Часть 1
1 июня 2026 г., 02:26
Разумеется, Паша всё знает: что он напросился, доигрался, допрыгался — эту ассоциативную логическую цепочку можно продолжать до бесконечности, но в двух словах: сам виноват и даже это признает, просто не вслух. И что он вообще должен сказать — я больше не буду? Будет, конечно, и не единожды, работа у Паши такая вкупе с непрошибаемой уверенностью в самом себе, высококлассном профессионале и специалисте, который, однако, совсем недавно умудрился вляпаться, да так, что выбрался исключительно благодаря Фоме, еще неделю назад предупредившему: «не вздумай туда лезть, Паш, слышишь? Ребята серьезные, церемониться не будут, верить им нельзя. Сунешься — они не посмотрят, что мент, завалят наглухо. Я сам с ними разберусь». Но Паша не был бы собой, если б не попытался разобраться с отморозками, кошмарившими предпринимателей средней руки: для разнообразия Паша даже не поперся к ним наносить справедливость в одно лицо и согласовал с начальством план мероприятий, включавший в себя взаимодействие с коллегами из управы соседнего района, на чьей земле бандиты уже успели натворить дел, да и руководство обещало привлечь «тяжелых». Однако так тщательно продуманная совместная операция разбивается о закон Мёрфи с самого своего начала: по дороге к химкомбинату, где окопались незаконопослушные граждане, у Паши неожиданно идет кровь из обеих ноздрей, которую он долго не может остановить и шумно шмыгает носом, сглатывая тошнотворные сгустки; у оперов из числа соседей вдруг от жары падает в обморок майор, назначенный старшим, и, пока его приводят в себя, выясняется, что микроавтобус со спецами встрял в пробку, а драгоценное время для захвата уходит.
Паше казалось, что хуже и быть не могло, но мир покатился ко всем чертям, когда по ним начали стрелять — позже оказалось, что их сдал информатор. На глазах у Паши в первые же секунды погибли четверо, а он сам не схватил пулю только потому, что успел нырнуть за красно-белые бетонные блоки, отгораживавшие часть дороги, и попытался было ответить огнем оттуда, но патроны у Паши закончились раньше, чем враги вокруг, и он мог только покрепче прижаться к стылому бетону, ставшему укрытием Паше и мгновением ранее застреленному капитану из числа местных, которому пулей разнесло затылок. У атаковавших их бандитов не иначе как был бесконечный запас боеприпасов, и Паша, оглушенный не стихавшими выстрелами, криками, перехлестнутый ослепительным страхом, закрыл голову руками с единственной бившейся в висок мыслью «жить хочу» — и неотвратимо накатывавшим осознанием, что он вряд ли выберется. Однако внезапно огрызнувшиеся совсем рядом с ним автоматные очереди и одновременные резкие звуки, с которыми тяжелые бронированные машины оттормозились посреди дороги заставили Пашу дернуться к просвету между блоками, чтобы попытаться увидеть, кого же принесло в самое пекло, но высунуться ему не позволили: Паша бестолково задергался, когда чье-то сильное тело накрыло его собой, прижав к земле, не позволяя и голову поднять, но такой знакомый голос, перекричавший грохот выстрелов емким «не шевелись, Паш», заставил его обмякнуть. Фома, в черном камуфляже и бронежилете поверх, с пущенным в ход автоматом, отпустил Пашу сильно позже, когда всё полностью стихло, и лихорадочно ощупал его обеими руками, не в силах поверить, что тот отделался звоном в ушах и парой царапин в самом прямом смысле слова, два длинных красных росчерка на плече и шее казались смешными по сравнению с ранениями немногих выживших сотрудников: пуля в грудь, два сломанных ребра и пневмоторакс; две пули в живот, — потом семичасовая операция, кома и реанимация; три выстрела в спину и смерть в машине «скорой», и это не считая множества ранений средней тяжести у других, так что Паше по-настоящему повезло.
Впрочем, весь собственный пережитый ужас он мигом забыл, едва увидел кровоточащую ссадину на виске Фомы — задело пулей, чудом не повредив кости, — и от осознания, что, зацепи его на сантиметр правее, травма головы могла бы оказаться фатальной, Пашу словно продрало ледяными когтями: он едва не угробил единственного своего самого близкого человека и молча захлебывался тогда в запоздалом страхе и грызущей вине, перекрывшими любые другие переживания — в том числе о предстоящем грандиозном разбирательстве, потому что тщательно спланированная операция была феерически провалена с чудовищным количеством жертв. Бойцы спецотряда прибыли к шапочному разбору, а с их командиром — своим бывшим замом — общался Ежов: никому, естественно, не нужно было знать, что преступников положили бойцы криминального авторитета Фомина. Головомойка и без того предстояла всем, вряд ли без участия московской бригады МУРа, но история с чудесным спасением не могла быть озвучена в первозданном виде, поэтому немногие уцелевшие и оставшиеся в ясном сознании опера совместно с СОБРом сошлись на складном рассказе о том, что офицеры спецназа пусть и прикатили со страшным опозданием, но ликвидировали злодеев сами, а двух десятков чужих бойцов здесь будто и не было никогда. Они в самом деле покинули место случившегося побоища, словно бесплотные тени, растворившись в подрагивавшем от жары воздухе, пропитавшемся отвратительно-железистым запахом крови. Фома уехал вместе с ними: Толе пришлось насильно разлучить его с Пашей — они стояли вдвоем позади бронированной машины, скрытые от чужих глаз, и никак не могли разжать руки; у Паши на правом запястье остались даже следы пальцев Фомы, и он сейчас нисколько не сомневается, что под манжетой рубашки сам Фома скрывает такие же синяки-отпечатки.
Они возвращаются домой вместе — и в тишине, не нарушаемой даже бормотанием радио: Фома иногда включает его сам, если уж они с Пашей не настроены на разговор, однако, сегодня он явно не против послушать самого Пашу — и услышать хотя бы одно логическое объяснение такому страстному желанию убиться об отъявленных головорезов на чужих разборках. Но слова не идут, Паша хрипло выдыхает «Лёх…», ощущая, как внутри у него всё сжимается болезненной тугой пружиной, пока он виновато рассматривает пострадавший висок Фомы, обработанный и заклеенный небольшим отрезом хирургической повязки, другая ранее не замеченная Пашей неприятная ссадина у него под ухом забрызгана серебристым спреем-антисептиком. Ни одно из этих повреждений не угрожает жизни, но от одной мысли, что, повези Фоме чуть меньше, и его бы тоже паковали в черный спанбондовый мешок, у Паши глухо ноет за грудиной. Фома, совершенно точно — и тонко — чувствующий его состояние, не торопится ничего высказать Паше, пусть он сам очень далек от привычного тщательно контролируемого спокойствия: в глазах у него то и дело мелькают отблески случившегося жуткого побоища.
— Ну, что, Паш? — тихо спрашивает Фома, хотя в машине они, считай, вдвоем: сидящий за рулем Толя следит исключительно за дорогой и, кажется, старается даже не моргать и дышать пореже. Следующая фраза у Фомы выходит громче, настойчивее. — Я же просил тебя не лезть!
Его голос тверд, но тело мучительно напряжено, на лбу бьется выступившая жилка, пальцы сжаты до побелевших костяшек, а челюсти стиснуты до подрагивающих желваков, — такой Фома мог бы напугать кого угодно, кроме Паши, остро ощущающего отчаянное «я так боялся тебя потерять» под этой внезапной яростной вспышкой. Будь он на месте Фомы, то первым делом двинул бы по лицу за такой выкидон и только потом начал бы выяснять, что произошло, но Фома, в отличие от Паши, живет с буквально-таки монолитным блоком в голове, запрещающим причинять вред своему любимому человеку, потому он и не склонен отвесить Паше оплеуху даже за то, что тот подверг себя смертельной опасности, несмотря на все предупреждения. Его непрожитый толком страх прорывается подрагивающим уголком глаза и губы, подергивающейся щекой, которую Фома едва ли осознанно трогает кончиками пальцев левой руки, не отрывая взгляда от Паши, который плохо умеет успокаивать, но еще хуже справляется с извинениями, потому и не может придумать ничего лучше, кроме как подлезть под правую руку Фомы с безмолвной просьбой — Фома понимает, конечно: обхватывает Пашу за плечи, прижимая поближе к себе, и утыкается носом ему в волосы, длинно выдыхая. Они оба затихают, находя успокоение в таком родном тепле и столь необходимой близости, пока Паша не ощущает кожей, что Фому понемногу начинает отпускать, сглаживая тик, и только тогда объясняет, как может: про план, про спецов, про остальную подготовку — и, конечно, признается, что информатор оказался крысой. Вполголоса рассказывает, как вместе с остальными чудом не пострадавшими — в количестве трех человек — и при активном содействии офицеров спецназа перевязывал раненых, распотрошив все имевшиеся аптечки, и как поставленный старшим майор вытек прямо у них на руках.
Рассказывает и про прибывшего прямиком из Первого отдела следователя, нестарого в общем-то мужика с ранней сединой, которого внезапно вывернуло прямо на дорогу, стоило ему увидеть обезображенные выстрелами тела. Про то, как приехал начальник Главка, с которого уже начал снимать стружку министр, но, вместо грандиозной головомойки, только махнул рукой, увидев немногих уцелевших бедолаг, перепачканных в крови собственных коллег, которых поочередно грузили то в «скорые», то в мрачные спецмашины, направлявшиеся прямиком в судебный морг, и как врачи, осматривавшие Пашу в ведомственном госпитале, в один голос повторяли «повезло вам, майор, в рубашке родились». Как его несколько часов мурыжили в Комитете, где Паша снова и снова повторял условленную версию всего произошедшего, в том числе и на полиграфе, пока вконец раздраженный Бойко не позволил ему подписать нужные бумаги и не отпустил, бросив напоследок «завтра в одиннадцать жду на повторный допрос. Сейчас можете быть свободны» — как позже выяснилось, информатор-крыса был задержан на выезде из города и раскололся на первом же допросе, сдав куратора: коллегу того погибшего майора из соседней управы, что фактически спасло Пашину шкуру — его признали потерпевшим, а не возможным соучастником, иначе бы сутками жестко допрашивали, не позволяя спать. Как Маркин вызвал его к себе, едва Паша переступил порог родной управы, и стоял, отвернувшись к окну, выслушивая доклад, который Паша с трудом выговаривал ощутимо севшим от усталости голосом.
Когда Олег Иванович изволил повернуться к нему, у Паши на миг сердце пропустило удар: Маркин смотрел так, словно не поверил, по меньшей мере, половине сказанного — и знал, что это понял Паша, — но, вместо того, чтобы открыто уличить его во лжи, негромко произнес, глядя Паше прямо в глаза: «я рад, что ты не пострадал, Семёнов. Но до окончания всех проверок ты отстранен от службы, сам понимаешь. Завтра и в пятницу можешь здесь не появляться, но в понедельник жду. Сейчас свободен». На улицу Паша вывалился, едва ли не хватая ртом воздух, и, словно в полусне, сел за руль, слабо морщась от надоедливого звона в обоих ушах, но не переставая привычно отслеживать, не «пасёт» ли его кто по дороге, однако, черный лендровер в компании машины сопровождения, перестроившийся ему в хвост через три квартала, Паша увидел, не сдержав невольного облегченного выдоха. На ближайшей пустой парковке перед малолюдным в будние дни клубом Паша перебрался на пассажирские места лендровера, прямиком к Фоме, а его собственный БМВ повел дальше один из Толиных ребят. Потому Паша и сидит сейчас рядом с Фомой, прильнув к нему, и хрипло бормочет «Лёх, если бы я знал, что так получится…», безотчетно мягко прикоснувшись к неповрежденной коже шеи Фомы рядом со свежей ссадиной, будто в завершение своего невесёлого рассказа. Добрую минуту они едут в тишине, в которой Пашу начинает сильнее беспокоить изводящий звон, пока Фома не нарушает молчание неожиданным выводом:
— Пороть тебя надо, — со вздохом констатирует он без тени насмешки. — Раз словами не понимаешь, а так, может, и дошло бы что.
— Надо, — соглашается Паша раньше, чем успевает подумать, и заливается жарким румянцем, едва осознав, что именно сказал. Потому что теперь нет ни единого шанса, что Фома оставит эту тему.
— Неужели? — немедленно спрашивает он, прищурившись, но с заметной искоркой в слегка посветлевшем взгляде, и Паша глазом моргнуть не успевает, как Фома проталкивает руку между его спиной и спинкой кресел, чтобы, легонько совсем, скорее дразняще, сжать Пашину ягодицу с явным намеком, отчего сам Паша, несмотря на общую измотанность, ощущает знакомую волну жаркого тепла, лизнувшую его бедра и низ живота: Пашин организм отличается пристрастием к низменным реакциям в ответ на прикосновения Фомы — практически в любых обстоятельствах, а здесь ему еще и дали более чем достойный повод. Фома иногда может шлепнуть Пашу, но совсем легонько, позволяя такому внезапному ощущению довести его до грани и заставить кончить с шумным стоном, однако, они вдвоем никогда не обсуждали нечто более серьезное, и Паша сейчас не может думать ни о чем, кроме широкой сильной ладони Фомы, неумолимо то взлетающей, от опускающейся на его ягодицы, а уж от одной мысли о тяжелом ремне с широкой пряжкой у Паши всё подрагивает внутри от настойчивого предвкушения.
Но фантазиям оказывается не суждено сбыться — Фома слегка сдвигает руку, и в заднем кармане Пашиных джинсов предательски хрустят два сложенных вчетверо листа, больничных документа с рекомендациями по дальнейшему лечению. Паша и сделать ничего не успевает, как обе бумажки с печатями покидают его карман, ведомые пальцами Фомы, который тут же их разворачивает и начинает читать, проигнорировав возмущенное Пашино «ты чё делаешь?». Взгляд Фомы быстро перемещается с верхних строчек первого листа до самого его конца, так же споро он разбирается с содержанием второго — и смотрит поверх него на Пашу с таким укором, словно тот, как минимум, скрывал смертельную болезнь, а не обыкновенный тиннитус, который они оба не раз переживали. Мягкой своей ладонью Фома бережно касается Пашиного виска, гладит по нему, возле самого уха, и Паша бормочет «со мной всё нормально, Лёх» в ответ на поднявшееся беспокойство в глазах Фомы, но тот только качает головой и вдруг снова обнимает Пашу одной рукой, сам прижимается поближе, а губами — к Пашиному лбу, и замирает так на несколько мгновений, прежде чем чуть отодвигается и просит Толю заехать в аптеку. К тому моменту, когда они все-таки добираются домой, Паша откровенно дремлет на плече у Фомы и вяло протестует, когда слышит «приехали, мой хороший», утопая в своей усталости. Фома не торопит его, не раздражается, успокаивает негромким «я тебе помогу лечь, пойдем» — будь его воля, он и на руках бы Пашу отнес, но тот, даже настрадавшись сверх меры, цепляется за пресловутое самоуважение и выползает из машины сам: ну, или почти сам, повисая на Фоме, подхватившем его под бок.
Казалось бы, столько времени прошло, а Паша всё никак не поверит в полной мере, что после таких чудовищных дней он больше не возвращается в одиночество пустой квартиры и не сползает по двери на пол, сгорая от боли и тоски, но Фома — живой Фома, самый близкий и родной, — держит его в своих руках, подсказывая шаги через все пороги и ступеньки, направляет осторожно до их спальни и не заставляет Пашу сразу устроиться на кровати, видя, как его беспокоит едва ли не въевшийся в кожу песок. Вместо этого Фома помогает ему раздеться уже в смежной ванной, собирая грязные, местами перепачканные чужой кровью вещи в один комок и отталкивая его в сторону, пока Паша забирается в душевую кабину, упираясь ладонями в стенку, чтобы поток воды из верхнего душа смыл с него всё пережитое, закрутив в водостоке выстрелы, крики и смерти, оставив одного лишь Фому, в очередной раз сегодня спасшего Паше жизнь. Паша хватается за его плечи минутами позже, когда Фома вытирает его широким пушистым полотенцем, и едва выговаривает заплетающимся языком хриплое «спасибо, Лёх», стараясь вложить в эти два слова и безмерную благодарность, и облегчение, и отчаянное «прости», на что Фома нежно гладит его щекам — однако в глаза смотрит настойчиво и столь же уверенно говорит «всё в порядке, Паш», заставляя поверить каждому своему слову. Паша верит — всегда, но сегодня особенно, и безропотно позволяет скормить себе три ложки творожного суфле с замешанными внутри таблетками, хрустящими на зубах, потому что Фома просит негромко «надо поесть, Паш», и неприятный укол нужных витаминов Паша тоже сносит без возражений, чтобы в конце концов зарыться под одеяло в их с Фомой постели, засыпая под негромкий шум дождя, который Фома включает на своем телефоне, чтобы фоновый звук отвлекал Пашу от звона в ушах и помогал уснуть — Паша, разумеется, проваливается в сон почти сразу, окруженный такой чуткой заботой.
На следующее утро он обнаруживает, что Фома никуда не уехал, хотя дел у него хватает, но он говорит «я тебя отвезу», имя в виду Комитет, и Паша недовольно бухтит, но, скорее, по привычке: голова у него гудит, в ушах неприятно громко, и его совсем не тянет садиться за руль. Хотя Фома ему и не позволил бы — он толком не отошел от событий вчерашнего дня и, кажется, ночью совсем не спал: бледный, с отчетливо припухшими веками, он коршуном отслеживает каждое Пашино движение, отчего самого Пашу дергает виной, словно острым крючком подцепляет за грудиной, особенно когда Фома подталкивает ему таблетки и рваным жестом потирает переносицу и лоб справа, но убирает руку от лица и встает из-за стола раньше, чем Паша успевает тихо спросить «мигрень?», поэтому заданный в никуда вопрос повисает в воздухе, пока Паша не встречается взглядом с Толей, который явно не только что замер у двери в столовую — и он едва заметно кивает, прежде чем громко говорит «иду, Алексей Леонидович», откликаясь на голос позвавшего его Фомы, и исчезает в коридоре, а Паша, совсем смурной, кое-как дожевывает остатки омлета, вдруг ставшего абсолютно картонным на вкус. Паша совсем не умеет нормально извиняться, да и подбирать слова для не самых приятных бесед ему всегда было трудно, но Фома совершенно точно заслужил извинение, озвученное вслух наряду с уже рассказанной причиной, на кой черт Паша полез к тем преступникам, к которым Фома буквально заклинал его не соваться. Однако разговора не выходит: стоит Паше открыть рот, уже сидя в машине, как Фома качает головой и мягко произносит «ты сегодня ещё наговоришься, Паш, отдыхай пока», и откидывается затылком на подголовник, прикрывая глаза, но своей ладонью все равно находит Пашину и бережно сжимает её.
К Комитету они приезжают за двадцать минут до назначенного времени, Толя паркуется на соседней улице, и Фома просит Пашу «позвони, когда отпустят, я тебя заберу», после чего легонько целует его в висок и позволяет выбраться из салона на улицу, где Паша мигом взмокает под палящим на все, по меньшей мере, сорок градусов, солнцем, и уже предвкушает, как будет и дальше потеть в духоте, страдая и от неё, и от неминуемой головной боли вместе со следователем в его кабинете — кондиционер там печально пиликнул и выплюнул пригоршню деталей еще накануне вечером. Но, когда пять с половиной часов спустя Паша скармливает прожорливому турникету временный пропуск и выходит под лучи все того же безжалостного небесного светила, на несколько мгновений его не беспокоит ни вцепившаяся в плечи усталость, ни раздражающе-монотонный концерт, исполнением которого заняты его уши: потому что завершившийся минутами ранее допрос стал наименее изматывающим из всех тех, на коих Пашу вызывали ранее. И он совершенно точно знает, что был избавлен от необходимости подолгу дожидаться следователя, подпирая стены коридоров Комитета, и провел там вдвое меньше ожидаемого вовсе не потому, что Бойко и несколько сотрудников УСБ, — среди которых, на удивление, не оказалось Максимова, — так уж ценили свое время. То, что Фома потянул за все имеющиеся ниточки, чтобы помочь своему любимому человеку пережить тяжелый день, одновременно и тревожит Пашу — и заставляет чувствовать себя буквально драгоценностью, истинным сокровищем, которое рьяно оберегает дракон, и горе тому, кто посмеет ему помешать.
Паша и не пытается: плывет по течению, молча радуясь, что его баротравма, которая и вызвала звон в ушах, всего лишь средней степени тяжести, и в относительном покое, на всех необходимых таблетках и уколах, вымучивающие звуки начинают стихать к пятому дню, оставляя слабый свист, а к концу следующей недели Паша просыпается среди ночи от жажды — и в благословенной тишине, нарушаемой лишь негромким дыханием спящего рядом Фомы, с желанием разбудить которого Паша борется не меньше минуты, потому что не далее, как минувшим вечером Фома в очередной раз пресек его попытку разнообразить их близость, ставшую по понятным причинам ограниченной долгими объятиями и неспешными поцелуями, что не вполне устраивало напрочь отвыкшего от подобных ограничений Пашу, вдобавок продолжавшего слишком уж ярко фантазировать на тему сказанной тогда Фомой фразы про порку, и никакой тиннитус не был Паше помехой в этом, разве что всплывавшими перед глазами жаркими образами хотелось не только немедленно делиться — но и воплощать их в жизнь, с чем и возникала загвоздка. Фома вполне ясно дал понять, что целибат у них будет продолжаться ровно до того момента, пока врачи на повторном осмотре не признают Пашу здоровым, годным к продолжению службы и так далее.
Потому Паша откровенно изнывал уже на шестой день, особенно ближе к ночи, изредка переключаясь в модус сомнительно сладкоголосой сирены, старающейся завлечь незадачливого путника своими чарами — безрезультатно, поскольку Фома не только сам умел парой фраз довести Пашу до невменяемого от возбуждения состояния, но и обладал поистине дьявольским терпением, позволяющим ему вовремя поймать Пашины руки, стремящиеся забраться под одежду, и с непроницаемым выражением лица выслушивать его жалобное «ну, Лёх», «пожалуйста» и «я в порядке, серьезно», постепенно превращающиеся в жаркий шепот прямо в ухо о каждой новой фантазии, которую Паше подкидывало его неугомонное воображение, которое даже травма не смогла приглушить. Один раз Паша попробовал было заикнуться по поводу ремня, однако, Фома в ответ посмотрел так, словно Паша предложил отходить его арматурой по мягкому месту, и тема сама собой сошла на нет в тот вечер, не умерив, впрочем, Пашин пыл — ведь Фома не отказал ему в воплощении этой потрясающе постыдной мечты, просто дал понять, что о ремне Паша может забыть, а в остальном…
Очередной повод появляется словно бы сам собой: на четырнадцатый день с момента того кровавого побоища, после того, как врачи дают добро служить и защищать, официально Паша, конечно же, все еще отстранен, сидит в кабинете и перебирает бумажки, периодически являясь в Комитет под светлые очи Бойко или кого-нибудь из Собственной Безопасности, но фактически в ту среду он, будто для подстраховки, едет вместе с Денисом и Лёней, попугаями-неразлучниками, как их язвительно называет Маркин, в адрес к домушнику-рецидивисту, который отказывается сдаваться сотрудникам правопорядка просто так и отстреливается прямо в бесконечном коридоре пропахшей луком коммуналки, ранив Сомова в плечо и зацепив ногу Кундрякова следующей срикошетившей пулей. Паше же везет и здесь: из всех травм у него только ссаженные о физиономию преступника костяшки, но лавры задержания бандита достаются его пострадавшим коллегам, а выволочка от Маркина — Паше лично, потому что Лёня с Денисом отправлены прохлаждаться в госпиталь, и никакие доводы, что без Пашиного вмешательства их обоих там бы и положили, на Олега Ивановича не действуют, и он цедит «чтобы духа твоего здесь не было», из чего Паша делает вывод, что завтра у него намечается внеплановый выходной, а это не может не радовать — ровно до того момента, пока его, возвращающегося домой, не притирают к обочине на Выборгском шоссе, вынуждая остановиться, и Паша оторопело смотрит, как с водительского места здоровенного Шевроле, машины сопровождения, не выскакивает сам Фома. Дверь Пашиного БМВ он распахивает рывком и дергает Пашу наружу за воротник легкой куртки так, что ткань трещит в этой остервенелой хватке.
— Ты что творишь? Чем ты думал, Паш? — Фома не кричит, но голос у него прерывисто подрагивает от клокочущей ярости пополам с пробивающимся страхом потери. Паша сбрасывает его руки с себя, и Фома позволяет, но не отступает ни на шаг, нависая всем телом, и этот напор заставляет Пашу огрызнуться: в конце концов работа у него такая, ловить преступников, часто с риском для собственной жизни ради спокойствия и безопасности жителей города.
— Ты мог погибнуть! Тебе прошлого раза мало показалось? — Фома срывается, конечно, и Паша кричит в ответ, пока они оба вдруг не затыкаются, с бешено стучащими сердцами и расширенными зрачками, жарко выдыхая друг другу прямо в губы, и этого оказывается достаточно. Спустя мгновение они все еще стоят между машин, и позади та же глухая складская стена, впереди в обе стороны тянется шоссе, полупустое в столь поздний час, и едва ли какой-то случайный свидетель может приметить их, вцепившихся друг в друга в поцелуе: грубом настолько, что Фома проводит языком по нижней губе, собирая капли крови, когда они наконец оказываются способны остановиться.
Проходит немногим больше минуты, прежде чем позади них с визгом тормозов паркуется лендровер, из которого выходит один Толя — с привычным своим бесстрастным выражением лица, но Паша четко ощущает: тот крайне недоволен, что начальство вот так подхватилось и умотало без охраны — Паша вдобавок вспоминает, что у Фомы сегодня были дела в области, обещавшие затянуться до глубокой ночи, но Фома, очевидно, сорвался оттуда, едва узнав, что произошло. Он, однако, и сам понимает, что перегнул: негромко говорит «извини, Толь. Больше не повторится», — но это полуправда: не повторится ровно до того момента, пока Паша опять куда-нибудь не вляпается, а это неизбежно, о чем Толя прекрасно осведомлен, потому и кивает молча, но смотрит на Пашу с укоризной всю оставшуюся дорогу до дома. У Паши же она вызывает дежа-вю: за руль его BMW садится один из Толиных подчиненных, а сам Паша снова перебирается в машину к Фоме — в глубине души радуясь, что избавлен от необходимости следить за дорогой, потому что его откровенно потряхивает от осознания: теперь-то ему точно додадут за все дни воздержания, и додадут хорошенько, с горочкой, да так, что унести бы. Какой-нибудь титулованный мозгоправ упал бы в обморок, узнав, что они оба — если в состоянии, разумеется, — предпочитают сбрасывать напряжение после таких дней именно через секс. Ни Паша, ни Фома не заморачиваются: это работает для них обоих, позволяя переключиться, а потом и заснуть, не маяться полночи в бесконечных «если бы», заливая их одним из крепчайших напитков, добытых в минибаре на кухне, стакан за стаканом; особенно Фома этим грешил, мучаясь по ночам, у Паши рефлексия обычно гибла под непоколебимым «я знаю, что делаю» и несколько легкомысленным «ну не убили ведь». Постель стала компромиссом — и Паша знает, что Фоме так легче: не только потому, что выпивает он теперь в разы меньше, но и благодаря возможности вернуть себе контроль, которого одновременно он лишает Пашу — а значит хотя бы на одну ночь может быть уверен: без его ведома Паша и лишнего шага не сделает, не то что поставит свою жизнь под новую угрозу.
В особняк они приезжают без пятнадцати полночь, и ладонь Фомы, сжавшая Пашино плечо, обжигает его даже через два слоя ткани. Фома не тащит его за собой, заставляя спотыкаться, но сохраняет плотный контакт, которому Паша не может сопротивляться до самой спальни, стоит им оказаться в которой, как Фома прижимает его к захлопнувшейся с мягким щелчком двери и целует, теперь гораздо бережнее, мелко лижет губы Паши, прежде чем отпускает его — до следующего своего приказа, не заставившего ждать.
— Иди в ванную, — выговаривает Фома едва ли не по буквам на остатках гуляющего в крови адреналина, однако, тон его голоса приобретает те самые вкрадчиво-томные нотки, мгновенно вызывающие определенный дискомфорт ниже пояса у Паши вместе с желанием не то рухнуть на колени и открыть рот, не то избавиться от лишней одежды и подставиться поудобнее, но Фома продолжает: — Мойся и приходи, не затягивай.
Поэтому Паша оттирает себя едва ли не до скрипа не только снаружи, с гелем и мочалкой, но и во всех других необходимых местах, однако, дежурный бутылек со смазкой решительно отставляет в сторону — ведь команда была именно «мойся», не «готовься», а Фома всегда говорит конкретно, чего именно ждет от Паши, но для самого себя оставляет некоторую долю непредсказуемости. И Паша, вернувшись в спальню, обнаруживает, что Фома успел принять душ в другой ванной и теперь сидит на краю кровати в футболке и белье, не скрывающем его начавшую вырисовываться заинтересованность, глядя на которую, Паша, обнаженный и более чем возбужденный, коротко облизывается, но в глаза Фоме смотрит почти растерянно, переминаясь с ноги на ногу и не зная, чего от него ждут.
— Ну, что встал? — ласково интересуется Фома. — Ложись, не бойся.
И он легонько похлопывает по своему колену. Только тогда до Паши доходит, что его, очевидно, вот-вот отшлепают. «Выпорют» совершенно не подходит, Паша справедливо полагает, что это слово скрывает под собой более интенсивное воздействие, но Фома не собирается бить его ремнем, а уж тем более стегать чем-то более угрожающим, однако, для Паши вся ситуация в новинку, как бы он ни фантазировал до этого. Его никогда не били в детстве, даже пальцем не трогали: родители умели донести до Паши необходимые истины без физического воздействия, а теперь ему, более чем взрослому, предстоит испытать детское, по сути, «наказание», еще и от рук любимого человека. На постель рядом с Фомой Паша садится, ощущая вмиг вспыхнувшие кончики ушей и потеплевшие щеки, ничуть не влияющие на жмущийся к животу член с начавшей влажнеть головкой, что, впрочем, не мешает Паше доверчиво прильнуть к Фоме, успокаивая подскочивший пульс.
— Что ты, Паш? Это же я, всё хорошо, — ласково шепчет ему Фома, мелко целуя в лоб, скулу, щеку, трогая губами подбородок и суровую линию Пашиной челюсти, потом — губы, которые размыкает языком, пока обеими своими теплыми ладонями оглаживает спину Паши, ведет пальцами до поясницы, скользит по животу и вниз, дразнится, пока Паша не может думать больше ни о чем, кроме настойчивого языка и потрясающе хитрых рук Фомы, вытягивающих из него такие славные раскатистые стоны, но не позволяющие податься навстречу — слишком рано, у этой ночи другой сценарий, который Паша наконец-то начинает понимать, как только перестает утопать во всепоглощающем смущении.
Потому он немного неловко заползает на кровать с ногами, ощущая себя странной ящерицей, и перекладывается через бедра Фомы, устраиваясь щекой и верхней половиной груди на постели — но с выпяченной вверх задницей, а Фома еще и колени разводит, прежде чем своими руками сдвигает Пашу так, чтобы его член не был зажат под животом, но устроился в промежутке ног Фомы, утыкаясь уже мокрой от предсемени головкой в простыни. Паше немедленно становится слишком жарко, до невыносимого тесно и неудобно в собственном возбужденном теле, но насыщенно-давящие ощущения смазываются, когда раздается знакомый щелчок скручиваемой крышечки. Паша тут же понимает — это совсем не смазка, Фома неторопливо растирает по ладоням массажный крем, согревая, после чего длинно гладит Пашу от шеи до лодыжек, словно бы собирая с его заметно закаменевшего тела всё напряжение последних недель: жуткой перестрелки, допросов, сегодняшней драки, сковавших Пашины мышцы единым панцирем, который так осторожно разбивает Фома, растирая Пашу от основания черепа от до пяток, не пропуская ни единой даже чуть зажатой мышцы, расслабляя и убаюкивая. Паша стонет от облегчения, растекаясь под восхитительно сильными умелыми пальцами и откровенно соскальзывая в уютную дрему, — оттого и первый шлепок, неожиданно пришедшийся на мякоть правой ягодицы совсем не больно, скорее распаляюще, заставляет его вскрикнуть и попытаться было вскинуться, но слишком уж мягкое, буквально поплывшее тело не подчиняется, и у Паши выходит только слабенько дернуться и тонко заскулить «Лёх» в ткань простыней, чуть увлажнившихся под его губами от натекших тонких нитей слюны.
— Лежи, Паш, лежи, — шепчет Фома, поглаживая его по пояснице, с которой спускается к бедрам, безошибочно находя перетруждённые мышцы, от первого прикосновения к которым Паша глуховато охает, тянет долгое «м-м-м», пока Фома не разбирается с основными его зажимами. Он не упускает, однако, возможность провести подушечками пальцев по чувствительной коже внутренней стороны Пашиных бедер, вниз и снова вверх, до еще более нежных складок, которые потирает легонько, но не останавливается на них, возвращаясь к ногам Паши, а именно — его икрам, массирует настойчиво под аккомпанемент потяжелевшего Пашиного дыхания, пока сам Паша, безвольно-пластилиновый, утопает в собственных бесцельных неторопливых мыслях, едва ли связных, — но второй шлепок, которым оказывается награждена другая ягодица, мигом возвращает его в реальный мир.
Паша дергается, стараясь приподняться на непослушных локтях, но Фома сильной рукой давит ему между лопаток, заставляя остаться так, распластанным грудью и щекой по постели, задом кверху на чужих бедрах, толком неспособным пошевелиться. Фома шлепает его снова, чуть сильнее прежнего, на что Паша едва не кричит от наслаждения. Он и не подозревал, что так тоже можно, что ему будет настолько хорошо от этой сладкой боли, совсем небольшой, слегка пульсирующей, однако, очень твердый Пашин член ноет от перевозбуждения, трется нежной текущей головкой о кровать, совсем чуть-чуть, но Паше достаточно и такого вкупе с пониманием, что он лежит, перекинувшись через колени Фомы, полностью обнаженный, жаждущий до дрожи и стонущий от шлепков, которые принимает с таким удовольствием, какого, кажется, никогда до этого не испытывал.
— Чувствительный такой… А еще ремнем хотел, — негромко произносит Фома спустя еще полдюжины шлепков, поочередно пришедшихся на каждую Пашину ягодицу и вытянувших из него такие тональности стонов, о которых Паша и помыслить не мог до этого.
С момента начала их совместной жизни, разделенной на двоих постели и временами совершенно безудержной близости ничто не могло заставить Пашу буквально голосить от удовольствия, а они с Фомой что только не перепробовали, но Паша всегда отличался способностью удивлять — и вот, пожалуйста, заходится от того, что его шлепают, словно нашкодившего мальчишку, не переставая проминать ему мышцы в промежутках, пока сам Паша, — получасом ранее успевший наивно предположить, что сейчас быстренько схлопочет по заднице, а потом Фома возьмет его, раскинувшегося на постели, ровно так, как нужно им обоим, — пробует чуть-чуть поерзать, потираясь о простыни под собой, и думает, что делает это незаметно. Но, спустя едва ли десяток секунд, Фома, совершенно точно улыбаясь до солнечных лучиков мелких морщинок в уголках глаз, говорит «что, Паш, невтерпеж?» — и подсовывает ладонь ему под живот, обхватывает член, чтобы вытащить его назад и устроить вдоль Пашиного же бедра, не позволяя ему больше втихомолку добирать удовольствие. Однако стоит Паше попробовать нетерпеливо толкнуться в бережные пальцы, оставляя на них капли естественной смазки, как новый шлепок не заставляет себя ждать — не своевольничай, значит, отчего Паша выстанывает «пожалуйста» и «я не могу больше»: он горит, полыхает весь там, где на его кожу время от времени опускается ладонь Фомы всей пятерней, и одновременно внутри — не только нетерпеливым, перекрытым возбуждением разумом, но и требующим ласки нутром.
От одной мысли о пальцах Фомы, неторопливо толкающихся, разводящихся в стороны медленными движениями, позволяющих его телу заново привыкнуть к наполненности, Пашу окатывает колким, насыщенным жаром. По всем этим ощущениям он скучал до невероятного сильно, потому и стонет, заходясь, как только Фома поглаживает его между ягодиц невесть когда смазанными пальцами и совсем легонько надавливает, понемногу раскрывая мышцы, но расслабиться навстречу у Паши получается гораздо быстрее обычного, он легко принимает скользящие в него фаланги, продолжая требовательно стонать. Фома, не мудрствуя лукаво, вталкивает один палец ровно настолько, чтобы устроить его подушечку на маленькой железе и тут же огладить её, слегка прижав, и еще раз, пока низ живота у Паши не отдается знакомым спазмом, и член у него дергается, выпуская капли естественной смазки, которая следом выплескивается небольшой струйкой, когда Фома решает совместить звонкий шлепок и второй палец, проникновение которого Паша едва замечает, сосредоточившись на другой ладони Фомы, решившей растереть его пульсирующие ягодицы, — перед новым шлепком, от которого Паша коротко вскрикивает, переходя на поскуливание, стоит Фоме снова простимулировать ему простату плотным поглаживанием и забрать в руку его член, обвести большим пальцем головку, собирая щедро вытекающий предэякулят.
Продолжать и дальше лежать расслабленной тряпочкой у Паши не выходит, он пробует напрячь что-нибудь, кроме внутренних мышц, сжимающих пальцы Фомы, но толку-то: Паша ничего не может, ему вообще не позволяется никак влиять на происходящее: ни податься на пальцы, ни потереться о бедро Фомы или постель. Фома же не отказывает себе в удовольствии протолкнуть ладонь Паше под грудь и сжать его напряженный острый сосок, размазав по нему естественную смазку и потеребив легонько одновременно с очередным толчком уже трех пальцев внутрь. Паша едва не кончает только от этого, уткнувшись мокрым от пота лбом в постель, и, кое-как собравшись с силами, выворачивает шею так, чтобы попытаться увидеть лицо Фомы, позвать с надрывом «Лёх», умолять «я правда не могу больше», потому что Фома — единственный человек, у которого Паша готов просить пощады, будучи настолько до уязвимого беззащитным. Фому же, однако, всё устраивает: Пашина сладкая беспомощность, полная зависимость от чужой воли и прикосновений, тонкие ноты его голоса и подрагивающие мышцы вкупе с отчаянными попытками добрать необходимую ласку.
— И как тебя, такого, наказывать? — вопрос совершенно точно риторический, Фома и не ждет Пашиной реакции, награждая его бог знает каким по счету шлепком: у Паши текут слезы, пропитывая простыни — скопившееся напряжение ищет выход любым способом, раз уж кончить не получается.
Каким чудом держится сам Фома, Паша и представить не может: боком он ощущает его возбуждение, натянувшее ткань белья и наверняка оставившее на нем влажное пятно от смазки, но за все прошедшее время Фома ни разу не коснулся себя: он всегда повторяет «успеется ещё» — и ему нравится терпеть, оттягивая оргазм, Паша точно знает, иногда жалея, что такая потрясающая выдержка не передается половым путем — потому что у Паши полностью закончились лимиты собственной, как и возможность хотя бы немного контролировать диапазон своих звуков. Из горла у него рвется совсем уж жалобный всхлип, угадать в котором «пожалуйста, Лёх» может один только Фома: он шепчет «сейчас, сейчас», а Паша недовольно стонет — Фома тянется в сторону, к подушкам, за маленьким фольгированным квадратиком-упаковкой, ради которого не только лишает Пашу так славно наглаживавших его внутри пальцев, но и говорит «давай-ка садись», когда невероятно аккуратно, но уверенно придерживает его своими сильными руками, помогая поменять, по ощущениям Паши, и положение в пространстве, и агрегатное состояние, одновременно успевая избавиться от лишней одежды, чтобы Паша мог снова устроиться на его бедрах уже не в виде кусочка расплавленного металла, но расставить ноги по обе стороны от его коленей — и немедленно притереться животом к животу, прижимая всем собой крепкий член Фомы, перевитый красивой веной, его тугую налитую головку, мажущую предэякулятом.
Налюбоваться вдоволь у Паши не выходит: Фома привычно быстро разрывает пакетик с презервативом, ловко раскатывая его по стволу — у Паши не будет сил потом вымывать из себя сперму, вдобавок Фома очень вымотан, в основном переживаниями, в глазах у него нет-нет да и мелькнет непрошедший затаенный страх, отвлечь Фому от которого Паша хочет всем сердцем, потому и обхватывает ладонями его плечи, медленно опускаясь на член, который Фома придерживает своей рукой, пока не оказывается в Паше до самого основания, так славно задев ему простату крупной головкой и заставив стиснуться плотнее, вырвав у Фомы громкий стон, первый за всю ночь. Такой возбужденный, Фома прекрасен до невозможности: весь румяный, с выбившимися прядями влажных волос, дышащий тяжело и часто, и его широкая крепкая грудь высоко вздымается, а на шее и виске пульсируют жилки. Паша льнет к нему сильнее, хотя, казалось бы, куда ещё, длинно выдыхает в самые губы, пальцами гладит по вискам, острым скулам, прежде чем целует Фому, толкаясь ему в рот языком, собирая его вкус, и Фома не может улучить момент лучше, чтобы обхватить Пашины ягодицы большими ладонями, слегка развести их, скользя подушечками к нежнейшей коже в месте соединения их тел, и огладить растянутые вокруг члена, припухшие края — Паша сбивается со стона на всхлип, который прячет, прихватив зубами кожу на шее Фомы — невысоко, так, чтобы можно было скрыть воротником рубашки, но до заметного следа. Фома ахает от неожиданности, но даже не пытается отстраниться: чуть сильнее откидывает голову, подставляясь, и Паша теперь прокладывает дорожку куда более нежных поцелуев от ямки под горлом Фомы до угла его челюсти, мелко лижет под ухом, с трепетом ощущая вибрацию зарождающихся стонов, ласкающих слух.
Губы у Паши оказываются немного онемевшими, когда он наконец отрывается, напоследок слегка прикусив Фоме мочку уха, и Фома не может улучить момент лучше, чтобы устроить руки высоко на Пашиных бедрах — и поддать вверх своими, вбиваясь в него, и ещё раз, и снова, пока Паша не срывается на совсем уж отчаянный стон. Внутри у него все сжавшееся в ожидании разрядки, но двигаться нет сил, член истекает крупными каплями смазки, а тонкая нежная кожа ягодиц невыносимо сладко ноет и ощущается непривычно жаркой, однако, всего этого недостаточно, чтобы вытолкнуть его за грань. Одно мгновение Фома, с голодным блеском в глазах, всматривается в Пашино лицо, будто бы в поисках подсказки, прежде чем отпускает левой ладонью его ягодицу — и проходится по ней шлепком, несильным, но все-таки заставляющим Пашу теснее обхватить всем собой член, сорваться на протяжный стон и кончить: несколько мгновений Паша ничего не видит перед собой, только ощущает, как небольшое отверстие головки его собственного члена выплескивает сперму прямиком Фоме в ладонь, которую он оборачивает вокруг Пашиного ствола и потирает легонько, вытягивая остатки семени. Паша такое любит: избыточная стимуляция окончательно выключает его мысли, потому он и дрожит весь, глуховато постанывая и рефлекторно сжимаясь — на что Фома длинно выдыхает «Паш…», крупно содрогаясь в оргазме. Паше, однако, совсем не хочется приподняться и выпустить из себя член: они оба любят так, когда теснее и ближе просто некуда, они вплавлены друг в друга, спаяны в одной точке, и, если ни один из них не двигается, то они не мучают друг друга новой вспышкой сверхстимуляции, которая сейчас и для Паши стала бы излишней.
Он лежит щекой на плече у Фомы, с облегчением ощущая, что его тело отпустило то нехорошее нервное напряжение, прокатывавшееся по крупным мышцам, словно грозные разряды молний, оставив после себя уже много лет как ставшей хронической усталость. Исключительно понимание этого заставляет Пашу медленно сняться с члена, приподнявшись над Фомой, и любовно поцеловать его в скулу, переносицу, прикрытое веко, перед тем, как перебраться с его бедер на постель, блаженно вытягиваясь поперек кровати. Фома недолго возится с презервативом и тоже ложится, устроившись лицом к Паше, и закрывает глаза, едва только сжав его ладонь в своей и переплетя их пальцы. У них обоих нет сил, чтобы подняться и дойти до ванной, снова принять душ и с толком привести себя в порядок, поэтому Паша свободной рукой тянется за теплыми влажными полотенцами, предусмотрительно оставленными Фомой на перекладине изголовья, чтобы вытереть перепачканные спермой животы, бедра и ладони. Паше, к его удовольствию, даже не нужно смывать с себя массажный крем, потому что это не та мерзкая липкая субстанция, которую в него много лет назад втирали дважды в неделю в кабинете физиотерапии детской поликлиники, — куда Пашу таскали избавлять от сутулости, — но куда более качественный шедевр современной косметической промышленности, не требующий остервенелого отскребывания себя с мочалкой в семи водах. Чистым маленьким полотенцем Паша бережно промокает лицо Фомы, собирая капли пота, и не может сдержать улыбку, как только понимает, что Фома уже глубоко спит, достаточно для этого расслабившись, но так и не отпустив Пашины пальцы.
fin.