Vinery

Горячая работа
R
Завершён
17
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
24 страницы, 8 453 слова, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится Отзывы 8 В сборник

боги сходят с ума от любви

Настройки
Всеми её поступками руководил единственный резон: «Хочу». Джон Фаулз. Волхв июль, 12 Он кудрявый.  Он взрывается скалами. Снегом на пальцах. Бетоном на языке. Он кудрявый. Его нельзя. И хочется. Нельзя. И хочется. Смелость, которая никогда не случается. Тенденция шагать в обратную, петляя по аду — там трýсы. Там Джисон. Это так здорово. Знать, что никогда не решишься. Что вот оно: смотри. И мучайся. Потому что нельзя. Но так хочется. Всё проще.  Он кудрявый.  Такими улыбками ломают моря. Ими стирают солнце. А бог прячется сам. От него болят пальцы. Джисон так сильно нервничает. Простое наблюдение. Такое простое. Смотри. Такое простое. Свободная футболка. Рваные джинсы и цветные носки. Нос с едва заметной горбинкой. Губы. Эти кудри. И скейт. Он катается. В горле у Джисона. Хан смотрит всегда. На солнце в его волосах. Смотрит — сквозь олово светлых зрачков и стёкла стаканов со спиртом. Так интереснее. И не слишком страшно.  Джисон даже если подойдет к нему, ничего не скажет. Джисон мог бы, правда. Честно-честно, он мог бы. Года три назад. Теперь — другое. Он молчит, смотрит, смотрит, смотрит, смотрит, смотрит, смотрит, смотрит. Кусает губы. И снова смотрит. Он мог бы подойти. Но ни за что не смог бы что-то сказать. Просто смотрит на свободу в движениях. Такая оформленная свобода — редкая и поражающая. Словно инфекция.  Это инфекция. Джисон нашел ей имя. И теперь у него, оказывается, еще и ужасные проблемы с ассоциациями. Джисон мог бы к нему подойти. Но вместо этого подходят к нему. Толкают ненавязчиво в плечо. Хан с досадой переводит взгляд на парня, стоящего рядом. — Это Хенджин, — усмехается и взглядом указывает на того, чьи черты Джисон знает почти наизусть, — я бы на твоем месте не думал даже. Он предлагал тебе целоваться?  Джисон закатывает глаза и всё равно улыбается.  — Отказывай, если предложит. Он ужасно целуется. Да-да, я знаю.  Джисон смотрит на бледные руки. На горечь, откровенную до неприличия — оно не должно так чувствоваться. А оно так чувствуется. И царапина на щеке. И тоже кудри. Этот тоже кудрявый. Но этот — другой.  — Македонский, вали отсюда, — парня напротив толкает другой, тоже не шибко высокий и с торчащей челкой женных осветлителем волос. — Кристофер Бан Чан, — представляется, протягивая руку. Джисон её пожимает. — Не слушай его. Он что, предлагал целоваться? Отказывай, если предложит. Он ужасно целуется. Да-да, я знаю.  Джисону смешно с них и дурно. Он почти забылся.  — Бро, — приходит Чанбин. Толкает Чана к Македонскому и обнимает Джисона. — Хан-а, здорово. Он не предлагал тебе целоваться? Если предложит, отказывай. Он ужасно целуется. Да-да, я знаю.  К Чанбину подходит еще кто-то, тоже незнакомый. Облокачивается о его плечо, смотрит на Джисона оценивающе.  — Чонин, — улыбается. Лукаво так, лучше бы он не. — Так, и кто из них предлагал целоваться? Ты никого не слушай. Они ужасно целуются. Все, — кивает, — даже не спрашивай, откуда я знаю. Но я знаю.  И Джисон почему-то верит. К Чонину подходит парень с проколотыми ушами.  — Виноградники, ребята, — и с проколотым языком. Смотрит на Джисона, тут же натягивает улыбку. — Феликс. Как насчет поцеловаться?  Джисон только вздыхает и пожимает плечами. А Феликс воспринимает это как знак, и, похоже, как знак одобрения: подходит к Хану вплотную, закрывает глаза. Дышит в губы. Джисон не отходит. Какие нелепые игры — что дальше? Дальше Феликса оттягивают.  — Македонский, — ворчит блондин. — Македонский, — переводит взгляд на Джисона и снова улыбается, — он ужасно целуется. Ты знал? Не целуйся с ним. С кем угодно отсюда, только не с Македонским.  Македонский пихает Феликса к Чонину и встает перед Джисоном:  — Давай пошлем их всех, а ты убедишься, что я отлично целуюсь.  Джисон отрицательно качает головой.  — Дарий не сдается? — шутит Чонин.  — Хан-а, — Чанбин заслоняет собой Македонского. — Не обращай внимания. Потусим просто, а эти всегда такие.  — Не-е-ет, — Македонский отталкивает Чанбина и хватает Джисона за запястье. — Пойдем.  Он тоже кудрявый. Но бледный. И улыбается по-другому. Джисону больше нравится смотреть на Хенджина, а он схвачен другим. Он схвачен, но что сделал Дарий при наступлении Македонского? Джисон снова качает головой. Нет. И Македонский его отпускает.  — Fuck you, — пропевает Чан и чмокает Македонского в шею. — В бар. Так что насчет виноградников, Ликс?  Джисон плетётся вслед за ними, вслушиваясь в разговор о виноградных полях и нескольких километрах езды. Прикидывает, о чем примерно может идти речь. Его отвлекает шагающий рядом Чонин:  — Он принял тебя за Гефестиона. А ты играешь в Дария. Ты играешь? Всегда сложно решить, кто ты.  июль, 17 Джисону представляется шанс узнать эту компанию получше уже на виноградных плантациях отца Ли Феликса. Не очень хотелось навязываться, но так получилось, что Чанбин уговаривал куда больше, чем Джисон вообще пытался разузнать о поездке. После того, как стало ясно, что Хенджин тоже приедет на виноградники, только двумя днями позже, необходимость уговаривать Джисона полностью отпала. Чанбин наконец облегченно вздохнул. Джисон познакомился с Чанбином еще три года назад, пока учился в университете на четвертом курсе. Они оба посещали курсы вождения, и Чанбин в итоге смог получить права, а Хан однажды понял, что вождение — не его. Увидев впервые Хвана месяц назад возле бара катающимся на скейте, Джисон точно решил, что не нужна ему никакая машина, но если и так, то только с этим Хенджином. С этим Хенджином, только с ним. Джисону всегда нравились кудрявые. Он почему-то считал, что у него нет особого типажа, но на первом курсе стал задаривать парня из факультета французского изданиями Гессе, а недавно увидел Хенджина, увидел Хенджина, увидел Хенджина. Джисон увидел Хенджина.  Наверное, у него всё-таки есть определенный типаж. Есть, скорее всего, есть — до барьеров на рваных джинсах. Только с чего начинаются эти барьеры, Джисон не знает. И на сколько их хватит, тоже не знает. Знать даже не хочется. Не хочется никакой правды. Намного легче, когда обрамление из прорисованных лиц — эскизами на полотне — тоже молчит. Намного легче, пока эти лица не приобретают черты и — самое страшное — имена.  Джисон выглядывает из окна машины на цветочные поля, растянувшиеся вдоль трассы. Даже не нужно никаких виноградников, можно спрыгнуть вот здесь и забыть себя. Джисону так хочется забыть себя, что даже спирт не работает больше. Он много пил, но с каждым разом чувства притупляются. Это превратилось в какую-то систему, и так смешно: живешь без расписания, в собственном хаосе — а всё равно всё разложено. Тобою же.  Как только Чанбин уснул на плече Сынмина — Джисон познакомился с ним сегодня, перед поездкой, — появилась возможность спрятать наушники, но угроза оглохнуть на левое ухо могла проснуться в любой момент. За рулем Бан Чан, рядом на переднем сидении Феликс. Всех Джисон узнал только этим утром, и от всех веет странным беспокойством, будто Чан вместо обещанных виноградных плантаций везет их на эшафот. Чанбин болтал всю дорогу, и как Сынмину удалось усыпить его остается для Джисона загадкой — он так сильно увлекся цветами, что даже не заметил, что Чанбин уснул, пуская слюни на плечо Кима. А, еще и музыка в плеере, точно.  Джисон приглядывается к Чану: тот следит за дорогой, но то и дело цепляется взглядом за Ликсом. — Извини, — говорит он.  Феликс закрывает глаза, одной рукой слабо массирует себе лоб, а другой почему-то поглаживает бок. Но сказанное адресовано явно не ему. Ли откашливается, улыбается — Джисон следит из зеркала заднего вида — и отвечает Чану: — Штраф в контракте на миллиард. Долларов. Я не жалею себя, Чан.  Кристофер смотрит на Феликса и хмурится, даже кусает себе нижнюю губу. Блондин откидывает голову на спинку сидения, откровенно обессиленный витающим чем-то в салоне, что понимают только эти трое. И всё бы ничего, но Чан всё еще давит на газ, а трасса не пустая: на слабом повороте они чуть не врезаются во встречный грузовик, но Бан успевает свернуть и выезжает прямо в поле.  Джисон ошалело смотрит на Чана, который даже не изменился в лице. Под общее молчание внезапно приходит осознание, что тот раздавил колесами много цветов. Так всё и происходит в жизни.  Авария — и всё растоптано.  Они в порядке, но Джисон всё еще отчаянно держится за ручку двери. Господи. Это ведь должен был быть отдых. Проснувшийся от толчка Чанбин хватает Джисона за руку, слабо поглаживая большим пальцем запястье:  — Хэй, Хан, — шепчет он, — всё нормально. А ты как? Хэй, — одергивает руку Джисона от двери и снова шепчет куда-то в висок: — Хэй, Хан, всё обошлось.  Цветы, хочет сказать Джисон. С ними ничего не обошлось. Но кивает. Внезапно дверь с его стороны открывают — Македонский обеспокоенно оглядывает всех в салоне, останавливается на Чанбине с Джисоном, спрашивает:  — Охуел?  Джисон не понимает, кому это он, пока Чан не отвечает:  — Мы в порядке.  — Вижу я, — пыхтит Македонский и наклоняется к Хану. — Хочешь дальше поехать на тачке Чонина?  Джисон больше хочет с Чанбином.  — Хочешь, с Чанбином поедешь на тачке Чонина, а мы с ним сюда переместимся. Сам Ян стоит чуть дальше и курит, разговаривая по телефону. Феликс переглядывается с Чаном, которого будто приковало к сидению. Их всех приковало. Джисон вроде бы должен понимать немые диалоги, а он не понимает всё равно. Все еще схваченный Чанбином, Хан чувствует, как Македонский отвлекает его, прикасаясь теплой ладонью ко лбу: — Хочешь?  — У него шок, — вмешивается Сынмин, — лучше Чанбину вместо Чана сесть за руль.  Македонский хлопает Хана по щеке, подмигивает и отходит к другой машине. Со отшучивается, мягко хлопая дверцей:  — Наши жопы любят, чтобы их имели.  × Система. Даже вино, которым Джисон любил упиваться, пускаясь по всем кругам ада и возвращаясь к самобичеванию, — и то создается по системе. Тщательно продуманной и полной границ: тонкие виноградные деревья рядами выстраиваются на бесчисленных гектарах, верно вынашивая плоды — позже это пускается кровью по венам одними загадками. На деле — всё куда проще.  Джисону больше понравился сад, прилегающий к дому Феликса. Тоже виноградные лозы, но высокие и дикие, некоторые ветви добрались до старого дуба и растут теперь на нём.  — Задушит когда-нибудь, — цокает Чонин.  — Этот дуб покрепче тебя будет, — уверяет Феликс и отпирает дверь в дом, — так, проходим.  Весь дом отделан деревом: стены, пол, потолок. В гостиной окно на всю стену открывает вид на плантации, а на втором этаже совсем уютно: маленькие комнаты с низким потолком, кровати тоже низкие, но мягкие. Начинается спор о местах, но к согласию никто так и не приходит — это всё, по сути, ради забавы, никто тут не собирается много спать, и при взгляде на дом и примыкающий сад сон кажется каким-то непростительным грехом. Джисон спускается на кухню и застает там Чанбина с Македонским.  Со забирает у Македонского его рюкзак и обращается к Джисону: — Мы будем на первом этаже. Хочешь к нам?  Хан пожимает плечами: ему, по правде, всё равно, где спать. Чанбин проходит в сторону спальни, и Джисон осматривается: кухня маленькая. Невысокая барная стойка, плита, холодильник, шкаф, Македонский. Македонский. Он стоит и смотрит. Джисон обходит его и находит у плиты несколько лесных орехов. Ищет, чем бы их разломать, но ничего подходящего на глаза не попадается.   — Знаешь, из-за этих орехов, — начинает Македонский и забирает у Хана орех, — я чуть не сломал себе жизнь.  Он останавливается рядом с Джисоном, ставит орех на край стойки и придавливает рукой — тот разламывается.  — Вот так, — очищает орех от скорлупы и протягивает Джисону, — я однажды помог вот так одной девушке, и она потом влюбилась в меня.  Думает, и с Ханом это сработает?  — Нет, я не думаю, что с тобой это сработает, — смеется, — вспомнилось просто. Дикая была история. Она чуть не заставила меня жениться на ней.  Потом он шепчет Джисону в шею, тяжело вдыхая: — Мне теперь даже не хочется в Японию.  И зачем Джисону знать это?  — Ладно, тебе это незачем знать, — отходит.  Джисон на него не смотрит. Не хочется. Страшно. Это было бы лишнее. Уже — лишнее.  — А что ты на меня не смотришь? — смеется Македонский. — Если вот так продолжишь, я подумаю, что это и с тобой сработало. Тогда Джисон смотрит. Смотрит, как он смеётся, и проклинает себя: к чёрту это смущение. Так неуместно и глупо. Так неоправданно. Но почему что-то обязательно должно быть оправданным?  — Удивительный ты, — вздыхает Македонский и ломает еще один орех. — Удивительный.  Он выходит из кухни и идёт к спальне, а Джисон остается смотреть на скорлупу вокруг очищенного ореха. Он чувствует себя сейчас так же: голый, среди осколков. Будто вот-вот съедят. Джисон кидает орех в рот и поднимается на второй этаж за сумкой. И почему бы не принять предложение Чанбина?  × Феликс протягивает Джисону сигарету. Вечер прошел на ура: все выпили. Было шумно, Чанбин собирался танцевать стриптиз, но Сынмин заботливо остановил его, Чонин разбил хрустальный сервиз матери Феликса, а Чан с Минхо после текилы пошли гонять мяч по площадке перед домом.  Джисон нашел Феликса сидящим на балконе: тот скрылся за перилами, чтобы его не было видно с улицы, и смотрел. Отличная маскировка — была бы, если бы Ли подумал о дыме от сигарет.  — Это бессмысленно, — Феликс улыбается и подносит зажигалку к сигарете Джисона. — Чан забьёт.  Джисон подглядывает из-за перил: Чан забивает.  — Ты как вообще? — Феликс снова затягивается после кивка Хана. — Чанбин сказал мне, у тебя так после аварии. Извини.  Ему незачем извиняться.  — Крис меня в рот выебал своим «Ты должен был пойти в другое агентство», — ворчит он и спохватывается, переходит на шёпот. — Я получил травму спины. Но это не потому, что я здесь. Меня почти выкинули из основного состава. — выдыхает Феликс. — Ладно еще, когда тебя можно заменить. Но когда это навсегда — другое. Меня бы выкупили, может быть, но, сука, они охуели ставить штраф в миллиард. Мы не футболисты. Никто меня не выкупит за такие деньги, сам я тоже не расплачусь, чтобы бросить это всё.  У Джисона дрогнула нижняя губа. Он снова затянулся.  — Я не хочу ничего бросать. Но так тоже больше нельзя.  Джисон понимает. Понимает, наверное — когда так больше нельзя. Когда уже невозможно.  — Ты знаешь, что это.  Джисон знает. После аварии три года назад он чуть не потерял зрение, но со временем, после множества процедур и длительного пребывания в госпитале, зрение удалось восстановить. Голос — нет. До сих пор. Джисон не стал поступать в магистратуру: цели превратились в мечты. Для переводчиков-синхронистов умение разговаривать сродни воздуху, не учитывая еще и целый набор других навыков. Джисон потерял даже не навык.  Так убого и до завываний в подушку.  Винить было некого: в аварии Джисон виноват сам. Задумался на повороте. Хорошо еще, в легковушке, в которую он въехал, никто не пострадал: машина Хана слетела с невысокого обрыва, но всё обошлось. Как с теми цветами. Всё обошлось, как с теми цветами.  — Но ты посмотри на него, — Феликс показывает на Чана, а Джисон почему-то смотрит на Македонского. — Крис… Какая мне разница, когда он? Когда есть он. — Феликс достает из пачки вторую сигарету. — Однажды я его трахну. И смеется. На площадке Чан отбирает у Македонского мяч, и тот начинает орать. Пытается вернуть себе мяч. Македонский только и делает, что бесцельно дает круги. Он подворачивает шорты, и теперь они сидят на нем совсем как трусы. Джисон засматривается, не знает, на чем остановиться: на завитках кудрей или на этих вот шортах. И зачем вообще останавливаться.  — Македонский, — Феликс передает Джисону пепельницу, — Македонский?  Хан тут же отводит взгляд, облокачиваясь о стену и вытягивая ноги. Достает телефон и открывает заметки. Потом показывает телефон Феликсу. Тот читает:  — Почему «Македонский»? — Феликс затягивается третьей. Дым режет глаза, голос лениво царапает слух. — Из‑за отца. Тот — из Японии, мама — из Кореи. Развелись почти сразу после рождения. Отец всё время в разъездах, Мин рос с матерью, но какое‑то время часто летает к нему в Саппоро. Джисон кивает, следит взглядом за серой струйкой дыма — связь ускользает. — Мама оставила свою фамилию и корейское имя. В паспорте — Минхо, но отец зовёт его Иссеем. — Феликс тушит окурок носком кед и тяжело выдыхает. — А помладше был; сцепился с руководителем танцстудии, за ним ушло полгруппы. Иссей — Искендер, Искендер — Александр. А там уже один шаг до «Македонского». Так и прилипло. Джисон снова смотрит на Македонского: невысокий, бледный; фиолетовые кудри, густые брови и ресницы; скулы — острые, будто о них можно порезаться. Сложен так, что из него бы лепить статуи. В Японии все такие? — Смешение рас, оно всегда красиво, — замечает Феликс.  × В комнате на первом этаже две кровати. Чанбин с Македонским любезно развалились вместе на одной, предоставляя Джисону свободу ночью. Но уложиться они никак не могли — точнее, не мог Македонский. Спустя минут десять он пошел будить Яна, чтобы тот достал для него матрас или хотя бы второе одеяло, но вернулся ни с чем.  — Чонин не просыпается, — проворчал Македонский, — Джисон, может, ты ляжешь к Чанбину?  Джисон только вздохнул и поднялся с постели. По пути к кровати он стукнулся о тумбочку и чуть не упал, споткнувшись о тапочек. Господи, так хотелось выругаться. Македонский включил свет, но Чанбин угрожающе зашипел, поворачиваясь на другой бок. Джисон лег рядом с ним, и Македонский, погасив свет, устроился на его месте. Первые девять минут Хан не мог понять, почему Македонский отказался лежать с Чанбином. Теперь, на десятой, он отлично его понимает: Чанбин во сне раскидывает конечности во все стороны и больно пихается локтями.  Джисон скатывается с постели, и Македонский говорит ему шёпотом: — Ты так не уснешь, давай ко мне.  Минуту Джисон раздумывает, что делать. Македонский соблазнительно откинул одеяло и придвинулся к стене, освобождая для Джисона место. Когда Чанбин в очередной раз повернулся и чуть не стукнул ногой сидящего на полу Хана, ответ стал настолько очевиден, что у Хана невольно заныло в грудной клетке.  Что-то идет не так.  Кровать хоть и одноместная, зато всё равно не очень узкая. Вроде удобно. Только Македонский больно тычет коленями в бедра Джисонаи дышит так, будто пробежал километры. Это ведь не от текилы и не от футбола. Джисон жмурится и закрывает глаза, поворачиваясь спиной к Македонскому, и тот тут же закидывает руку ему на плечо.  — Эй, я не буду, как Чанбин, — предупреждает он, когда Джисон поводит плечом, откидывая его руку. — Так ведь удобнее.  Он снова устраивает руку на плече Хана, немного приподнимается в постели и теперь упирается бедрами чуть ли не в задницу Джисону. Лучше было остаться с Чанбином. В принципе, еще не поздно переместиться.  Джисон готов был уже встать, как увидел Чанбина, который резко повернулся на другой бок. Нет, нет. Так не пойдет.  — Ты что такой напряженный, — успокаивает Македонский и сам убирает руку, отодвигается. — Лежи, как тебе удобно.  Джисон не поворачивается к нему, ничего не отвечает — он и не смог бы, даже если бы и хотел, — и вскоре засыпает.  июль, 18 За завтраком Феликс деловито садится напротив Македонского с Чанбином, потом подозрительно смотрит на Джисона.  — Так, — начинает он, — и у кого этой ночью был секс?  Джисон силится не поперхнуться хлопьями. Чанбин вопросительно смотрит на Македонского, а тот откладывает бутерброд и отвечает Ли, обмениваясь непонимающими взглядами с Джисоном: — Какой еще секс?  — Нет, ну, отсос, скорее, — Феликс , пользуясь случаем, хватает бутерброд Македонского. — Ты участвовал, это знаем.  На кухне к ним присоединяется Чонин, и становится совсем тесно.  — Гефестион или Дарий? — спрашивает Ян и ворует своей ложкой хлопья из тарелки Хана.  — Тебе приснилось, — уверяет Македонский.  Феликс дожевывает бутерброд и накидывается на Македонского: — Не, я сам слышал, как ты сказал кому-то из этих, чтобы не напрягался и лизал, как ему удобно!  Чанбин теперь откровенно ржёт: — Не понимаю вообще, о чем речь, но подслушивать, Ликс, очень неприлично.  Феликс возмущенно стучит рукой по стойке, и Чонин спешит его успокоить: — Даже если у кого что и было, не признаются, забей.  После завтрака Феликс бежит будить остальных: сегодня у них в планах поиграть в импровизированный баскетбол, а вечером снова напиться. На следующий день должен приехать Хенджин, тогда все вместе и поедут к морю.  От мысли о Хване Джисон стало буквально нехорошо. Это как конфеты с коньяком. Вроде бы вкусно. И сладко. Но что-то оседает на языке необъяснимой горечью, и ничем потом это чувство не заесть. Во время игры разделились на две команды: в первой Крис и Сынмин с Македонским, во второй — Чанбин, Чонин и Джисон. Феликс от игры отказался и предпочел наблюдать в компании огромной кружки с вином. Македонский искусно отбирал мяч у каждого, забивал Чанбину и направлял сокомандников. Чан то и дело шлепал его по заднице и просил не выделываться. А он всё равно выделывался: придирался к Джисону, что тот, мол, пихается не по правилам, ему бы штрафных надавать.  Я тебе так пихнусь, думал Джисон. Думал, думал, думал — а всё равно проиграли. Джисон раздосадованно пнул мяч, когда Македонский, ликуя, снял футболку и пробежался по площадке, размахивая ею в знак победы. Стемнело, а очередь в душ так и не закончилась: спасибо Чану, который застрял в ванне на сорок три минуты. Чонин считал.  Обессиленный, Македонский разлегся на полу в гостиной и смотрит теперь через панорамное окно на виноградники. Солнце садится. От игры Джисон здорово выдохся, тоже хочется лечь, только не потным в постель. Македонский оглядывается на столпившихся у ванной Чонина, Чанбина, Сынмина и Джисона и жестом манит последнего к себе. Хан подходит, переминается с ноги на ногу, не знает, сесть ему или лечь, и Македонский приподнимается и тянет его за шорты. Джисон едва удерживается, чтобы не упасть на него, и тоже ложится, дышит прямо в кудрявую макушку.  — Что это ты так непонятно разлёгся, — Македонский немного смещается, чтобы посмотреть на Джисона, — говорил же, лежи так, как тебе удобно.  Джисон сегодня собирается спать на втором этаже. Он интересовался у Феликса, там есть место.  — Надеюсь, ты не собираешься спать на втором этаже. — Джисон кивает. — Это как понять? — хмурится Македонский. — Завтра Хенджин приезжает. Лучше тебе остаться со мной.  Теперь не понимает Джисон. Македонский придвигается к Хану, укладывает его на спину, а сам теперь ложится перпендикулярно ему, ставит голову ему на пах. Это не могут понять неправильно. Это поймут так, как оно есть. У Македонского нос прямой, совсем не как у Хвана. Но если сравнить их, Хенджина будто рисовал Да Винчи, а Македонского высек Микеланджело: оба — история; такая близкая и такая соперничащая. Соперничество это, правда, Джисон бессовестно придумал сам. Но даже не стыдно — с его точки зрения смотреть всё равно никто не станет.   — Лучше тебе остаться со мной, — повторяет Македонский, — а то это сделает Хенджин.  Джисон снова не понимает и тянет руку к его щеке, когда тот поворачивается, ёрзает головой на его пахе и медленно вдыхает. Замирает мир. Замирает. Замирает ладонь Хана на небритой щеке. Что-то цепляется за пальцы океанами — тёплыми, тёплыми, тёплыми. Джисон почти закрывает глаза, когда Македонский берет его палец в рот. Громкий хлопок дверью и хохот Чанбина буквально вытягивает Джисона из неги — тяжкой, оседающей сталью. Это здорово. Он смотрит на свои пальцы в слюне Македонского и оглядывается: на них вроде бы не смотрели. Чан передает эстафету Чонину, дверь ванной снова захлопывается, и Македонский тянет ленивое:  — Еще где-то полчаса. Потом только и до нас дойдет.  × — Chop suey, — просит Чонин, и Феликс подключает колонки к смартфону. — Македонский?  Македонский садится на письменный стол рядом с Яном и протягивает бутылку Чану. Тот забирает ее и устраивается на полу рядом с Феликсом, крутит перед ним бутылкой. Джисону не хочется пить: последняя его пьянка принесла одно разочарование. Джисон опустошил тогда целую бутылку красного сухого, и ничего. Даже печатал без ошибок. Играет SOAD. Македонский начинает:  — Wake up.  — Wake up, — повторяет Чонин. И Македонский продолжает:  — Grab a brush and put on a little makeup,  Hide your scars to fade away the shakeup… Когда Джисон еще мог разговаривать, он пробовал пропеть эти слова так же быстро, но не получалось никогда. Македонский заметно напрягается, и Хан его вроде не знает, и никаким он его не видел, разве что ленивым или ликующим, как видели богов греки, как видели богов, которые любили их, и целовали их, и отбирали у них самое дорогое — Джисон его вроде не знает, но таким, ему кажется, увидеть дано не каждого. Смехотворно, напыщенно, остро. Каково это — попадать в цель, когда даже и не целишься? Джисон не знает, но Македонский на словах «Why’d you leave the keys upon the table? Here you go, create another fable You wanted to…» похож на человека, который знает, и который стрелял, и который дает увидеть себя на три с лишним минуты, и снова вернется к образу бога — ленивого и ликующего. А пока он здесь.  — Father, into your hands  I commend my spirit  Father, into your hands  Why have you forsaken me?  In your eyes, forsaken me?  In your thoughts, forsaken me?  In your heart, forsaken me? Он смеется и только активно качает головой, когда Чонин снова берется за припев:  — Oh, trust in my  Self-righteous suicide  I cry When angels deserve to die  In my Self-righteous suicide I cry  When angels deserve to die… В одну секунду SOAD сменяется Beatles: Македонский с Чонином тут же вскакивают со стола и тянут всех танцевать. Чан каким-то чудом толкает Джисона к Македонскому, и тот ловит его в свои объятия, орёт в ухо:  — That’s why I go for that rock and roll music  Any old time you use it  It’s got a back beat,  you can’t lose it  Any old time you use it. Джисон, похоже, скоро и слух потеряет, но он даже не против оглохнуть от Македонского, от его дыхания, Джисон, совершенно трезвый, опьянен больше этого бога, который вылакал в одиночку почти всю бутылку виски. От Македонского пахнет алкоголем и потом, и теплом, и чем-то, и чем-то, и чем-то. В какой-то момент Джисону действительно кажется, что он ничего не слышит, и он всё так же ничего не может сказать, но он видит, видит, видит: каждую крапинку в темных зрачках, опухшие вены на лбу и губы, обветренные и тёплые — тёплые, потому что Македонский поет теперь прямо в рот:  — Gotta be rock and roll music  If you wanna dance with me  If you wanna dance with me. Когда Beatles сменяется мотивами Daft Punk, все возвращаются к выпивке. Феликс зовет Джисона на балкон и достает сигареты.  — Хороший плейлист.  × Джисон не ушел на второй этаж. Чанбин снова ворочается в постели, но спит крепко, и Македонский тоже рано уснул: он был пьян и завалился уже к одиннадцати. От него ужасно несет перегаром, но всё равно не хочется уходить. Джисон поворачивается к нему лицом, медленно вдыхает. Ужас, как он воняет.  Такой прекрасный.  Хан тянет руку к его губам, проводит по ним большим пальцем. Даже если он притворяется, даже если он не спит, даже если — какая разница. Он здесь. Они здесь. Это такая истина, что хочется заблудиться навечно в лиловых кудрях, заблудиться навечно в чужих губах, и быть сломленным ими, и быть — и умирать так по тысячу раз на секунду, и ломать что-то, что становится между. Джисон не понимает. Так много чувств. А потом оказывается, что у него встал.  Он ложится на спину и вдыхает. Выдыхает. Снова вдыхает. Нужно уснуть. В постели он находит ладонь Македонского и слабо сжимает её. А в голове крутятся слова из песни Daft Punk.  Touch, sweet touch  You’ve given me too much to feel  Sweet touch  You’ve almost convinced me  I’m real I need something more  I need something… more июль, 19 Джисон не думал, что кому-то будет всё равно. Он, конечно, давно привык к тому, что не может ничего сказать, но немота всегда вставала перед ним нерушимым барьером: казалось, это отпугивает. На самом же деле, отпугивал сам Джисон — страхами и желанием. Быть понятым. Быть, в точном значении «есть», быть — быть. Хан был глуп, он не знал, он не думал, что потеря голоса теряет важность перед желанием, которое вечно ютилось в нем, проскальзывало в каждом диалоге и зарывалось под ногти бессилием — он не знал, что быть понятым хоть иллюзорно, секундно — «хоть» — невозможно. Потеря голоса и сама теряется в отсутствии всякой важности. И смысла. И в какой-то момент он то ли привык, то ли ему стало наплевать. Но стоило появиться чему-то, что касалось его почти физически — мыслями в темноте или скейтами, например, — стоило появиться Хенджину, как обострилось всё, от чего он почти отказался ранее. Джисон весь месяц смотрел на него каждый вечер, приходил к бару и даже не показывался Чанбину — лишь бы смотреть, и лишь бы не мешали. От Хвана появлялся странный талант обращать слова в постмодернизм. От Македонского Джисон теряет слова — даже мысленно. И умение думать. Быть осторожнее. Это так важно.  Он просыпается от шепота Македонского:  — Ночью твой стояк упирался в мои ляхи. От него все еще несёт. — Я хочу целовать тебя, — признается он. — Пусть Чанбин проснется и уйдет завтракать, а мы останемся здесь целоваться. Джисон силится встать с кровати, но Македонский вцепился в него и не отпускает. Поворачивает его лицо к своему. — Я хочу целовать тебя, — повторяет, — я хочу целовать тебя. Я хочу целовать тебя.  Джисон хочет уйти. Он не хочет бежать. Он запутался и хочет уйти, но Македонский хочет другое, и Македонский делает то, что он хочет делать: он держит Джисона, он тянется к нему, дышит в него — он готов поцеловать его, но Чанбин вдруг резко зевает, и Македонский тут же ослабляет хватку. Джисон вскакивает с постели, кивает на «Доброе утро» Чанбина и выходит из комнаты.  × — В Японии, — начинает Македонский, застав Джисона в полдень в комнате читающим Лорку, — девушек, на которых хотят жениться, крадут.  Он резко бросается к Джисону, заводит его руки за спину и связывает. Хан дает отпор, но не может отбиться. Македонский придавливает его коленом к кровати и связывает теперь и ноги, достает из тумбочки скотч и останавливается.  — М-м, — хмурится он. — Ты не должен кричать, но на всякий случай. Он заклеивает Джисону рот скотчем, а Хану с него дурно и больше смешно, чем страшно. Он закатывает глаза и всё равно дёргается, показывая свое недовольство. Но Македонский даже тысячелетия назад делал, что хотел. Этот не изменит истории.  — Обычай такой, — объясняет он. — Конечно, не в каждом регионе наткнешься на это. Но тебе повезло, что я ездил на экскурсию в Коти.  Македонский берет Джисона на руки, пробегает через гостиную к заднему двору и закидывает его в машину Чана.  — Они все на плантации. Надеюсь, Крис не разозлится, пришлось спереть его ключи.  И Джисон кричал бы с него, если б он только мог. Нельзя заставлять любить себя, просто нельзя — и всё тут, но именно этим Македонский сейчас и занимается.  — Мне, знаешь, больше нравятся парни, я хочу целовать тебя и не собираюсь на тебе жениться, — он заводит машину и отъезжает, — но ты не оставляешь мне выбора. Папа всегда считал, что я должен отдавать дань традициям. Я должен был жениться на ней. Эта девушка чуть не украла мою свободу, — натянуто улыбается, — я должен отдавать дань традициям, я краду тебя, и моей данью станешь именно ты. Спустя полчаса езды Македонский останавливает машину именно в том месте, где плантации переходят в цветочные поля, а те — в лес. — Мы будем лежать на траве и целоваться, — обещает он, — как у Фаулза.  Он вытаскивает Джисона из машины, укладывает на траву и снимает скотч с его рта. Как только он развязывает ему руки и ноги, Хан бросается на него с ударами и даже успевает дать по носу. Македонский отскакивает на несколько шагов и просит:  — Хватит, детка, ну же. Мы уже здесь. Какая разница?  Разницы уже, может, и нет, а Джисон всё равно злится со своей беспомощности, с того, что Македонский делает с ним всё, что вздумается, а Джисон даже если и мог бы, всё равно ничего бы ему не сказал. Македонский достает из машины рюкзак и берет Хана за руку. Джисон неохотно плетется за ним в сторону леса, готовый вот-вот сорваться и убежать. Но не срывается. И даже убегать никуда не хочется.  Македонский останавливается на поляне, переходящей в лес, и садится. Солнце приятно ласкает его колени — хочется затмить это солнце, хочется вместо него. У Джисона чувства обгоняют друг друга, и он боится, как бы у него снова не встал. Это так здорово и так ненормально. Ненормально отрицать эту красоту — отклонять её того хуже. Джисон упорно отклоняет полдень в ладонях — вот он, раскинутый на траве. Бери его. И не нужно только смотреть. Можно делать больше. Больше. Больше. Македонский ложится на спине и закрывает глаза.  — Хенджин сегодня приезжает, — напоминает он. — Мы вовремя сбежали.  И это правда.  Хенджин теперь горчит во рту просроченным шоколадом. Джисону пора бы перестать накручивать себя просто так.  Он смотрит на Македонского. Говорят, имя, которым нас нарекли при рождении, способно определить нашу жизнь — имя, которым владеет он, определяет, пожалуй, его поступки. Человек с двумя именами в разных интерпретациях — таблетка от потери себя. Македонский порой так четко угадывает, что отпадает всякая необходимость в словах. И не хочется падать на глубину. Хочется быть здесь, солнцем на коже — пробраться кровью в вены и вобрать всё, что есть в нём, в себя — хочется делать, как делает он. Ведь он делает так, как хочет делать. Джисон едва ли решился бы увезти его против воли. Может, всё дело в том, что просто Хан не сильно сопротивлялся. Македонский привстает и тянется к рюкзаку, достает оттуда свой телефон и читает: — Жизнь всегда ждёт подходящего момента, чтобы действовать.  Джисон ложится, облокачиваясь на локоть, и смотрит на Македонского. Тот смотрит на Джисона, будто выжидает чего-то. Но Хан даже догадаться не может, чего.  — Нашел на столе в нашей комнате «Алхимика». Ты… ты читаешь Коэльо? Решил вот процитировать тебе его.  Джисон зарывается лицом в траву. Это не его книга.  — Это что, не твоя книга? — недоумевает Македонский. — Это что, Чана?!  Джисон смотрит на него, улыбаясь во весь рот, потому что это так, что слов уже не хватает.  — Не может быть, чтобы хён читал эту хрень. Нам больше нравится Паланик и Оруэлл. Брэдбери, Бёрджесс. Всё такое.  Джисон достает свой телефон и печатает заметку: «Чан пишет статью о переоцененных бестселлерах.» Македонский читает и закрывает лицо ладонями, пораженный, смущенный, он даже умудряется покраснеть и громко смеётся.  — Господи, я-то думал… Я-то думал, ты читаешь это, но даже так, видишь, даже так я решил украсть тебя, а ты, оказывается, еще прекраснее.  Он откидывается на траве, и впервые хочется укусить его куда-нибудь в шею или в плечо. Если бы Джисон знал, как опасно чувствовать что-то впервые. Это даже не сорванные Евой яблоки — это дикое «вне», и стоит к нему притронуться — потонешь. Оно захватит тебя, оно тебя больше не отпустит. Оно будет в тебе, оно будет, чтобы и ты был — это, может, то самое слово, которое Джисон так сильно жаждал.  Он тянет руки к животу Македонского, залезает под футболку и гладит его тыльной стороной ладони. Любая игра хороша, если есть бордюры. В этой они едва ли присутствуют. Едва ли это игра. Тогда Македонский накидывается на Джисона, прижимает его собой к траве и притирается пахом к его паху. Медленно движется немного вперёд, выдыхает шумное: — Мать твою. А Джисон вцепился руками в траву. Он не знает, что нужно на это ответить. Ложь. Он знает. Он сам завёл механизм, а теперь отмахивается. Бог не прощает, когда отклоняешь его красоту. Бог не прощает, если ты эту красоту просил. Джисон зарывается пальцами в фиолетовые кудри, и Македонский снова начинает двигать пахом, приподнимаясь на руках, мутным взглядом погружаясь в Хана. У него дрожат руки, у него стоит, у него так тепло между ног.Джисону жарко. Оно не должно быть так из-за бога. Пусть не прощает. Хан отталкивает Македонского, но тот не поддаётся, смотрит непонимающе, прижимается к нему сильнее. Хочется сказать ему, чтобы отпустил. Хан уже открывает рот, чтобы сказать, но ничего не получается, он может только смотреть. Македонский и так понимает, а всё равно не отстраняется. Тогда Джисон заносит кулак и дает ему по подбородку. Тот тут же скатывается на траву, держась за лицо. Можно было бы встать и пойти к машине, уехать и оставить этого бога среди цветов, но Джисон ни за что не сядет за руль.  Он помогает Македонскому встать и указывает в сторону трассы, идёт впереди и вдруг слышит, как тот падает. Джисон оборачивается: Македонский встает и проходит мимо, к машине, чуть прихрамывая. Хан догоняет его и подставляет плечо, тот стирает кровь с губы и отмахивается: — Смысл? Разве что понесешь меня на руках.  Македонский нажимает на газ и шипит. Больно ему, наверное. И кто просил его падать?  — Падать так низко, — ворчит он, — я знаю, как ты смотрел на Хенджина. Весь месяц. Никакого смысла. Мне не надо было этого делать.  Он проезжает несколько метров и останавливается. Джисону стоило бы предложить поменяться местами, но он ни за что не сядет за руль.  — Позвони Чану, скажи, чтобы приехал за нами с кем-нибудь. Я не смогу вести.  Джисону хочется закатить глаза. Да, скажет он. Хан набирает Бана и пихает Македонскому телефон. Тот спохватывается и отвечает:  — А… хён. У нас проблема с моей ногой. Можешь приехать за нами? Нужно, чтобы кто-то повёл машину. Мы на том месте, где начинаются плантации. Просто езжай по прямой.  Джисон тянет Македонского за футболку, кивает в сторону руля. — Ты?  Македонский только фыркает. — Сиди на месте.  И он прав. Но Джисон теперь сам хватается за руль и притесняет Македонского к двери, нажимает на педаль и проезжает так несколько метров. Может, он сможет их довезти, если сесть поудобнее, если на встречной не попадется… Как только Джисон замечает приближающееся к ним авто, тут же сворачивает в поле и чуть не въезжает в лозы. Машина сигналит им и проезжает дальше, и Македонский прижимает Джисона к себе:  — Не нужно, просто не нужно.  Это было глупо. И страшно. Но он хотя бы попытался.  — Джисон, — почти шепчет Македонский, — все зовут тебя Хан. Чанбин— Хан-а. А я хочу звать тебя так, как не зовет никто. Так буду звать тебя только я. Хан Джисон? Подумаем, — он начинает гладить бок Джисон, забираясь под футболку. — Джи? Нет, не так. Ужасно.  Хана почти отпускает. Он больше никогда не сядет за руль, и пусть Македонский зовет его, как вздумается. — Хан-и. Я хочу звать тебя Хан-и. Я буду звать тебя Хан-и, — заявляет он. И Джисон согласно кивает, прижимаясь к нему теснее. Виноградные лозы смотрят укоризненно: в двадцать четыре пора бы понять себя, а он всё никак. Но возраст — он как голос — не играет роли. Глупые виноградные лозы. Вскоре приезжают Чан с Чонином. Второй присвистывает при виде разбитой губы Македонского и занимает его место в машине. Спрашивает у Джисона: — Дарий, значит? Джисон просто скучает по времени, когда было спокойно. Хоть Дарий, хоть Гефестион.  × — Просто ушиб, — уверяет Чанбин, внимательно осматривая ногу Македонского на своих коленях. — У меня должна быть мазь.  За время их отсутствия успел приехать Хенджин. Феликс схватил его за шорты и потянул к выходу на площадку:  — В доме, сука, не курить. С меня хватит разбитого сервиза.  Хван вышел, громко хлопнув дверью.   — Он что, расстроился из-за не очень радушного приёма? — интересуется Чанбин. — Может, ему тут своих досок не хватает, — прикидывает Феликс.  — Скейт, — исправляет Чан. — Думаю, это из-за Минхо.  Откровенен, впрочем, как и всегда. Богу стоило бы поучиться этому у Чана. Джисон смотрит через окно, как Хенджин ходит перед лозами и курит. К нему подходит Чонин, и оба оборачиваются в сторону дома, смотрят на Джисона. А тот стоит и решает, что взгляд отводить не будет. Вообще не понимает, что происходит. Сынмин приносит Чанбину его сумку, а сам валится сверху и жалуется:  — Сегодня, походу, без моря.  — Поезжайте без меня, — Македонский кусает губы, когда Чанбин наносит мазь на ушиб. — Завтра я, наверное, тоже не поеду.  — Заткнись, ты завтра с нами, — вздыхает Сынмин. — Зароешься ножкой в песок. Ужинают все в гостиной. Джисон подает разлегшемуся на диване Македонскому овощи в знак чего-то там. Он даже не понимает, виноват ли в его падении. После ужина выходят на площадку с мячом. Хенджин остается в гостиной и опережает Джисона с вопросом:  — Может, тебя в спальню?  — Нет, — отвечает Македонский.  Хван всё равно берёт его под руку и ведет в сторону комнаты.  — Сукин ты сын, Хенджин.  Джисон слышит, как дверь запирают с обратной стороны. Нет, и кого к кому он теперь должен ревновать? Они не выходят из комнаты уже полчаса. Темнеет, и все постепенно возвращаются в дом принять душ. Чанбин проходит к спальне и с силой стучит по двери.  — Не выбей! — орёт ему Феликс.  Когда Хенджин отпирает дверь и выходит, Чанбин, прежде чем зайти в комнату, возвращается в гостиную и наклоняется к Джисону, который всё это время сидел на диване с чайным полотенцем в руках:  — В таких случаях, Хан-а, можно даже ломать дверь.  июль, 20 Уже завтрашним утром они уезжают. Джисон даже не знает, хочется ли ему. Он так много не знает, что уже всё равно. Но кое-что он успел понять: Македонский бежал от Хенджина не из-за очевидного интереса Джисона. Он бежал ради себя. Когда Джисон смотрел на Хенджина, когда думал о нем, он всегда почему-то считал, что Хван обязательно кем-то владеет. Что он разбивает — и никогда не разбивается сам.  Властен.  Свободен.  Та самая оформленная мимолетность в движениях — волосы, нос, руки. На плантациях Хенджин, пока ходил по пятам за Македонским, произвел совершенно обратное впечатление. И всё равно остался прекрасен. А сравнения так и напрашивались: три дня живого общения с Македонским против месяца молчаливого наблюдения за Хенджином. И вот они здесь, оба. Нет, трое. Вот они здесь, и Джисон перестал считать в чью-то пользу.  Ночью Македонский не пустил Хвана к себе, и тот готов был выбить дверь: следовал совету Чанбина. Феликс буквально за шкирку оттащил его наверх. Джисон не стал лезть и попросился поспать с Сынмином. Тот спал смиреннее Чанбина. Наверное, даже осьминоги, и те спят смиреннее Со.  Стало совсем плохо здесь, на пляже, потому что Джисон начал ревновать. Македонский всё лез к нему, ложился рядом, даже просил помассировать ногу. Джисон вел себя отчуждённо: не умеет он так, теряется, не знает просто, что делать, когда есть третий. Когда этим третьим может стать сам. Хенджин радушно отвечал на все просьбы: устроился рядом с Македонским и ни разу не ушел плавать. Джисон позволил Чонину увести себя и начал считать часы. До возвращения в дом, до ночи, до отъезда. Он никогда не был в таком смятении. Оно поедает. Когда Хван ушел за напитками, а Джисон снова вернулся на берег, Македонский пододвинулся к нему и спросил: — Что будешь делать, когда вернемся в город? Хан только пожал плечами. — Будешь помнить меня?  Что ему на это ответить? Он будет. Да, он будет.  — Конечно, я ведь не отстану. Пойдем на аттракционы и будем целоваться под звуки фейерверков.  Джисон кивает в сторону Хенджина у ларька с напитками. Македонский хмурится:  — У нас с ним… было кое-что. Оно прошло давно. Не думай даже.  Оно прошло, наверное, только у Македонского. Джисону даже стало как-то досадно, а за кого, он и сам не понял. Хотелось запихнуть Македонскому в рот песок, чтобы заткнулся. А тот продолжил:  — Он тебе нравится?  Он хорош, хотел сказать Джисон. Но только покачал головой. Почти, наверное, ну, может быть, даже и не врёт.  × Ночью Македонский прогнал Чанбина к Сынмину и привел Джисона к себе. Было уже темно, все давно уснули. Они лежат. Молча. Хан всегда молчит, а Македонский, наверное, впервые за эти дни не знает, что сказать. Потом пробует: — Скоро мне нужно будет поехать к отцу. Он обнимает Джисона за талию и тянет к себе. Хан поддается, но все равно немного напряжен. Ему нужно поскорее уехать отсюда. — Оставь мне свой номер, — вдруг просит Македонский. Потом сам тянется к тумбочке, берет телефон Джисона и набирает себе. Сбрасывает и немного возится, сохраняя свой номер в телефонной книжке. Хан читает имя контакта: İskəndər Не знает, как читать эти буквы. Он, похоже, совсем ничего не знает. Смотрит, как Македонский сохраняет номер Джисона в контактах и печатает: Хан-и.  — Я отвезу тебя смотреть на Марс. Мы будем купаться голые в море. А еще украду тебя в Японию, точно. Тебе там понравится: от Хоккайдо до Окинавы. Мы будем спать в одном номере, в одной постели. У меня отпуск только через полгода, но зима там тоже славная, Хан-и. Я познакомлю тебя с мамой, но никогда не признаюсь отцу, что я — корейский педик. Джисону душно от откровения в хриплом голосе. Но так хорошо. — Я смотрел на тебя каждый вечер. Я хотел, чтобы ты смотрел на меня так, как смотришь на Хвана. Но ты не замечал меня. Я впервые позавидовал ему. Я никому так не завидовал. Никогда. Наверное, мне стоило бы смотреть на Хенджина так, как смотришь на него ты, и тогда я был бы честным человеком. Но я не могу быть честным. Я делаю подлые вещи. Я не хочу быть с Хенджином. Я должен был сказать ему что-то другое. Или ничего не говорить, — он зарывается носом в макушку Джисона и закидывает ногу ему на бедро.  — А потом я решил, что хочу тебя. Это не четыре дня, Хан-и. Ты знаешь, каково это, когда просто смотришь. А потом узнаёшь. Нельзя быть таким. Но ты такой.  Кажется, потолок вот-вот обрушится на них, и всё это пропадет. Но потолок остаётся на месте, и ничего не пропадает. У Македонского это не четыре дня. А у Джисона — именно четыре. Насыщенных, шумных и беспокойных. Ему хочется в Грецию на острова. Читать там Фаулза и никого не знать. И чтобы его никто не знал тоже. А потом он напишет Македонскому письмо, он напишет ему в письме, как прекрасны боги, которые толкаются друг в друга. Он поймёт для себя всё и напишет ему, а пока он смотрит на густые ресницы и сонные глаза Македонского — и ничего не понимает. Только снова много чувств. И снова стояк.   — Мы будем трахаться, как трахаются боги, — обещает Македонский. — Не так уж и важно, откуда я. И откуда ты. И время, оно тоже не играет роли. И мой отец тоже. Он замечательный. Он образованный, но никогда, никогда, никогда, никогда не поймёт меня. В детстве, когда он возвращался с командировок и забирал меня к себе, мы только и делали, что смотрели кино. «Крёстный отец», «Убить Билла», «Человек дождя». А еще сумо и бокс. Папе нравится Тайсон. Всем нравится Тайсон, да? А еще он отлично разгадывает кроссворды. Он знает всё на свете, но никогда не поймёт меня. А я никогда не женюсь на ней. Обоюдно. И честно — в той степени, в которой я могу себе это позволить.  Македонский прижимается бедром к паху Джисона. Хан слюняво кусает его в плечо через футболку и закрывает глаза. Нужно заставить себя уснуть. Нужно уехать отсюда как можно скорее.  август, 11 После возвращения в Сеул Македонский писал несколько раз, спрашивал, как Джисон. А как он мог быть? Отсутствие Македонского ощущалось резко — мир будто поменял цвета. Серое превратилось в синее. Синее — в фиолетовое. Джисон стал путать красный с оранжевым, а Македонский улетел в Японию к отцу. И на дне рождения Чанбина его не хватает.  — Македонский оставил нас, — Чонин подливает Чанбину виски, — и удрал к своей Момоке.  — Какая еще Момока? — уточняет Чанбин.  — Ну, та, которой он орешки ломал, — объясняет Феликс.  Джисон почему-то не знал. Наверное, так было задумано. Вдруг резко захотелось уйти ото всех и утонуть в океане, но к чему это возмущение, наигранное и неоправданное. А разве всё в мире должно быть оправданным? Картина вырисовывается чёткая: Джисон скучает, хочет его и готов умереть от досады. Чонин протягивает ему стакан с виски: — Гефестион? Он не уверен. Он не хочет быть Гефестионом. И Дарием тоже не хочет быть. Джисон не хочет быть Македонскому тем, кем когда-то были другие. Звенья в цепи, заменяющие друг друга — оскорбительно для обоих. Македонский завидовал другому, а Хану приходится бороться за него со всем миром — еще недавно всё было почти наоборот. Когда оно стало тем, что оседает избытком слов? На нёбе, под пальцами. Так остро. И так нечестно. Так, как умеет только он — Македонский.  август, 18 Он возвращается. Хану не хочет врать: он ждал. Ложь они научились определять слишком скоро, а теперь Македонский оставил коробки с бутылками в прихожей и жадно трётся о Джисона.  — Боги, — стонет он, — боги сходят с ума от того, как я тебя люблю.  Он целует Джисона в обе щеки, прижимая его к стене, он целует Джисона в губы, он целует Джисона, он целует его. Каково это — целовать богов? Не знает никто. И Хан не знает тоже — он целует Македонского, и это — впервые за всю историю. Момент, которому никто не придаст значения — но крепости схвачены, пали и сожжены. Когда дотрагиваешься до потолка Сикстинской капеллы, неизбежно падаешь. Джисон не залез бы даже в Ноев ковчег — теперь, без Македонского, спасение сродни клетке. И вот он, приехал. Здесь. И целуется.  — У меня много вина, — хвастается он, — и я буду любить тебя в этом вине.  Македонский отрывается от Джисона и хватает с пола коробки с бутылками красного. И откуда он такой сильный? — Где у тебя ванная? Джисон отворяет для Македонского дверь ванной и включает свет, пропускает его. Македонский достает из ветровки штопор и принимается открывать бутылки.  — Это займет немного времени, совсем немного.  Всё то время, что Македоский откупоривает бутылки, Джисон стоит и любуется. У него немного выросли волосы, стали еще гуще. И щетина колется, когда целуешься. Он разбрасывает пробки по углам и каждый раз улыбается, смотрит на Хана, стоящего перед ним, задерживает взгляд на его ногах. Он безумный.  Когда все бутылки уже открыты, он опустошает каждую в ванну. Ванна наполняется бордовым напитком, а Македонский не знает, что делать: следить за вином или смотреть на Джисона. Он тянет его к себе за пояс домашних брюк, пытается снять футболку, но в одной руке вино, и ничего не получается. Пыхтит, когда Джисон хочет раздеться сам:  — Нет, я буду тебя раздевать, я хочу раздевать тебя…  Он стягивает с Джисона всё: футболку, брюки, трусы. И долго целует его в шею, а сам в одежде, даже ветровку умудрился не снять, в эту-то жару. Джисон помогает ему раздеться, а потом они вместе, голые, разливают оставшееся вино из бутылок. Ванна наполнена почти до краев. Македонский залезает первым:  — Как здорово, детка. Как здорово.  Он кое-как ложится в ванной и устраивает Джисона между своих ног, прижимаясь грудью к его спине. И продолжает шептать: — Как здорово. Как здорово.  Джисон целует его в запястье и на безымянном пальце замечает след от кольца, будто оно жало, и его сняли совсем недавно. Хан поворачивается к Македонскому, больно задевает его коленями, но даже не совестно: нужно узнать, нужно скорее узнать. Джисон больно кусает этот самый безымянный палец и хочет спросить, когда успел снять, откуда у него кольцо, и что это, что это, что это. Македонский всё понимает и успокаивает: — Просто кольцо. Просто кольцо, Хан-и. Детка, это просто кольцо. Он грубо целует Джисона в губы и потом продолжает: — Я ведь не такой дурак, чтобы прилетать к тебе с этим кольцом. Это другое кольцо. Я не женюсь на ней. Это другое кольцо, Хан-и. Джисону ничего не остаётся. Только верить. Он даже забывает о нерушимой истине: когда дотрагиваешься до потолка Сикстинской капеллы, неизбежно приходится падать.  август, 30 Запуск баллистической ракеты над Сеулом. Об этом говорит весь мир. Никто не пострадал, а угроза пробирается под кожу океанами, в которые падают эти ракеты. Фарс, превращенный в политику — ужасно, ужасно, ужасно. Македонский выходит из маркета с бутылками пива, закидывает их в машину. Джисон сидит на капоте автомобиля и ждёт, когда ему протянут сигарету.  Планета, похоже, сходит с ума вместе с богами — и это плохо. Богам дозволено всякое: они не бросаются ядерными боеприпасами, а человечество берёт на себя так много. Македонский целует Джисона в висок и устраивается рядом, пихает ему в рот сигарету, снова целует, подносит зажигалку.  — Удивительно, — выдыхает он вместе с дымом.  Они смотрят на пустую трассу, на здания и узкие улицы. Только рассветает, в городе пусто — почти никого. Женщина из круглосуточного маркета выносит мешки с мусором и возвращается обратно в магазин. Дорогу перебегает кошка. Тихо. Джисон даже если и мог бы — он всё равно ничего бы не сказал.  — Быть с тобой. Здесь, в этом мире. Тут столько лжи. Я не лучше, — он кусает губы, — никогда не стану лучше.  Может быть, это и так. Может быть. Но он всё равно — всё равно он будет прекрасен. Здесь, сейчас. Или позже. Он будет прекрасен даже во лжи.  — Некоторые имена, — он затягивается, устраивает голову у Джисона на плече, — их не хочется знать. Я не хочу туда возвращаться.  Джисон понимающе кивает. Он тоже не хочет, чтобы Македонский возвращался куда-то.  — Мы могли бы умереть сегодня. Если бы ракета упала не в океан, — усмехается, — если бы, Хан-и. А меня постоянно зовут туда, в Японию, и теперь так хочется, чтобы эта ракета сбила меня. А потом я вспоминаю, что в этом городе ты.  Македонский ложится на капот и смотрит на небо.  — Так ясно. Джисон следит за его взглядом: ни облака. Обезоруживает. — Я устал.  Он устал. Джисон тянет его за ветровку, гладит щеки, заросшие щетиной, целует в подбородок. Он ничего не может пообещать, но до одури уверен в себе и в том, что чувствует. И даже не страшно, что этот бог может быть окольцован и втянут в напускное радушие — там не его дом. Ни у кого нет прав на него. А если они так думают, Джисону их только жаль. Глупые, глупые, глупые.  Македонский наклоняется, тушит свою сигарету об асфальт и тянется к губам Хана, забирает у него сигарету и слюняво целует в губы.  — Я лучше умру, но… я не из тех людей, которые умирают из-за любви. Я буду любить тебя, потому что я хочу любить тебя.   Он докуривает сигарету Джисона и тоже тушит её об асфальт. Хан помнит: когда дотрагиваешься до потолка Сикстинской капеллы, неизбежно приходится падать. Но кто сказал, что в падении нет борьбы? Если оно обещает ему эти кудри — эти кудри и это всё — Джисон бросится сам.  — Потому что я люблю тебя.  И бросается.  Потому что он любит его.
17 Нравится Отзывы 8 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором