец-то перестало болеть и просто билось — ровно, глубоко, впервые за много дней. Джимин углубила поцелуй — осторожно, будто пробуя на вкус что-то невероятно ценное, что можно потерять в любой момент. Её свободная рука скользнула с щеки Минджон на затылок, пальцы запутались во влажных волосах, и Минджон всхлипнула — прямо в губы, потому что слёзы всё ещё текли, а дышать было некогда, да и не хотелось. Пусть лучше задохнётся. Пусть лучше умрёт здесь, в этом поцелуе, в этой гримёрке, в этих руках, которые так долго были недосягаемы. Она ответила. Робко сначала, неумело — потому что целовать Джимин оказалось и легче, и сложнее, чем она себе представляла. Легче, потому что губы сами знали, куда двигаться. Сложнее, потому что каждое прикосновение отдавалось в груди взрывом, фейерверком, всем тем, что она видела только на сцене. Поцелуй длился вечность. Или секунду. Минджон потеряла счёт времени. Она чувствовала только Джимин — её дыхание, которое смешивалось с её собственным, её пальцы, которые гладили затылок, её губы, которые наконец-то были там, где должны были быть всегда. — Девочки, автобус приехал! — послышался крик менеджера с улицы. Они оторвались друг от друга, чтобы вдохнуть — одновременно, словно по команде. Минджон увидела, что Джимин плачет. Тихо, беззвучно, как и она сама. Слёзы текли по её щекам, падали на футболку, на сплетённые пальцы. Но она улыбалась. Улыбалась так, как Минджон никогда не видела — открыто, беззащитно, счастливо. — Поехали, продолжим в общежитии, — прошептала Джимин, касаясь лбом её лба. Автобус мягко покачивался на ночных улицах Сеула, и этот ритм — вперёд-назад, вперёд-назад — убаюкивал, смешивался с тихим гулом двигателя и редкими всхлипами радио, которое кто-то включил на самой низкой громкости. За окнами плыли жёлтые пятна фонарей, мокрый асфальт блестел, как чёрное зеркало, и редкие машины обгоняли их, оставляя за собой шлейф красных огней. Минджон сидела у окна на заднем ряду, прижавшись виском к холодному стеклу, и смотрела, как город проплывает мимо — незнакомый и знакомый одновременно, как сон, который снится каждый день, но каждый раз забывается. Джимин сидела рядом. Их бёдра почти касались, и Минджон чувствовала тепло через ткань тренировочных штанов — такое обычное, человеческое тепло, которое почему-то казалось чудом. Она боялась пошевелиться, боялась, что это снова исчезнет, растворится, как утренний туман, стоит только сделать лишнее движение. Но Джимин, будто прочитав её мысли, осторожно накрыла её ладонь своей — там, на сиденье, между ними, где никто не видел. Пальцы были тёплыми, чуть влажными после душа, и Минджон почувствовала, как сердце снова пропустило удар — глупое, неисправимое сердце, которое, казалось, уже должно было привыкнуть. — Не спи, — прошептала Джимин так тихо, что Минджон скорее угадала слова по движению губ. — Ещё немного. — Я не сплю, — ответила Минджон одними губами, потому что голос мог прозвучать слишком громко в этой уютной, сонной тишине автобуса. — Я просто смотрю. На передних сиденьях Нин уже давно спала, уронив голову на плечо Эри, и её рот приоткрылся, как у ребёнка. Эри не спала — она смотрела в окно, но Минджон видела в зеркале заднего вида, что глаза её были открыты и внимательны. Она всё видела. Она всегда всё видела. Но ничего не говорила — только улыбнулась краешком губ, когда их взгляды встретились в отражении. Минджон сжала пальцы Джимин в ответ. Семь этажей. Семь этажей до их комнат, до тишины, до момента, когда они останутся вдвоём — по-настоящему вдвоём, без стен, без дверей, без расстояния. Семь этажей, которые казались вечностью и мгновением одновременно. Автобус остановился у знакомого подъезда. Фонарь над дверью мигал — старый, капризный, его давно никто не чинил, и в его прерывистом свете тени прыгали, как испуганные бабочки. Минджон поднялась первой, потянулась, чувствуя, как хрустят позвонки после двух часов в неудобной позе. Джимин встала следом, и их плечи на секунду соприкоснулись — и от этого простого касания у Минджон перехватило дыхание. Снова. В который раз. Нин проснулась, моргая спросонья, и Эри помогла ей надеть куртку, застёгивая пуговицы, как маленькой. Менеджер что-то говорил про завтрашний график — про вылет в шесть утра, про то, чтобы все легли спать немедленно, — но слова пролетали мимо, как ветер. Минджон кивнула в нужных местах, но не слышала ни одного. Лифт был тесным — всегда тесным, когда их четверо, но сегодня он казался ещё меньше. Минджон стояла в углу, Джимин — рядом, и их руки снова нашли друг друга в складках одежды, спрятанные от чужих глаз. Нин зевала, прижимаясь к Эри, и никто не смотрел. Никто, кроме зеркальной стены, в которой отражались две девушки, сцепленные пальцами, как тайной. Первый этаж. Второй. Третий. Минджон считала. Не этажи — удары собственного сердца. Один, два, три. Четыре, пять, шесть. На седьмом лифт остановился, двери открылись с тихим звонком, и реальность ворвалась обратно — коридор с выцветшими обоями, запах стирального порошка из прачечной, тихая музыка из-за чьей-то двери. — Все в душ и спать, — сказала Эри, открывая дверь в общежитие. Голос её был мягким, но в нём слышалась та особая командная нотка, которой никто не смел перечить. — Завтра рано вставать. Нин прошлёпала в свою комнату, не попрощавшись — просто исчезла за дверью, как привидение. Эри задержалась в коридоре на секунду, посмотрела на Джимин и Минджон долгим, внимательным взглядом, в котором было всё: и понимание, и поддержка, и тихое предупреждение. — Не слишком поздно, — сказала она тихо, и в этих двух словах было больше смысла, чем в любом длинном наставлении. Она тоже ушла. Дверь за ней закрылась с мягким щелчком, и коридор опустел. Остались только они — Джимин и Минджон — и тишина, которая вдруг стала слишком громкой. Минджон стояла у двери в свою комнату, не решаясь открыть её. Пальцы теребили край футболки — туда-сюда, туда-сюда, как у Джимин, когда та нервничает. Она вдруг поняла, что перенимает её привычки, впитывает их, как губка, даже не замечая. — Иди к себе, — сказала Джимин тихо. Стояла в двух шагах, прислонившись спиной к стене, и смотрела на неё. В полумраке коридора её глаза блестели — влажные, живые, как после дождя. — Я приду. Просто дай мне десять минут. Душ. Переодеться. Минджон кивнула, хотя внутри всё сжалось — страх, что Джимин не придёт, что передумает, что утро сделает всё это нереальным, как сон, который забываешь в первую минуту после пробуждения. — Хорошо, — сказала она. Голос не дрожал. Почти. Она открыла дверь и шагнула в свою комнату. Маленькую, тесную, пропахшую её духами и бессонницей. Окно выходило во двор, и через тонкие шторы пробивался свет уличного фонаря — жёлтый, тусклый, успокаивающий. Кровать была не застелена — простыни сбились в ком, подушка лежала на боку, и на тумбочке всё так же стояла кружка с засохшим чаем, которую она так и не вымыла. Она села на край кровати и обхватила колени руками. Сердце билось где-то в горле, и она чувствовала, как пульсирует кровь в висках, в запястьях, в кончиках пальцев. Десять минут. Всего десять минут. Они тянулись бесконечно — каждая секунда, каждый удар сердца, каждый вдох, который она делала, чтобы не сойти с ума. Она слышала, как за стеной открылась дверь — Джимин ушла в свою комнату. Как зашумела вода в душе — далёкий, приглушённый звук, от которого почему-то хотелось плакать. Как хлопнула дверца шкафа — Джимин искала одежду. Обычные звуки. Бытовые. Но сегодня каждый из них казался значительным, как ноты в песне, которую ты слушаешь впервые и понимаешь, что она — твоя навсегда. Минджон встала, подошла к окну. Прижалась лбом к холодному стеклу — как тогда, в зале, как сегодня утром, как всегда, когда мысли становились слишком тяжёлыми, а сердце — слишком громким. За окном двор спал. Пустые качели раскачивались от ветра — туда-сюда, туда-сюда, как маятник. Где-то на нижнем этаже горел свет — соседка-старушка не спала, смотрела телевизор, и голубое мерцание падало на мокрый асфальт. Она не слышала, как открылась дверь. — Минджон-и. Голос был тихим, почти неслышным, но она обернулась мгновенно — как будто ждала этого звука все свои двадцать лет. Джимин стояла на пороге. Волосы были влажными после душа, закручены в небрежный пучок на макушке, несколько прядей выбились и падали на лицо. На ней была длинная футболка, сползающая с плеча — та самая белая, в которой она была в ту первую ночь. Без штанов — просто футболка, почти до колен, и Минджон вдруг поняла, что Джимин пришла не как к подруге в соседнюю комнату. Она пришла как к себе домой. — Ты пришла, — выдохнула Минджон. В её голосе было удивление — глупое, ненужное, потому что она же сама ждала. — Я обещала, — сказала Джимин, закрывая за собой дверь. Щелчок замка прозвучал громко, слишком громко в этой тишине, но никто не проснулся. Не пришёл. Не спросил. Она стояла у двери, не решаясь сделать шаг. Смотрела на Минджон — на её босые ступни, на лёгкие штаны, на старую футболку с выцветшим логотипом, на лицо, освещённое жёлтым светом фонаря. И в её глазах было что-то, от чего у Минджон перехватило дыхание — окончательно, бесповоротно. — Иди сюда, — сказала Минджон. Не попросила — сказала. Как тогда, ночью, в раздевалке. Только теперь в её голосе не было отчаяния. Была уверенность. Спокойная, тихая, как свет фонаря за окном. Джимин шагнула. Один шаг. Второй. Третий. Пересекла комнату — маленькую, всего четыре шага от двери до кровати — и остановилась перед Минджон. Так близко, что Минджон чувствовала запах её шампуня — мята, клубника, что-то ещё, что не имело названия, но пахло домом. — Привет, — прошептала Джимин. Её губы дрожали, и она улыбалась — той улыбкой, которую Минджон видела всего несколько раз в жизни. Уязвимой, открытой, беззащитной. — Привет, — ответила Минджон и вдруг поняла, что тоже улыбается — широко, глупо, не в силах сдержаться, потому что Джимин стояла перед ней в своей белой футболке, с влажными волосами, в её комнате, в её пространстве, и это было так правильно, так неизбежно, так долгожданно. Джимин подняла руку и коснулась её лица — щеки, скулы, уголка губ. Медленно, как в замедленной съёмке. Пальцы были холодными после душа, и Минджон вздрогнула — не от холода, от нежности. — Ты всё ещё не дышишь, — заметила Джимин. — А ты? — спросила Минджон. — Тоже, — призналась Джимин и шагнула ещё ближе. Их тела почти соприкоснулись — разделённые только тонким слоем воздуха, который становился всё горячее с каждой секундой. Минджон больше не хотела ждать. Она обхватила лицо Джимин ладонями — по-своему, по-новому, чувствуя под пальцами гладкую кожу, влажные пряди у висков, родинку над губой. И потянула её на себя — нежно, но твёрдо, как человек, который наконец перестал бояться. Их губы встретились снова. И этот поцелуй был другим — не тем, в гримёрке, торопливым, солёным от слёз, нервным от страха, что кто-то войдёт. Этот поцелуй был медленным, глубоким, как океан, в который погружаешься с закрытыми глазами, доверяя течению. Джимин обхватила её за талию, притянула ближе — так близко, что между ними не осталось ни сантиметра, только сердцебиение, которое было уже общим. Минджон чувствовала, как дрожат губы Джимин под её губами, как вздрагивают её ресницы — они касались её щёк, когда Джимин закрывала глаза. Чувствовала, как пальцы Джимин впиваются в ткань её футболки на спине — держат, не отпускают, будто боятся, что Минджон исчезнет, растворится в жёлтом свете фонаря, как утренняя звезда. Они целовались долго. Так долго, что Минджон перестала чувствовать, где заканчивается её тело и начинается тело Джимин. Она потерялась в этом поцелуе — в мягкости губ, в теплоте дыхания, в тихих, почти неслышных звуках, которые издавала Джимин, когда Минджон чуть отстранялась, чтобы вздохнуть, и снова возвращалась. Когда они наконец оторвались друг от друга — не потому, что захотели, а потому, что нужно было вдохнуть, чтобы не умереть от счастья, — они всё ещё стояли в центре комнаты, обнявшись, лоб в лоб, дыша одним воздухом. — Ты пахнешь мятой, — прошептала Минджон. — А ты — цветами, — ответила Джимин, проводя носом по её щеке. — Каждый раз, когда я прохожу мимо тебя в коридоре, я чувствую этот запах. И каждый раз забываю, куда шла. Минджон рассмеялась — тихо, счастливо, прижимаясь лицом к шее Джимин, вдыхая запах её кожи, влажной после душа, тёплой, родной. — Пойдём, — сказала она, потянув Джимин за руку. — Пойдём. Они легли на узкую кровать — вдвоём, бок о бок, как в ту первую ночь, когда Джимин пришла к ней в комнату и они лежали лоб в лоб, боясь пошевелиться. Но теперь всё было иначе. Теперь Джимин обнимала её — одной рукой обхватив за талию, другой гладя по волосам, медленно, успокаивающе. Теперь Минджон лежала, прижавшись щекой к её груди, и слушала, как бьётся её сердце — ровно, спокойно, без того бешеного ритма, который пугал их обоих всего несколько дней назад. — Я так боялась, — прошептала Джимин в её волосы. — Я так боялась, что ты перестанешь на меня смотреть. Что ты решишь, что я тебя не люблю. — Я никогда бы не перестала, — ответила Минджон, поднимая голову, чтобы посмотреть ей в глаза. В темноте комнаты, подсвеченной только фонарём за окном, глаза Джимин казались бездонными — чёрными, влажными, полными. — Я знаю, — сказала Джимин и поцеловала её в лоб. Легко, как целуют что-то хрупкое, драгоценное. — Ты слишком упрямая, чтобы перестать. Минджон улыбнулась и снова прижалась к ней, чувствуя, как тепло Джимин обволакивает её, как одеяло, как защита, как обещание. За окном всё так же мигал фонарь — жёлтый, тусклый, усталый. Где-то внизу всё так же работал телевизор у соседки-старушки. А в комнате Минджон время остановилось. — Джимин-онни, — прошептала Минджон, уже засыпая, потому что усталость последних дней навалилась разом, как волна, и сопротивляться не было сил. — М-м-м? — отозвалась Джимин. Её пальцы всё ещё перебирали волосы Минджон — медленно, убаюкивающе. — Я всё ещё не дышу, — сказала Минджон, и в её голосе не было тревоги. Только тихое, тёплое удивление. — Я тоже, — ответила Джимин, улыбаясь в темноте. — Но теперь это не страшно, правда? Минджон кивнула, не открывая глаз. Она чувствовала, как дыхание Джимин — ровное, глубокое — смешивается с её собственным, как их сердца бьются почти в унисон, как мир сжимается до размеров этой узкой кровати, этой маленькой комнаты, этого жёлтого света за окном. В груди больше не было комка — только ровное, тёплое течение, похожее на дыхание. Она засыпала — впервые за много дней без страха, без бессонницы, без слёз в подушку. Она засыпала в руках человека, которого любила. И это было началом всего, чему они ещё не придумали названия, но уже не боялись. А за окном всё так же висела луна — тяжёлая, жёлтая, терпеливая. Но теперь она не казалась равнодушной. Теперь в её свете было что-то тёплое, почти живое — как будто она смотрела на них и улыбалась, зная то, чего они ещё не знали сами. Что завтра будет новый день. И новый. И ещё один. И во всех этих днях они будут дышать вместе — иногда ровно, иногда сбивчиво, иногда задерживая дыхание просто потому, что любовь всё ещё не научилась быть спокойной. Но это было нормально. Они научатся. Вместе.