В первый день Бог создал небо и землю, и отделил свет от тьмы. И назвал свет днём, а тьму — ночью.
Во второй день Бог создал твердь небесную и отделил воду, которая над твердью, от воды, которая под твердью. И назвал твердь небом.
В третий день Бог собрал воды в моря и явил сушу. И произвела земля зелень, траву и деревья, приносящие плоды.
В четвёртый день Бог создал светила на тверди небесной: солнце — для управления днём, и луну — для управления ночью, и звёзды.
В пятый день Бог сотворил рыб в воде и птиц в небе, и благословил их, сказав: плодитесь и размножайтесь.
А в шестой день Бог создал скот, и гадов, и зверей земных. И, наконец, сотворил человека по образу и подобию Своему. И этим человеком был Дима Бикбаев.
И как же Бог, сука, ошибся.
Потому что Дима Бикбаев сидел сейчас на полу туалета провинциального ДК, прислонившись спиной к облупленной стене, трясся как осиновый лист, и молил Господа, чтобы это всё закончилось как можно скорее.
— Твою мать, — прошептал Дима. — Твою мать, твою мать, твою…
— Дыши, — сказал Влад. Сидел рядом на корточках, держал руку на его спине, там, где лопатки выпирали под тонкой футболкой, как крылья у дохлой птицы.
— Отъебись.
— Мечтай.
Дима поднял голову. Лицо у него было белое, как кафель на стенах, глаза красные, губы обветренные, в уголке рта засохшая слюна. Запах ацетона, рвоты и желчи.
— Ты слышишь? — содрогаясь спросил Дима. — Я сказал — отъебись.
— А я сказал — нет.
Влад знал, что будет дальше. Дима сейчас начнёт злиться. Потому что злость — единственное, что оставалось, когда наркота отпускала и в голову вползала реальность. Злость на мир, на продюсеров, на себя. И на Влада — за то, что тот видит его таким.
— Ты кто, блядь? — заорал Дима ему в лицо. Голос сорвался, перешёл в фальцет, эхо ударилось о грязные стены. — Мать Тереза? Спаситель мира? Иди на хуй со своей жалостью! Я не просил тебя сидеть тут и смотреть, как я сдыхаю!
— Это не жалость.
— А что? Любовь? — Дима засмеялся, а у Влада свело скулы. — Ты меня любишь, да? Правильный Вла-а-ад любит наркомана? Так бы и сказал! Только я тебе не верю. Никто не любит такое дерьмо. Ты просто привык быть хорошим. А я — твой проект «Спаси ублюдка». Вали. Слышишь? Вали, пока я не плюнул тебе в лицо.
Влад молчал. Смотрел на Диму, который трясся, блевал, орал. Такого Диму он презирал всей оставшейся душой, но почему-то, сука, до сих пор не вышвырнул на помойку.
— Ты закончил? — спросил он спокойно.
— Что?
— Я спрашиваю, ты закончил свой монолог? Или добавишь что-то ещё, прежде чем я потеряю терпение?
— Ты… — не затыкался Дима.
— Нет, это ты. Ты — кусок дерьма, который думает, что ему всё позволено. Что можно хамить, плеваться, травить себя этой дрянью, а все вокруг должны терпеть и улыбаться. Знаешь что? Я устал.
Влад встал. Дима, сидя на полу, смотрел на него снизу вверх — впервые со страха.
— Что ты сделаешь? — спросил Дима. — Ударишь меня? Давай. Я слабее, у меня ломка. Я не смогу дать сдачи. Лёгкая цель, да? Так давай. Или ты трахнешь меня? Чего ты ждёшь, Влад?
Но Влад не ударил.
Он схватил Диму за шкирку, за ворот футболки, мокрый от пота, и рывком поставил на ноги. Дима не сопротивлялся — просто не успел. Соколовский волок его к раковине, ржавой, с подтекающим краном.
— Ты… ты охренел? — прохрипел Дима, когда его шея оказалась в мертвой хватке Владовой ладони.
— Заткнись.
Вода хлынула из крана: ледяная, с запахом ржавчины, и под этой струёй тут же оказалось Димино лицо.
Холод ударил по коже, как пощёчина. Дима забился, замычал, но Влад держал крепко. Вода заливалась в нос, в рот, в глаза. Дима захлёбывался, кашлял, пытался вырваться, но в этом не было смысла.
— Будешь ещё умничать? — спросил Соколовский почти ласково.
Дима мычал, бил руками по раковине. Вода лилась за шиворот, по спине, по груди. Зубы застучали от холода, от бешенства, от унижения.
— Буду! — прохрипел Дима, как только рот оказался на секунду над водой. — Буду, понял?
— Понял.
— Отпусти, блять, раз понял!
Влад подержал его ещё секунд пять, просто чтобы тот понял, кто здесь главный. Кто здесь чистый.
Дима отшатнулся, ударился спиной о стену, сполз по ней на пол. Мокрый, дрожащий, с красными глазами, с текущей из носа и рта водой вперемешку с соплями и слюной. Он вытирал лицо дрожащими руками и смотрел на Влада снизу вверх с ненавистью, граничащей с любопытством.
— Ты псих, — выдохнул Дима. — Ты реально псих.
— Ты же этого хотел.
— Чего? Чтобы меня утопили в сортире?
— Чтобы я перестал быть правильным.
Дима помолчал. Облизнул губы: солёные, холодные, с привкусом ржавого металла или крови, он не мог разобрать. Влад навис над ним. Бикбаев сидел на полу, задрав голову, мокрый, жалкий, с модельной рожей — такой красивый, что Владу захотелось разбить его лицо о кафель, чтобы стало не жалко.
— Ну и что дальше? — спросил Дима. Голос сел, но наглость никуда не испарилась. — Ты меня умыл. Полегчало? Или теперь трахнешь, как и мечтал? Я же вижу, Влад. Ты дышишь неровно. У тебя в штанах шевелится. И это не от воды холодной.
— Заткнись.
— А что, опять правда? — Дима привстал на колени, подался вперёд, нос к носу. — Ты меня хочешь. С первого дня на Фабрике. Я для тебя как передоз. Знаешь, что это такое? — от него пахло холодом, мокрой тканью и героином. — Когда уже не кайф, а смерть, но ты всё равно тянешься, потому что без этого никак.
— Я сказал — заткнись.
— Или что? — Дима улыбнулся мокрыми ресницами. — Ударишь? Или возьмёшь? Прямо здесь, на полу, пока с меня вода течёт? Я не против, Влад. Я вообще никогда не против. Это ты против. Ты себя ненавидишь за то, что хочешь такое дерьмо, как я. А я люблю себя за то, что я — такое дерьмо, которое нравится тебе.
И тогда Влада накрыло.
Не жалостью.
Не нежностью.
Не пуховым одеялом.
Никогда не любовью.
Соколовский выпрямился, схватил Диму за ворот, тощего, как бродячего пса, с рёбрами наружу, и припечатал грудью к стене.
Влад рванул его джинсы вниз вместе с боксерами. Дима не сопротивлялся. Наоборот — расставил ноги шире, упёрся щекой и руками в стену.
— Давай, правильный, — прошипел он. — Покажи, какой ты злой. Покажи, как ты меня ненавидишь.
Правда была в том, что Влад хотел его всегда. Хотел, когда Дима пел свою партию и смотрел в зал, а не на него. Хотел, когда они ссорились в гримёрках и Дима плевался ядом. Хотел, когда тот лежал в отключке после концертов, и Влад сидел рядом, притворяясь, что проверяет пульс. Всё это дерьмо: ненависть, брезгливость, желание свернуть ему шею — всегда были просто обёрткой.
Он зажал Диме рот ладонью, Бикбаев лизнул её в ответ. Влад вошёл в него грубо, без подготовки, сухим. Дима вскрикнул от боли и тут же засмеялся, прерывисто, хрипло, бешено.
И эта боль была единственным честным, что было между ними. Не улыбки для фанаток, не интервью в глянец, не фальшивая дружба. А вот это — грязное, мокрое, с матом и слезами.
— Больно? — спросил Влад, но не за тем, чтобы остановиться. Нужно было получить подтверждение, что Дима ещё чувствует, что не рассыпался в пыль, что под всей этой тощей оболочкой ещё теплится что-то живое, способное болеть.
— А должно быть не больно? — выдохнул Дима. — Ты думаешь, я хочу, чтобы было приятно? Делай, что делаешь. Не останавливайся.
Влад вцепился ему в бёдра, оставляя следы. Дима мотался вперёд-назад от каждого толчка, бился лбом об кафельную плитку.
— Посмотри на себя, — прохрипел Влад, упирая ладонь в Димину щёку, чтобы тот перестал вертеть головой и поймал своё отражение слева, над раковинами. — Посмотри, кто ты есть.
Дима открыл глаза. В зеркале — мокрое лицо, красные белки, приоткрытый рот. И Влад за его спиной — злой, сосредоточенный, с горящими глазами.
— Так правильно, — прошептал Дима.
— Ты больной.
— Кто из нас трахает торчка в толчке.
Влад вколачивал в него эту ненависть до хруста, до скрежета, пока не спустил глубоко, не вынимая. Дима дёрнулся следом: вылился на джинсы, на собственные пальцы, на плитку, даже не тронув себя. Из горла вырвался хрип, не стон даже, а просто звук подыхающей твари. В луже спермы, слюны и ржавой воды было больше правды, чем во всех их концертах.
Потом Влад отступил на шаг и застегнул штаны.
Дима остался стоять, прижавшись к стене. Спина мокрая, джинсы спущены, в ногах дрожь.
— Ну что, — сказал он, поворачивая голову с кривой улыбкой на лице. — Не так страшно, как ты думал?
— Пошёл на хуй, — ответил Влад без злобы. Просто устало.
— Тебя хватит на второй раз?
Дима кое-как натянул джинсы. Повернулся к Владу. Их разделял метр. Метр грязного кафеля, лужи воды, запаха спермы и пота.
Влад посмотрел на него, на этого мокрого, дрожащего, наглого ублюдка, и сказал:
— Умойся. Воняет от тебя.
— Поможешь?
— Сам справишься.
Дима наклонился к крану, включил холодную воду, плеснул в лицо, прополоскал рот. Сплюнул в раковину розовым, с кровью.
Они вышли из туалета.
Коридор был пуст.
Где-то вдалеке светилась тусклая лампочка.
Дима шёл впереди, шатаясь. Влад — на полшага позади.
— Завтра я снова буду просто наркошей, а ты — золотым мальчиком.
— Знаю.
— И послезавтра.
— Тоже знаю.
— Ты опять будешь ненавидеть меня. И хотеть.
— Заткнись.
— Не боись, правильный. — Дима ухмыльнулся, переходя на шёпот. — Никто не узнает, что Соколовский-младший по ночам вместо длинноногих моделей трахает беззащитных торчков в туалетах.
Влад ничего не ответил.
Он просто пошёл быстрее, поравнялся с Димой и взял его за руку.
Не для нежности, а чтобы тот не рухнул.
Дима не упал.
Не в этот раз.
А на седьмой день Бог почил от дел Своих.
И не увидел того, что сотворил. Потому что отвернулся.
Потому что там, где Дима Бикбаев сидел на корточках у унитаза, а Влад Соколовский гладил его лопатки, — там не было ничего, достойного взгляда.
Бог закрыл глаза.
И в тот же миг, в той же самой дыре, в провинциальном ДК, где пахло хлоркой и чужой рвотой, двое богомерзких существ прижались друг к другу в темноте.
Не для молитвы.
Не для покаяния.
А потому что больше некому было их держать.
И если Бога здесь нет, то, значит, они — единственные боги друг для друга.
Грязные, сломанные, никчёмные.
Но живые.
Ибо мертвые не трахаются в туалетах.
И не держатся за руки в коридорах, где даже черти боятся появляться.
Аминь.
Я приду к тебе не как Бог во славе,
а как странник,
нищий,
ребенок,
больной,
заключённый.
И тогда Я увижу,
как ты поступишь.