I.
Как и многие войны, эта началась с апельсина. Или, скорее, с его отсутствия. Каве, со спутанными волосами от очередной трагично бессонной ночи над чертежом, который, по его словам, «устроил революцию в решениях для хранения вещей в небольших домах в пустыне», вплыл в общую кухню их довольно проклятого сожительства, ожидая найти что-то яркое, что-то цитрусовое, что-то, что могло — едва ли — напомнить ему, что за пределами архитектурных обязанностей и студенческих долгов ещё существовало солнце. Вместо этого он нашёл пустую вазу для фруктов, насмехающуюся над ним пустоту, метафору уничтожения красоты в мире, спроектированном людьми вроде аль-Хайтама. «Где мои апельсины?» — требовательно спросил он с сиплым от сна голосом и прядкой, липнувшей к щеке как заряженная статическим электричеством занавеска. Аль-Хайтам, уже сидевший за столом с философским трактатом в одной руке и дымящейся кружкой чёрного чая (завариваемого ровно три минуты, будто сама мораль могла быть измерена в напитках), не поднял головы. Он перевернул страницу. «Какие?» «Кара Кары!» — воскликнул Каве, наполовину задетый, наполовину драматичный, но совершенно искренний, ибо кто, блять, ест чужие Кара Кары без хотя бы записки или поэтичного извинения? Последовала пауза. Такая намеренная тишина, что она и на вкус была самодовольной. «Мне казалось, что они были для общего потребления», — наконец ответил аль-Хайтам. Спокойно. Преступно. «Они лежали в вазе на столешнице. На вазе было написано «общее».» «Речь шла о яблоках!» — закричал Каве. «Общие яблоки. Я когда-нибудь твои мерзкие протеиновые батончики трогал?» «Когда был в отчаянии.» «Это был голод! Ты пытался сидеть на чечевице целую неделю, и я за это время чуть не умер!» Аль-Хайтам отхлебнул чая. От ухмылки, в которой подёрнулись его губы, в кабинете Писца начала бы отваливаться краска. «Значит, ты признаёшь», — размеренно сказал он — «что при необходимости мы делим ресурсы.» «Ты превратил фрукты в оружие. Это государственная измена.» Каве, пыхтя, умчался обратно в свою комнату, бормоча что-то о том, чтобы назло заменить все лампочки на лампочки тёплых тонов. Аль-Хайтам же вернулся к своей книге и в абсолютно ненужной злодейской манере почистил второй апельсин Кара Кара. Он ел его медленно. Нарочито. Глядя прямо в глаза. Война началась. Мелочность нарастала, конечно, потому что а как иначе? Как могло быть иначе между двумя взрослыми мужчинами, которых объединял общий дом, общая история, неизбежное гравитационное притяжение и дырка от бублика вместо эмоциональной регуляции? Три дня спустя Каве вернулся с симпозиума на тему «Деконструкция Имперского Взгляда Кшахревара» только для того, чтобы увидеть, что вся мебель в гостиной… повёрнута. Повёрнута ровно на 19 градусов по часовой стрелке. Достаточно, чтобы нарушить общий порядок комнаты. Достаточно, чтобы каждый угол казался немного и необъяснимо неправильным. Достаточно, чтобы испортить синхронизацию с полуденным солнцем и всколыхнуть священную симметрию тени и скульптуры. Он уронил свою сумку. «Что за чёрт.» Аль-Хайтам не шелохнулся на своём месте на диване (теперь повёрнутом так, что смотреть в глаза сидящему с порога было невозможно). «Переорганизация пространства. Я прочитал статью о когнитивной гибкости и стимулах окружающей среды. Подумал, что это будет полезно.» Каве пялился. «Ты передвинул диван в пограничное положение.» «Пограничность побуждает к размышлениям.» «Ты садист с личными счётами с эстетикой!» Аль-Хайтам перевернул страницу. «Каве, если ты не можешь привыкнуть к непостоянству, то, возможно, твои проекты не такие прогрессивные, как ты утверждаешь.» «Ты интеллектуально газлайтишь меня на тему фэн-шуя!» Аль-Хайтам улыбнулся. С ямочками на щеках. Специально. Душа Каве покинула тело ровно на 0,8 секунды. Когда она вернулась, то закричала. Месть была неизбежна. Так что Каве — в равной мере архитектор и представитель эстетического отмщения — переоборудовал их общую ванную. Нет, не структурно. Это было бы слишком очевидно. Слишком грубо. Слишком… по аль-хайтамовски. Вместо этого он заменил каждый предмет своей прямой визуальной противоположностью. Теперь мыло было в форме лотоса, пахло арбузом и лежало в розовой пиалке со стразами. Вешалка для полотенец сменилась античной латунной фигуркой в форме лебедя с когтистыми лапками. Зеркало обзавелось рамой. И не простой. Цветочным чудовищем с золотыми листьями в стиле рококо́. Что до освещения? Оно задавало тон. Под стать свечам. Романтика да и только. Это было атмосферное место преступления. Аль-Хайтам вошёл туда на следующее утро и вышел через пять минут, выглядя так, будто над ним слегка надругались. «Из-за тебя моё зеркало теперь будто из борделя.» «Благодаря мне ты получил новые впечатления», — промурлыкал Каве, потягивая свою импортную воду с лаймом. Аль-Хайтам не ответил. Но тем же вечером, когда Каве попытался открыть свои тщательно упорядоченные файлы проектов на домашнем планшете, он обнаружил, что теперь все они были переименованы под разные синонимы слова «притворный». «Искусственность_ФИНАЛЬНЫЙ.vsdx» теперь был «ЛожнойГрандиозностью_1.1» «ЗеркальныйХолл_Обновление_ДОКИ» стал «ВизуальнымОнонизмом_Черновиком2» «Диссертация_Подача.pptx» превратился в «МаниюВеличия.pptx» «Ты залез в моё облако», — охнул Каве. «Ты осквернил мою папку.» «Это общая папка», — ответил аль-Хайтам, даже не моргнув. «Я предположил, что в ней набираться вдохновения может кто угодно.» Каве запустил в него подушкой. Та отскочила от самодовольного интеллекта аль-Хайтама, словно философское опровержение. Ошибочное и бесполезное. Они не разговаривали два дня. Что для них было практически прелюдией. На третий день Каве вернулся домой и увидел один единственный апельсин Кара Кара, осторожно расположенный в «общей» вазе для фруктов, с запиской. «Подарок. Для твоего острого гастрита и проблем с импульсивностью.» Каве пялился на неё несколько минут. Потом начал смеяться. Смеялся до тех пор, пока не опёрся на столешницу, беспомощный, со сбившимся дыханием, с запрокинутой головой и трясущимися плечами, потому что, конечно же, этот человек не мог просто извиниться. Конечно, ему нужно было устроить оперу о раздражении и философских баталиях в трёх актах, чтобы скрыто сказать «извини». Он взял апельсин в руки. Медленно почистил его. И с липкими от сока пальцами пошлёпал в гостиную, где аль-Хайтам сидел и читал ту же самую книгу, что и обычно, в том же кресле, теперь повёрнутом под правильным углом. Каве уронил апельсиновую шкурку ему на колени. «Я всё ещё собираюсь заменить все твои книжные закладки на цитаты из моей диссертации.» Аль-Хайтам поднял голову с нечитаемым выражением. «Для этого тебе придётся мои книги прочитать.» «У меня есть учёная степень, осёл.» «У тебя есть долги.» На том и порешали. Но аль-Хайтам улыбался. Ямочки и всё такое. Каве это не не понравилось. Не полностью. По крайней мере, не так сильно, чтобы съехать.II.
Как многие их худшие моменты и начинались, всё началось с доверия и Академии. И отсутствия сообщения «НЕ ПРИКАСАТЬСЯ ПОД СТРАХОМ НАКАЗАНИЯ В ВИДЕ ЖЕСТОКОГО РАСЧЛЕНЕНИЯ» на папке, чего, вообще-то, можно было легко избежать. Каве переживал экзистенциальный кризис. Не самое редкое событие, уж точно не новое, но на этот раз оно было академическим, а значит, дела были ещё хуже. Его попросили выступить с основным докладом на ежегодном «Симпозиуме Эстетического Будущего» в Академии — собрании величайших умов Сумеру в областях архитектуры, философии и социально-политических представлений о расположении окон — и он сделал то, что делает любой нормальный, высокоэффективный интеллектуал, получивший возможность выставить на всеобщее обозрение работу всей своей жизни: Он запаниковал. Усомнился во всём, что когда-либо писал. Составил и переделал своё резюме тринадцать раз. Случайно назвал своего научного руководителя «Матерью» по почте. Кричал в подушку, пока она не начала напоминать модернистскую скульптуру отчаяния. В конце концов, он сохранил свой черновой проект — «Переосмысление Красоты через Архитектурную Эмпатию» — в личной папке на домашнем планшете. Закрытой. Неприкосновенной. (Так он думал.) Вставьте аль-Хайтама. Вставьте катастрофу. Всё началось безобидно, если хоть что-то в их доме таковым являлось. Аль-Хайтаму нужно было отсканировать пару статей из журналов для побочного проекта (наверное, для чего-нибудь ужасного о рационализме и эпистемологическом редукционизме, из-за чего у Каве болела голова и появлялись мысли об убийстве). У планшета было мало памяти. Там были файлы с расплывчатыми, кликбейтными названиями вроде «ФИНАЛЬНЫЙфиналнаэтотразТОЧНО» и «заметки—не открывать—нет серьёзно ХВАТИТ.» Любопытно, да, но не ново. Правила наименования файлов Каве были материалом для психологического исследования сами по себе. И тут он увидел это. «Диссертация2026_проект.» Незащищённый. Аль-Хайтам открыл файл. Не со злым умыслом, нет. Просто из интеллектуального… интереса. (Точно со злым умыслом.) То, что он нашёл внутри, было пародией. «Излишне», — пробормотал он на третьем абзаце. «Преувеличенно. Сентиментальность, притворяющаяся теорией. Зачем тут вообще сноска о птицах?» Он пролистнул уже десять страниц, когда понял, что делает заметки. На пятнадцатой он начал переписывать переходы. На двадцать первой изменил заголовки и поправил отступы. И к тридцать пятой он начал формулировать абсолютно новое введение с таким прозрачным и убийственно точным тезисным утверждением, что он чувствовал его всем своим существом. Он нажал «сохранить». Он всегда нажимал. Потому что он не животное. Каве вернулся на следующий день с триумфом. Он наконец получил подтверждение, что кафедра Симпозиума рассмотрела его работу. «Они сказали, что это был самый убедительный и исчерпывающий философский синтез эстетических теорий, который они видели за последние годы!» — ликовал он, практически пританцовывая в гостиной в носках, преисполненный гордости. «Они сказали, что это было… почти на уровне Писца. Уровне Писца, аль-Хайтам! Тебя!» Он остановился. Аль-Хайтам сидел на диване с нейтральным выражением лица и тончайшим проблеском… чего-то в его глазах. Чего-то… самодовольного. «Нет», — тут же сказал Каве. «Я молчал.» «У тебя брови улыбаются. Это хуже.» «Понятия не имею, о чём ты.» «От тебя смердит виной. Или гордыней. Или всем вместе. Что значит, что ты тронул мою работу.» «Я её улучшил.» «Ты прикасался к черновику моей диссертации?» «Я поднял его выше уровня посредственности. Ты мне ещё спасибо сказать должен.» «СПАСИБО?» — взвизгнул Каве, схватившись за волосы, как вдова эпохи Возрождения. «Ты превратил мой трактат об архитектурном сострадании в юридическую справку о городском зонировании и подавлении эмоций!» «Там не было структуры. Я лишь применил немного дисциплины.» «Ты превратил мою метафору о том, что арки — это руки дома, обнимающие его обитателей, в график! Ты сделал из моей метафоры график!» «Твоя метафора была грамматически нестабильной.» «Прекрасно нестабильной! Как жизнь! Как я!» «Ты допустил ошибку в слове «феноменологический».» «Я плакал, пока его писал!» «И я исправил твой пассивный залог.» Каве издал звук, который не должно было быть способно издавать человеческое горло. Потом он набросился на него. Аль-Хайтам, как всегда подготовленный, наклонил голову на шесть градусов влево и позволил рукам Каве врезаться в его плечи. «Ты мою душу переписал», — прошипел Каве. «Без согласия.» «Я процитировал все первоисточники», — ответил аль-Хайтам, звуча так, будто ему скучно. «С правильным форматированием.» «Ты, хладнокровная скотина, вообще в красоту веришь?» Аль-Хайтам изогнул бровь. «Ну, ты разве не в моей гостиной?» Каве замер. Это был не комплимент. Это было нападение. И, возможно, самая близкая к флирту фраза из всего, что аль-Хайтам когда-либо говорил. Что было хуже. Что сделало всё гораздо хуже. Они не разговаривали неделю. Каве спал в гостиной, окружённый осколками своей теоретической личности. Он жжёг благовония. Играл меланхоличные мелодии на арфе. Драматично перечитывал все записи аль-Хайтама на полях в черновике («излишне», «нет такого слова», «ты не Китс»). Он внёс правки в своё завещание, чтобы сказать, что если он умрёт от разбитого сердца, то аль-Хайтам должен быть похоронен под мраморной статуей собственного высокомерия. Аль-Хайтам, в свою очередь, продолжал пить чай. Он не извинялся. Не поднимал тему. Но однажды утром Каве проснулся и обнаружил распечатанную копию изначального черновика диссертации — его черновика — на столе. Оно было исписано комментариями. На полях были маленькие, аккуратные заметки. «Эта метафора иррациональна, но интересна.» «Ты перегибаешь палку. Но это работает.» «Я понял только с третьего раза. Это комплимент.» Он долго пялился на бумагу. А потом сделал что-то немыслимое. Он сохранил копию отредактированной версии аль-Хайтама и переименовал её в «Диссертация2026_совмещённыйФИНАЛ.» Он ничего не сказал. Но оставил половинку апельсина на столе аль-Хайтама. И аль-Хайтам её не вернул. Очистил от кожуры. И ел, пока вновь перечитывал самый новый вариант — его и не его, колкий и мягкий, противоречивый и странный, как чертёж, сделанный двумя руками одновременно. Как всё, что они создавали вместе.III.
Всё началось с луча света. Не в переносном смысле. Буквально. Одинокий, незваный луч лунного света в 4:32 проник в восточное окно их общей спальни — да, общей, начиная с той запутанной недели, когда Каве чуть не спалил свою комнату увлажнителем воздуха, а аль-Хайтам, необъяснимо, предложил ему свою кровать, — и ударил аль-Хайтаму прямо в глаз. Он проснулся со вздохом, от которого посыпалось бы любое правительство. Каве, тихо похрапывавший рядом с ним в трагической позе лебедя, которая каким-то образом делала его одновременно невыносимо красивым и просто невыносимым, не шелохнулся. Лунный луч злобно пялился. Аль-Хайтам тоже. К рассвету противостояние переросло в полномасштабную идеологическую войну. Каве проснулся и не обнаружил штор. Они не были открыты. Их вообще не было. «Что за хрень?» — спросил он у окна, как будто оно могло ответить ему с сердечными извинениями. Оно не ответило. Он ворвался на кухню в трусах, футболке с надписью «Форма — это чувство» и ярости, которая измерялась по шкале Рихтера. Аль-Хайтам уже не спал, читал («Семиотическое Переосмысление Мифов Сумеру с помощью Постструктуралистских Лексиконов», конечно же), мягко держа чашку с самодовольным горьким чаем двумя пальцами, исполненными морального превосходства. «Где», — прорычал Каве, — «мои занавески?» «Наши занавески», — поправил аль-Хайтам, не поднимая глаз. «Я их снял». У Каве отвисла челюсть. «Зачем.» «Они были оскорбительными.» «Оскорбительными? Они были грязно-белыми!» «Именно.» Аль-Хайтам отпил. «Ты выбрал шторы в оттенке, который лучше всего описать как «бежевое отчаяние». Они делали тон комнаты плоским и не сочетались с мебелью. Я видел трупную плоть ярче, чем они.» «Они были нейтральными! Они дышали!» «Они были робкими. Шептали Гельве́тикой.» «Это даже не… Что это значит?!» «Это значит, что они бесхребетные», — холодно заметил аль-Хайтам, академически захлопывая книгу. «Что, я полагаю, имеет смысл, поскольку это ты их выбирал.» Каве чуть не швырнул сахарницу. Три часа спустя появились новые занавески. Красные. Не просто красные. Обжигающие, апокалиптические, разжижающие мозг алые. Такого красного цвета, который подразумевает преступление. Такого красного цвета, который вдохновляет оперу. Такого красного цвета, который Каве использовал, только когда хотел, чтобы кто-то смотрел на здание и плакал. Они были сделаны из шёлка и драпировались, как грех. Растекались по полу, как кровь в невероятной художественной битве. Аль-Хайтам уставился на них немигающим, полным ужаса взглядом. Каве скрестил руки на груди. «Излишество?» «Они выглядят так, словно их придумал рассерженный театрал во время расставания.» «Именно.» Аль-Хайтам ничего не сказал. Той же ночью, пока Каве спал в самодовольной, защищённой драпировками тишине, занавески снова исчезли. На следующее утро там были жалюзи. Металлические. И серые. Стерильные. Они щёлкали и лязгали, когда двигались, как угроза, как часы, отсчитывающие время до неизбежного убийства аль-Хайтама. Каве стоял перед ними, вибрируя. «Ты индустриализировал нашу спальню.» «Я навёл порядок.» «Ты создал бюрократический кошмар. Они шумят, аль-Хайтам.» «Звук — это естественно. Ты сам так говорил. Неоднократно.» «Я имел в виду пение птиц! Морские волны! Поэтичный шелест ветра в финиковых пальмах! Не грохот этих… этих фашистских вертикальных планок!» «Они эффективны.» «Они отвратительны!» Аль-Хайтам улыбнулся. И оставил их висеть на четыре дня. В отместку Каве повесил штору из бисера на двери в ванную. Бусины были в форме крошечных полумесяцев и расписаны вручную яркими, противоречивыми узорами. При каждом движении они издавали такой звук, словно у дождя была истерика. Аль-Хайтам целую минуту стоял перед ними, не мигая. «Что это», — безэмоционально спросил он. «Урок ритма и смирения.» «Я не могу добраться до туалета без панической атаки.» «Вот и славно.» Противостояние обострилось. Каве заменил жалюзи на золотистые шторы, которые пропускали свет, превращая его в солнечное богохульство. Аль-Хайтам заменил их затемнёнными панелями, настолько тёмными, что они впитывали даже метафоры. В ответ Каве повесил вуаль с блёстками. Аль-Хайтам парировал высокотехнологичной плёнкой, которая вблизи становилась непрозрачной. Каве купил кисточки. Аль-Хайтам их сжёг. Всё дошло до точки, где любые другие люди уже давно бы пошли на компромисс. Возможно, даже поговорили бы. Использовали такие слова, как «общее видение» или «взаимопонимание». Но не они. Не эти два эмоционально замкнутых урагана академической гордости и эстетического высокомерия в форме людей. Нет. Они поступили так, как поступали всегда. Они использовали подтекст как оружие. И вот, случилось так, что одним свежим и переменчивым утром Каве проснулся и обнаружил, что окно… преобразилось. На нём не было занавесок. Только стекло. А в левом нижнем углу аккуратным почерком была выгравирована единственная цитата: «У каждой комнаты должны быть свои шрамы. Именно через них проникает свет.» Каве моргнул. Его руки сами собой коснулись края подоконника. На запотевшем стекле были отпечатки пальцев. Знакомые отпечатки. Кто-то прикасался к этому окну ночью. Намеренно водил по нему пальцами. Врезался в него инструментами не для ткани или мести, а для наглядности. Он не заплакал, но немного посидел у окна. И не повесил занавески обратно. Той ночью аль-Хайтам вернулся домой и увидел Каве, стоящего у окна в мягком лунном свете, с кружкой чего-то, что пахло корицей и пассивным сопротивлением. «Я вычитал эту цитату в книге, которую ты терпеть не можешь», — спокойно сказал аль-Хайтам. «Знаю», — ответил Каве. «Поэтому я её и оставил.» Некоторое время они молчали. Затем Каве добавил: «Я всё ещё собираюсь повесить новые занавески.» «Я и не сомневался.» «Они будут из шёлка.» «Главное, чтобы не блестели.» «Будут переливаться.» Аль-Хайтам закрыл глаза. Когда он вновь открыл их, Каве улыбался. И свет — лунный свет, не метафора — падал на его волосы, превращая их в золото, огонь и невыносимую нежность. «Полагаю», — пробормотал аль-Хайтам, — «переливы я ещё выдержу.» Каве взял его за руку. И именно так противостояние закончилось. (Временно.) (Кисточки вернутся.) (Но и свет тоже.)IV.
Как и любая трагедия, всё началось с уязвимости. Каве — гениальный, сводящий с ума, недосыпающий — потерял бдительность. Он доверил аль-Хайтаму задачу. Он спросил: «Можешь новую стирку поставить, прежде чем отправишься на этот ужасный симпозиум по синтаксическому детерминизму?» — со слепой, глупой надеждой человека, который всё ещё верил в доброту или, по крайней мере, в грамотное ведение домашнего хозяйства. И аль-Хайтам, с безразличием человека, который даже не знал, что такое «деликатная стирка», ответил: «Конечно.» Это была ошибка. Это был момент, когда история повернулась вспять. Когда Каве вернулся пять часов спустя, его мир утонул в розовом приливе. Всё. Каждый предмет одежды, который у него был. Каждая струящаяся блузка цвета слоновой кости, каждая кремовая туника, каждый белоснежный шарф, тщательно подобранный, чтобы отражать золотистые тона солнечного света пустыни— Всё это. Испорченно. Катастрофа в пастельных тонах. Каве стоял перед корзиной для белья молча. Задержав дыхание. Как человек, смотрящий на крушение мечты. «…Ты постирал мои белые вещи со своими красными носками», — сказал он наконец тихим голосом призрака, бродящего по руинам бутика «Зара». Аль-Хайтам, бессовестно читающий на диване, даже не поднял головы. «Всегда пожалуйста.» «Я… Что?» «Я улучшил твой гардероб.» «Ты сделал из меня Барби.» «Я думал, тебе нравится теория цвета.» «Я преподаю теорию цвета! Я не хочу быть цветовым кругом!» «Не понимаю, в чём проблема. Ты же сам говорил, что красота субъективна.» Каве издал звук, который официально расценивался как объявление войны на семи академических факультетах. Он ворвался в гостиную, держа в руках то, что когда-то было его любимой кремовой туникой, а теперь приобрело трагический пионовый оттенок, с красной полосой через плечо, как на месте убийства в цветочном магазине. «Она была покрашена вручную! Куплена в бутике Фонтейна, которого больше нет!» «Тогда тебе повезло», — сказал аль-Хайтам, переворачивая страницу, — «что теперь у тебя есть единственная в своём роде вещь.» «ОНА РОЗОВАЯ.» «Думаю, это вызывает у тебя негодование.» «Это пробуждает во мне склонность к устраиванию геноцида, аль-Хайтам!» Аль-Хайтам медленно моргнул. «Я отсортировал вещи по типу ткани, а не по цвету», — сказал он с важностью человека, защищающего военные преступления. «Целостность волокон была сохранена.» «Социопат хренов!» «Я читал, что шерсть при нагревании садится. Я позаботился о том, чтобы использовать холодную воду.» «Ты хочешь сказать», — вскипел Каве, — «что уничтожил весь мой гардероб, но сохранил эластичность ниток? «Да. Не за что.» В течение следующих четырех дней Каве отказывался носить в доме что-либо, кроме тоги из полотенца. Не просто полотенца. Самого уродливого полотенца. Это был подарок аль-Хайтаму от Сайно, на нём печатными буквами была вышита фраза «Получи по заслугам, Неудачник» и нелестное изображение чиби аль-Хайтама, хмурящегося на математическое уравнение. Каве носил его как знак мести. Он добавил пояс и сделал его определением слова «мода». Когда приходили гости, он отказывался что-либо объяснять. Когда Тигнари пришёл и удивлённо поднял бровь, Каве просто сказал: «Человек должен пожинать плоды своих преступлений.» Когда Фарузан спросила, перформансное ли это искусство, Каве ответил утвердительно. И когда аль-Хайтам вернулся домой на третью ночь и увидел Каве, развалившегося на диване в полотенце от кутюр, поедающего гранаты и смотрящего историческую драму с громкостью «отвратительный», он ничего не сказал. Он просто прошёл в спальню. И включил свет. И выключил. И снова включил. И снова выключил. А потом хлопнул дверью. Это была война. Фаза Два началась на рассвете. Проснувшись, Каве обнаружил записку, приколотую к полотенцу, которое он оставил на спинке дивана: «Если ты собираешься превратить моду в оружие, то хотя бы отпаривай ткань. Складки влияют на акустику.» В комплекте прилагался переносной отпариватель с ленточкой. Каве засмеялся. Вслух. Единожды. Остро и опасно. Затем он потратил три часа на написание рецензии на отпариватель и отправил её в «Еженедельный Дом Тейвата» под псевдонимом «ЯростьПускаетПар». Статья выстрелила. Фаза Три прошла спокойно. Было утро пятницы. Солнце было ласковым. Каве что-то напевал себе под нос. Он купил новый халат — белый, воздушный, струящийся, из хлопка, такого мягкого, что он мог плакать, — и носил его как доспехи. Он приготовил завтрак. Сделал тосты. Даже выставил тарелку для аль-Хайтама, дополняя её идеальным яйцом всмятку и агрессивно нарезанными кусочками папайи в форме разбитого сердцечка. Он был готов простить и двигаться дальше. Пока— «Там на столешнице что, моя книга?» Каве обернулся. «Что?» Аль-Хайтам стоял в дверях, указывая на толстую книгу с золотым тиснением и потрескавшимся корешком. «Этика Домашнего Пространства». Подаренный аль-Хайтаму журнал, посвящённый диссертации, с комментариями от руки, с многолетними душевными ранами, переплетёнными между страницами. Теперь открытый и измазанный в джеме. Каве моргнул. «Я просто— Завтрак—» «Ты использовали мой редкий экземпляр первого издания, чтобы защитить столешницу от крошек?» «Это была ближайшая плоская поверхность!» «Дощечка была буквально в паре метров от тебя!» «Я не виноват, что твои книги всегда валяются на столешницах, как философские подставки!» «Я убрал всё на полки вчера!» «Ну, может быть, я хотел перечитать страницу 67, намазывая тост!» «И намазал книгу?!» «…Художественно». Рука аль-Хайтама дёрнулась. Яйцо на его тарелке взорвалось от напряжения. Они не разговаривали семь дней. За это время: Аль-Хайтам заменил шампунь Каве на бренд под названием «Эмоционально хрупкая роза». Каве заменил закладки аль-Хайтама на миниатюрные зеркала, чтобы каждый раз, переворачивая страницу, он был вынужден смотреть на себя. Аль-Хайтам рассортировал всю книжную полку Каве по категориям, основываясь на том, как часто он противоречит сам себе в заметках на полях. Каве построил крепость из полотенец в гостиной. Учитывая сочетания цветов. Это было архитектурно продуманно. Он там жил. На восьмой день воздух в доме достиг такого уровня пассивно-агрессивной влажности, что завял бы даже кактус. Затем, однажды утром, халат исчез. Каве проснулся, кипя от злости. Он ввалился на кухню в одних трусах и с раздражённым видом. «Где мой халат, ты, академический свин?» Аль-Хайтам, потягивая из кружки с надписью «Рациональность — это сексуально», молча ткнул пальцем. Халат висел на спинке стула. Чистый, отглаженный. И снова белый. Ещё там была новая рубашка — белоснежная, без рукавов, мягкая. Элегантная. Поверх лежала записка. «Я научился использовать отбеливатель, который безопасен для цвета. Извиняться не собираюсь. Это не признание вины. Это признание в логической ошибке. И такого больше никогда не повторится. Не доверяй мне ничего нежного. Включая тебя самого.» Каве смотрел на неё несколько минут. Затем накинул халат и прошёл в спальню. И молча сел рядом с аль-Хайтамом. И наклонился, совсем чуть-чуть, пока их плечи не соприкоснулись. «…Я всё ещё собираюсь украсть твой кондиционер», — тихо сказал он. «Я им не пользуюсь», — ответил аль-Хайтам. «Ну и хорошо. Теперь он мой.» «…Ладно.» А потом они сидели рядышком. Где-то вдалеке упало полотенце. Мир не был объявлен, но его носили.V.
Всё началось с растения. С папоротника, если быть точнее. Нежного, требовательного, сентиментально переувлажнённого, эффектного в плане фотосинтеза папоротника по имени Гимьяр. Каве нашёл его на уличном рынке два месяца назад дождливым днём, который он теперь называет «последним разом, когда он чувствовал умиротворение». У папоротника были листья, похожие на бархатные кинжалы, и репутация трудного растения, что делало его идеальным. Каве любил сложные задачи. И в отличие от некоторых соседей по комнате, Гимьяр не оскорблял его эстетику, не стирал его аннотации и не переписывал его теории о пространственной близости несмываемыми чернилами. Гимьяр просто существовал. Был лучше всех. Каве любил его. Аль-Хайтам, напротив, относился к Гимьяру так, как можно было бы относиться к некачественной таблице в середине рукописи. Навязчивой и неуместной. Полной не поддающихся количественному определению эмоций. «Он перекрывает свет», — сказал аль-Хайтам. «Он нежится на солнце», — ответил Каве. «Он препятствует потоку воздуха.» «Он фильтрует интеллектуальные токсины.» «Он пахнет мокрой корой.» «Он пахнет надеждой, ты, одноцветный криптид.» И так это началось. Напряжение нарастало постепенно, как штукатурка разбухает от воды. Всё началось с того, что аль-Хайтам «случайно» сдвигал папоротник на десять сантиметров влево каждый раз, когда проходил мимо, — ровно настолько, чтобы разрушить эстетическую композицию читального уголка, который Каве подготовил для максимального погружения в поэтические размышления. Затем появился пассивно-агрессивный режим полива. Каве заламинировал таблицу. Аль-Хайтам дополнил её сносками. Затем произошёл инцидент с увлажнителем воздуха, который, по словам аль-Хайтама, «вышел из строя», но Каве знал, что это был саботаж, потому что папоротник поник. «Не могу поверить, что ты ревнуешь к растению», — пробормотал Каве однажды вечером, обрызгивая Гимьяра фильтрованной водой, настоянной на бергамоте и утверждении. «Я не ревную», — ответил аль-Хайтам, стоя в дверях. «Просто не считаю, что у папоротника в горшке должен быть свой режим ухода.» «Но для своих книг грелки ты купил.» «Они хорошо реагируют на температурный режим.» «Гимьяр тоже!» «…Ты ему имя дал?» «У него есть личность, аль-Хайтам.» Аль-Хайтам моргнул. Медленно. Затем повернулся и ушёл. На следующий день Гимьяра перетащили в ванную. За унитаз. К коробке протеиновых батончиков по скидке. Каве не закричал. Он написал письмо. К тому, к кому это может относиться, Ты совершил акт ботанического терроризма. Ты заточил прекрасное создание в фарфоровую темницу. Гимьяр чувствителен. Гимьяр улавливает вибрации. Гимьяр знает, что ты сделал. Ты можешь сделать вид, что ни о чём не знаешь, но я проследил содержание кальция в сточных водах. Я знаю. Не испытывай меня. У меня есть диплом архитектора и нет психотерапевта. С уважением, «Фотосинтезатор» Каве Он распечатал его. Сложил в оригами-журавлика и положил на подушку аль-Хайтама вместе с листочком папоротника. Аль-Хайтам в ответ переставил книги на полках в гостиной в соответствии с расстоянием до Гимьяра, разместив все философские тексты в дальнем конце комнаты с примечанием, которое гласило: «Избыток хлорофилла влияет на диалектические рассуждения». Каве в отместку сочинил стихотворение под названием «Фотосинтетическое Предательство в Шести Строфах и Одном Террариуме». Он прочитал его вслух за завтраком. В водолазке. С эффектным освещением. Сайно аплодировал стоя. Аль-Хайтам поставил ему двойку с плюсом. Переломный момент наступил во время Сумерского Междисциплинарного Исследовательского Симпозиума. Каве, блистающий в таком ансамбле из слоновой кости и золота, что он практически резонировал, был приглашён выступить с докладом на тему «Архитектура и Эмпатия: Построение Эмоциональных Картографий». Аль-Хайтам, который технически пришёл не как моральная поддержка, присутствовал на соседней сессии под названием «Когнитивный Редукционизм в Символической Логике», но загадочным образом всё же выбрал место в первом ряду на выступлении Каве. Он молчал. Осуждающе. Каве уже вспотел. Он прочистил горло. «Добрый день. Меня зовут Каве, и сегодня я расскажу о том, как физические структуры отражают эмоциональные реальности и наполняют их информацией — как пространство становится памятью, как красота вызывает доверие, как…» Поднялась рука. Это был аль-Хайтам. Зрители дружно вздохнули. «Да?» — напряжённо произнёс Каве. «У меня есть вопрос», — сказал аль-Хайтам, вставая, словно собираясь произнести хвалебную речь здравому смыслу. «Как появление внешней декоративной флоры — скажем, комнатных растений — изменяет энергетический ритм пространства, особенно когда такая флора размещается в местах частопроходимых, что затрудняет циркуляцию воздуха и способствует развитию грибков?» Повисла мёртвая тишина. Каве моргнул. Улыбнулся. Это была улыбка, от которой содрогнулись бы даже боги. «Отличный вопрос», — сказал он сладким, как яд, голосом. «Можно было бы возразить, что такая флора не препятствует, а, скорее, усложняет наше понимание пространства. Что растения являются свидетелями, даже участниками, нашей домашней жизни. Удалить их значит не продезинфицировать, а заставить замолчать.» Пауза. «Кроме того», — добавил он, — «грибок растёт только в комнатах, где нет любви.» Кто-то охнул. Слышимо. Фарузан уронила ручку. Аль-Хайтам сел, улыбаясь с ямочками на щеках. Как человек, который только что проиграл нарочно, чтобы доказать свою точку зрения, которую никто не мог до конца определить. Руки Каве дрожали, когда он поднял стакан с водой. Он собирался убить его. Он собирался поцеловать его. Он собирался сделать и то, и другое. (Возможно, именно в таком порядке.) Они не разговаривали неделю. Когда Каве вернулся домой с симпозиума, Гимьяр… пропал. Каве переворачивал дом верх дном с нарастающей истерикой. Искал под раковиной. В духовке. В ящике для носков. Ничего. Он не нашел ни следа Гимьяра. Ни одного листочка. Даже пассивно-агрессивного корневого клубка не было. Была только записка. «Он заслуживал лучшего. Как и ты.» Только и всего. Только это. Каве просидел на полу около часа. Затем встал. Он прошёл в спальню и сел рядом с аль-Хайтамом на край кровати. И очень тихо спросил: «Ты убил мой папоротник?» Аль-Хайтам не поднял глаз от своей книги. «Я отдал его в ботанический сад.» Каве моргнул. «Что?» «Сейчас он в теплице с регулируемой влажностью и освещением. Почвой высшего качества.» «Ты… улучшил ему условия?» «Он чах под флуоресцентным освещением. Ты слишком много его поливал.» «Я заботился—» «Ты проецировал.» Пауза. Очень долгая пауза. «…Я тебя ненавижу», — прошептал Каве. «Нет, не ненавидишь.» «Терпеть твоё лицо не могу.» «Понимаемо.» Каве сглотнул. «И терпеть не могу то, что ты всегда прав.» Аль-Хайтам поднял голову, улыбаясь. Опять. Побрал бы кто эти ямочки на щеках. «Я не всегда прав.» «Назови хоть раз.» Аль-Хайтам наклонился ближе. «Держал тебя на расстоянии вытянутой руки», — сказал он. У Каве перехватило дыхание. «О», — выдохнул он. Аль-Хайтам потянулся вперёд. Заправил выбившийся локон за ухо Каве. «Ты сложнее любой диссертации», — сказал он. «Но метафоры у тебя получаются лучше.» Каве не поцеловал его, но подумал об этом. Очень усердно. И в ту ночь они сидели бок о бок в тишине.+1
Всё началось со слухов. С разговора двух скучающих аспирантов на ступенях Дома Даены. «Ты слышал?» «На следующей неделе на семинаре по продвинутой риторике выступит приглашённый Писец.» «О, это тот, модератором которого пригласили Каве?» «Они попереубивают друг друга.» «Или начнут целоваться прямо там.» «Всё вместе.» «Боже, надеюсь, будет попкорн.» Каве не слышал этих слухов, но чувствовал их. Шум от них. Тихий гул внимания, наклоны голов, жалостливые улыбки, которые бросали в его сторону, как лепестки сочувствия перед публичной казнью. Он знал, чего они ожидали. Они ожидали ещё одного инцидента. Войны. И именно поэтому Каве решил — очень спокойно, очень рационально и без каких-либо эмоциональных травм в своём сердце— Что он победит. Обстановка была идеальной. Лекционный зал в форме амфитеатра представлял собой многоуровневое поле боя. Каждый ряд студентов был потенциальным свидетелем. Каждая парта представляла собой тактическую позицию. Аль-Хайтам пришёл пораньше. Он всегда так делал. Он сидел посреди комнаты, как король-философ в изгнании, с записками в руке, скучающим тоном, нейтральным нарядом и взглядом, излучающим «я здесь не для того, чтобы вас впечатлять, но всё равно готовьтесь.» Каве прибыл точно в назначенное время, что само по себе было подозрительно. Он не ворвался в зал в облаке из шёлка и опоздания, что было для него нормой. Он не принёс стопку записок, сделанных в последнюю минуту, и не рассыпался в извинениях. Нет. Он вошёл, сохраняя самообладание. Он был одет в чёрное. В гладкое, драпированное чёрное, элегантное, с высоким воротником и одной единственной золотой цепочкой, поблёскивающей на шее. Студенты глазели на него. Аль-Хайтам тоже. Он ничего не сказал, но его пальцы единожды постучали по заметкам. Лекция началась. Предполагалось, что это будет совместная дискуссия на тему «Сила риторики и этика убеждения». Она превратилась в дуэль. Аль-Хайтам начал с совершенно сухого описания манипулятивной структуры в политических трактатах. Каве в ответ привёл пример того, как архитектура заставляет тело подчиняться, сославшись на высоту лестничного пролёта как на подсознательный механизм построения иерархии. Аль-Хайтам обратился к анализу ошибочных апелляций к эмоциям в сентиментальной прозе. Каве процитировал самого себя из когда-то опубликованной статьи, безупречной и снабжённой сносками, превратив всю критику в комплимент. Каждый раз, когда аль-Хайтам высказывал свою точку зрения, Каве переформулировал её. Каждый раз, когда аль-Хайтам выдвигал гипотезу, Каве упреждающе опровергал её. В какой-то момент аль-Хайтам отпустил саркастичный комментарий по поводу использования метафор в качестве оружия, и Каве немедленно повернулся к классу и промурлыкал, мило улыбаясь: «Вы все это слышали? Это прекрасный пример тонального обрамления — подрыва структуры аргумента путём посева сомнений с помощью иронии. Это тонко и эффективно. Давайте проанализируем.» Студенты кивали и записывали. Аль-Хайтам не дрогнул, но посмотрел на Каве. Действительно посмотрел. Каве улыбнулся. Настоящий удар был нанесён во время ответов на вопросы. Один из студентов поднял руку. «Да, вы, в четвёртом ряду», — сказал Каве спокойным, как отточенное лезвие, голосом. «Как вы решаете», — спросил студент, — «стоит ли вообще вступать в спор? Особенно если он исходит от кого-то, кто эмоционально вовлечён?» Зал напрягся. Ловушка. Идеальная ловушка. Аль-Хайтам открыл рот. Но Каве — грациозный и жестокий — заговорил первым. «Честно?» — сказал он. «Я верю, что эмоции не обесценивают интеллект. Они придают ему контекстуальность. Аргументы, высказанные в порыве страсти, по-прежнему требуют логики, но они также сопряжены с риском. Уязвимость — это форма риторического мужества. Если кто-то приводит вам аргумент, основанный на эмоциях, он предлагает частичку себя. Этичный ответ — это не пренебрежение. Это проницательность.» Он сделал паузу. Посмотрел прямо на аль-Хайтама. «А если ты не можешь этого выдержать? Тогда ты вообще не участвуешь в дискуссии. Ты просто прячешься за отстранённостью.» Тишина. Аль-Хайтам ничего не сказал. Просто не мог. Студенты зааплодировали. И Каве — победоносный, элегантный, мелочный в самом возвышенном смысле этого слова — склонил голову, словно в молитве. После семинара аль-Хайтам ушёл, не сказав ни слова. Каве проводил его взглядом. Три часа спустя аль-Хайтам всё ещё был в библиотеке. Ни разу не шевельнулся. Даже не поел. Он двенадцать раз перечитал одно и то же предложение из «Опровержений Сократа: Том II». Он пытался понять, что произошло. Само чувство. Потому что Каве победил. Без громкости или драматизма. Нет, он победил с элегантностью. Сдержанностью. И цитатой, которая в равной степени пронзала и целовала. Он перевернул всё в свою пользу. Он… вырос. Аль-Хайтам уставился на страницу. Затем встал. И пошёл домой. Каве был на балконе и поливал новое растение. Кактус. Конечно. Аль-Хайтам ничего не сказал. Просто подошёл и протянул чашку чая, которую купил по дороге. Сел рядом. Каве взял чашку и отхлебнул из неё. Он не злорадствовал. Просто тихо спросил: «Ты не злишься, что я выиграл?» Аль-Хайтам посмотрел на него. Наконец ответил: «Ты не выиграл.» Каве приподнял бровь. «Я изменил твоё мнение», — сказал он. «Это не победа.» Каве, уже ухмыляясь, наклонился ближе. «Я заставил тебя почувствовать.» Аль-Хайтам не ответил. Вместо этого он взял руку Каве и сжал её. Будто что-то снова началось. Как будто это больше не было соревнованием. Может быть. Просто может быть.