1 глава.
23 июня 2026 г., 09:09
Вечер тянулся бесконечной чередой фальшивых улыбок и пустых разговоров. Квартира Миранды ломилась от гостей: кто-то хохотал слишком громко у бара, кто-то застрял в дверях балкона с бокалом красного, кто-то уже начал терять равновесие, опираясь на стены. Воздух спёрло от смеси дорогого парфюма, терпкого алкоголя и чужого навязчивого тепла. Ньют держался в двух шагах от Томаса, как привязанный, чувствуя себя псом, который боится упустить хозяина из виду, но между ними разверзлась пропасть — холодная, глубокая, выложенная невысказанными обидами, — которую он не мог преодолеть, как ни пытался.
Томас смеялся над чьей-то шуткой — слишком громко, слишком открыто, запрокинув голову так, что на шее натянулась кожа. Он наклонился к блондину в модном пиджаке — тот что-то шептал ему на ухо, бестактно приблизив губы к самому виску, — и этот блондин положил ладонь ему на плечо, пальцы сжались на ткани пиджака с неприятной фамильярностью. Ньют стиснул свой бокал так, что стекло жалобно скрипнуло, а по запястью разлилась тупая боль от напряжения. В груди поднялась горячая, удушающая волна — ревность, такая острая, что перехватило дыхание. Он сделал шаг вперёд, намереваясь встать между ними, положить руку на поясницу Томаса, вжаться пальцами в знакомый изгиб тела, напомнить всем присутствующим — и в первую очередь самому Томасу, — чей он, кому принадлежит каждый его вздох и каждый взгляд.
Но Томас, словно почувствовав это движение затылком — или тем особым чутьём, которое всегда включалось у него в присутствии Ньюта, — отстранился. Плавно, почти небрежно, но достаточно резко, чтобы ладонь блондина соскользнула с его плеча и повисла в воздухе, не найдя опоры. Их взгляды на мгновение встретились — холодный, прозрачный, ничего не выражающий взгляд Томаса, словно он смотрел не на любовника, а на случайного прохожего. Ни тепла, ни раздражения, ни даже намёка на то, что между ними вообще что-то было. А затем Томас поднял свой бокал — изящным, отточенным движением — и отошёл к другому концу комнаты, оставив Ньюта стоять с открытым ртом и сжатыми кулаками, как нашкодившего щенка, которого только что щёлкнули по носу.
Это продолжалось весь вечер. Каждая попытка Ньюта приблизиться, коснуться, обозначить свои права натыкалась на ледяную вежливость — ту самую, от которой у Ньюта начинало сводить скулы и хотелось разбить что-нибудь о стену. Томас улыбался ему той же улыбкой, что и официанту, подающему шампанское, — механической, бездушной, профессионально-пустой. Когда Ньют попытался взять его за руку, переплести пальцы, напомнить телу Томаса, как оно отзывается на его прикосновения, Томас сделал вид, что тянется за салфеткой на соседний столик, и его рука ускользнула за секунду до того, как Ньют успел сомкнуть пальцы. Когда Ньют встал слишком близко, положив ладонь на спинку его стула, почти прижавшись грудью к его плечу, вдыхая знакомый запах его кожи, Томас поднялся и отошёл к окну — демонстративно, неспешно, с этой своей убийственной грацией, которая заставляла Ньюта одновременно ненавидеть его и хотеть ещё сильнее. Каждый уход, каждый уклонённый взгляд был как пощёчина — тихая, воспитанная, но оттого ещё более унизительная.
К полуночи Ньюта трясло от ярости. Он не пил лишнего — наоборот, почти не притронулся к бокалу, потому что хотел сохранять контроль, но горечь застревала в горле, смешиваясь с невысказанными обвинениями, и от этого тошнило сильнее, чем от любого алкоголя. Внутри всё кипело, мышцы спины затекли от постоянного напряжения, пальцы руки, сжимавшей бокал, онемели. Томас уже надевал пальто в прихожей — элегантно, не торопясь, поправляя воротник перед зеркалом, — когда Ньют наконец подошёл к нему, чувствуя, как каждый шаг даётся через силу.
— Уезжаешь? — спросил Томас ровно, даже не обернувшись, продолжая разглядывать своё отражение. В его голосе не было ни удивления, ни беспокойства — только констатация факта, словно он комментировал погоду за окном.
— Мы уезжаем, — отрезал Ньют, выделив «мы» таким тоном, который не предполагал возражений. Он хотел, чтобы это прозвучало твёрдо, но голос дрогнул на полуслове — от усталости или от злости, он уже не разбирал.
Томас пожал плечами — тем самым равнодушным, почти скучающим жестом, который действовал Ньюту на нервы больше любых слов, — и первым вышел на лестницу. Его шаги были спокойными, размеренными, словно он гулял по парку, а не выходил из дома после вечера, который превратился для Ньюта в пытку. Ньюту пришлось почти бежать, чтобы догнать его, — и эта мелкая неловкость, этот звук его собственных торопливых шагов, эхом отдававший в бетонной клетке подъезда, только подлил масла в огонь.
В машине тишина стала физической. Она заполнила салон, как холодный туман, оседая на стёклах, на приборной панели, на их лицах, заставляя кожу чувствовать её почти осязаемо. Ньют вёл, не глядя на пассажирское сиденье, упрямо вперив взгляд в дорогу, но краем глаза видел идеально прямой профиль Томаса — ни одного лишнего движения, ни одного намёка на то, что внутри что-то происходит. Тот смотрел в окно, в темноту за стеклом, провожая глазами мигающие огни фонарей, и его отражение в зеркале заднего вида казалось маской — безупречной, непроницаемой, вырезанной из мрамора. На губах не дрожала даже тень улыбки. Пальцы спокойно лежали на колене, не сжимались, не выдавали никакого напряжения.
Костяшки пальцев Ньюта побелели на руле — он сжимал его так сильно, что резина начала противно скрипеть под ладонями. Каждый светофор был пыткой: секунды ожидания растягивались в вечность, и в каждой такой остановке тишина становилась всё плотнее, тяжелее, почти невыносимой. Каждая секунда молчания — ударом под дых.
— Ты сегодня был в ударе, — наконец выдавил он, и голос прозвучал хрипло, срываясь на рык в конце фразы. Слова проскрежетали по горлу, как битое стекло.
Томас не ответил. Даже бровью не повёл. Продолжал смотреть на убегающую назад ночную улицу, на мокрый асфальт, блестящий под фарами, на редкие силуэты прохожих, кутающихся в воротники.
— Я с тобой разговариваю, — Ньют сильнее сжал руль, костяшки побелели ещё сильнее, и в голосе прорезалась едва сдерживаемая угроза. Он чувствовал, как пульс стучит в висках, как кровь приливает к лицу.
— Я слышу, — ответил Томас. Два слова. Тихих, спокойных, убийственно равнодушных — произнесённых тем тоном, которым отмахиваются от назойливой мухи. Никакого интереса. Никакой эмоции. Только констатация акустического факта.
Ньют почувствовал, как что-то обрывается у него внутри. Как тонкая нить, которой он держал себя весь вечер, лопается с беззвучным щелчком. В груди разлилось жгучее, обжигающее чувство унижения и ярости, сплетённых в тугой узел.
— Слышит он. — Он резко выдохнул, так что из лёгких вырвался свистящий звук, и ударил ладонью по рулю — звонкий хлопок разнёсся по салону, руль дёрнулся, но машина продолжала ехать прямо. — А что ты делал весь вечер, а? Тёрся к этому... этому...
— К кому? — Томас наконец повернул голову, и в полумраке салона, когда на секунду свет фонаря упал на его лицо, его глаза блеснули холодно и остро — как лезвия, как осколки льда, в которых отражался весь накопившийся за вечер сарказм. Ни капли тепла. — У тебя проблемы с памятью, Ньют? Я просто разговаривал с людьми. Взрослыми людьми. На взрослой вечеринке. Или по-твоему, я должен сидеть у твоих ног и ждать, когда ты соизволишь погладить меня по голове?
Его голос оставался спокойным, но в каждом слове чувствовалась тонкая, отточенная игла — он вонзал её ровно туда, где знал, что Ньюту будет больнее всего.
— Не передёргивай, — процедил Ньют сквозь зубы, но в голосе уже не было прежней уверенности — скорее отчаянная попытка удержать контроль над разговором, который стремительно ускользал из его рук.
— Я не передёргиваю. — Томас усмехнулся — коротко, сухо, без тени веселья, скорее с горьким удовлетворением. — Ты провёл весь вечер, сверля меня взглядом, как ревнивый подросток, который боится, что его игрушку уведёт другой мальчик. Это было жалко. И смешно. Очень смешно.
Каждое слово падало тяжёлым камнем. Ньют почувствовал, как внутри поднимается что-то огромное, почти неконтролируемое — желание заорать, встряхнуть Томаса за плечи, заставить его смотреть, заставить чувствовать. Пальцы скрючились на руле, словно пытались вырвать его из панели.
Ньют вдавил педаль тормоза резче, чем следовало. Машина дёрнулась, глухо взвизгнули шины по асфальту, и оба качнулись вперёд по инерции — Ньют упёрся рукой в руль, Томас прижался плечом к дверце, но не издал ни звука, даже не вздохнул. Они стояли на пустынной улице в старом промышленном районе: серые гаражи с облупившейся краской, редкие фонари, отбрасывающие дрожащие пятна света на лужи, ни души вокруг, только где-то далеко лает собака. Ньют выключил двигатель — звук мотора оборвался, и тишина стала оглушающей, плотной, давящей на уши. Только их дыхание, только поскрипывание остывающего пластика.
— Жалко? — повторил он, поворачиваясь к Томасу всем корпусом, так что рука соскользнула с руля и повисла в воздухе. В его голосе кипела ярость, смешанная с обидой. — Смешно? А ты знаешь, что смешно на самом деле? Как ты строишь из себя чертову ледяную статую, а сам...
— А сам что? — Томас не двинулся с места, даже ремень не отстегнул, оставаясь в прежней позе — полубоком, одной рукой на колене, другой на подлокотнике. Его голос стал тише, но от этого только острее — словно нож, который тянут медленно, наслаждаясь напряжением. — Закончи фразу, Ньют. Я хочу услышать, к чему ты клонишь. Давай. Скажи.
В его глазах горел холодный, выжидающий огонь. Он не боялся. Он ждал — ждал, когда Ньют взорвётся, потому что, наверное, это было единственное, что могло пробить эту ледяную стену.
— Ты провоцировал меня! — выплюнул Ньют, и в голосе уже не осталось ничего, кроме хриплой, срывающейся ярости. Он рубанул рукой воздух — жёсткий, резкий жест. — Весь вечер! Ты знал, что я смотрю, и нарочно...
— Нарочно что? Дышал? Существовал в твоём поле зрения? — Томас медленно покачал головой — медленно, с убийственной насмешкой, от которой у Ньюта заныли зубы. — Ты невыносим, когда начинаешь эту песню. «Ты посмотрел на него». «Ты улыбнулся ей». «Ты слишком долго говорил с тем парнем». Тебе не кажется, что это мелочно? Или ты настолько не уверен в себе, что тебе нужно постоянно подтверждение — каждую минуту, каждый грёбаный миг — что я всё ещё твой?
Он говорил спокойно, ровно, почти ласково — и именно эта ласковость была страшнее любого крика. Ньют открыл рот, чтобы ответить, но слова застряли в горле, пересохшем от гнева.
— Знаешь, что самое забавное? — продолжил Томас, наклоняясь чуть ближе, сокращая расстояние между ними, и от этого движения Ньюту захотелось или ударить его, или поцеловать — с одинаковой силой, с одинаковой отчаянной жадностью. В полумраке салона черты его лица казались особенно резкими: высокие скулы, тонкая линия губ, глаза, которые сверкали в свете далёкого фонаря. — Ты считаешь, что имеешь право контролировать каждый мой взгляд, каждое движение, каждую гребаную улыбку. А когда я не подчиняюсь, ты злишься. Не потому, что я сделал что-то неправильно. А потому что я посмел вести себя так, как будто я не твоя собственность. Как будто у меня есть своя голова на плечах.
Он замолчал, и в наступившей тишине было слышно, как тяжело дышит Ньют — прерывисто, с хрипом, как загнанный зверь.
— Ты мой! — прорычал Ньют, и голос сорвался на хрип, сломался на середине слова, потому что в нём смешалось всё — и бешенство, и боль, и отчаянная, почти детская потребность в подтверждении. Он сам не ожидал, что скажет это так громко, так открыто, обнажая себя до кости.
— О, — Томас выгнул бровь, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на удовольствие от этой вспышки — тень улыбки, быстрой и хищной, как проблеск лезвия из ножен. — Вот и правда. Наконец-то. А я думал, ты будешь ходить вокруг да около ещё час, раскладывая свои дурацкие претензии по полочкам. Да, Ньют, я твой. Но это не значит, что я буду сидеть смирно и ждать, пока ты соизволишь вспомнить, что я живой человек, а не дорогая вещь на полке, которую ты достаёшь, когда хочешь себя потешить.
Ньют сжал челюсти так, что заныли зубы, и по лицу прошли желваки — резкие, пульсирующие. Томас попал в точку — как всегда, бил туда, где тоньше, где больнее, где кожа почти прозрачная и под ней бьётся жилка незащищённой гордости. Но вместо того чтобы остыть, как следовало бы в любой нормальной ссоре, Ньют почувствовал, как ярость переплавляется во что-то другое. Горячее. Более тёмное. Вязкое, как смола, и обжигающее, как расплавленный металл. Оно поднялось из груди, разлилось по мышцам, заставило пальцы сжаться в кулаки, а потом — разжаться.
— Ты хочешь, чтобы я вспомнил, что ты живой? — тихо спросил он, отстёгивая ремень. Щелчок замка показался оглушительным в тишине салона.
Томас на секунду замер. Его холодная маска дрогнула — неуловимо, почти незаметно, только тень пробежала по лицу, только на долю мгновения в глазах мелькнуло что-то живое — не испуг, нет, что-то другое, более сложное. Но голос остался спокойным, когда он ответил:
— Что ты делаешь?
— Отвечаю на твой вызов, — сказал Ньют, и в его голосе не осталось ни прежнего рыка, ни ярости — только низкая, ровная, почти опасная решимость.
Он открыл дверцу — холодный ночной воздух ворвался в салон, ударив в лицо свежестью и запахом сырого асфальта, — и вышел из машины. Его шаги были тяжёлыми, уверенными, когда он обошёл капот, не сводя глаз с профиля Томаса за стеклом. Тот не обернулся. Даже не шевельнулся. Сидел, как изваяние, глядя прямо перед собой на приборную панель, и только отражение фонаря скользило по его щеке. Даже когда щёлкнула дверь со стороны пассажира и холодный воздух ворвался внутрь, смешиваясь с запахом их парфюма — горьковатым, терпким — и запахом напряжения, которое висело в воздухе тяжёлым, осязаемым одеялом, Томас смотрел прямо перед собой. Не обернулся. Не сделал попытки отстраниться.
Рука Ньюта легла на его затылок — жёсткая, не терпящая возражений, с длинными пальцами, которые помнили каждую линию его шеи. Пальцы впились в волосы, слегка потянули — достаточно сильно, чтобы заставить Томаса запрокинуть голову, открывая шею, открывая бьющуюся под тонкой кожей жилку. И Томас позволил. Не покорился — в его глазах всё ещё горел холодный огонь вызова, и уголки губ чуть заметно дёрнулись в насмешке, — но позволил. Шея открылась, беззащитная, с линией, которую Ньют знал наизусть — каждую родинку, каждый изгиб.
— Ты хочешь играть в эти игры? — проговорил Ньют, наклоняясь к самому его уху, почти касаясь губами мочки, чувствуя, как Томас вздрагивает от его дыхания — неуловимо, почти незаметно, но вздрагивает. — Хочешь, чтобы я доказал, что ты мой? Я докажу.
Томас не ответил. Только улыбнулся — той самой ледяной, убийственной улыбкой, которая сводила Ньюта с ума, от которой всё внутри переворачивалось и горело желанием смешать эту холодность с чем-то совсем другим. В его глазах плясали насмешка и вызов, и он не отводил взгляда — смотрел прямо в лицо Ньюту, говоря без слов: «Давай. Попробуй. Посмотрим, кто из нас кого».
И это стало последней каплей.
Ночь давила из темноты тяжёлым, бархатным одеялом — В салоне машины горел тусклый свет приборной панели — зеленоватый, призрачный: он выхватывал их лица из мрака, делая черты резче, а тени глубже. Ньют стоял, согнувшись над открытой дверью, его пальцы всё ещё сжимали волосы Томаса на затылке. Грубо. Требовательно. Он чувствовал, как пульсирует кровь в кончиках пальцев, как каждый вдох Томаса отдаётся лёгким движением головы в его хватке. Он ждал — подчинения, испуга, хоть какой-то трещины в этой проклятой ледяной маске, хоть намёка на то, что внутри Томаса что-то дрогнуло.
Томас медленно повернул голову в его хватке. Не вырываясь. Не сопротивляясь — его мышцы оставались расслабленными, как у кошки, которая позволяет себя гладить ровно до тех пор, пока это ей удобно. Он просто посмотрел снизу вверх — и от этого взгляда по позвоночнику Ньюта пробежал электрический разряд, заставивший волоски на руках встать дыбом. В глазах Томаса не было страха. Там горел вызов. Холодный, насмешливый, обещающий, что эта игра будет стоить Ньюту всех нервов, каждого сантиметра самообладания, которое он пытался сохранить.
— Ну? — тихо спросил Томас, и его голос прозвучал бархатисто, почти ласково — так говорят с ребёнком, который устраивает истерику, зная, что всё равно ничего не добьётся. — Чего ты ждёшь? Я думал, ты собираешься что-то доказывать.
Ньют зарычал — низко, из груди, звук родился где-то в диафрагме и вырвался наружу хриплым, звериным рыком. Хватка стала жёстче, пальцы впились в волосы у самого корня, и он потянул Томаса на себя, заставляя выбраться из машины. Тот подчинился с той же убийственной грацией — развернулся, поставил ноги на асфальт, поднялся, и каждое его движение было плавным, текучим, словно он не подчинялся приказу, а исполнял сложный, отрепетированный танец. Они оказались лицом к лицу, разделённые только воздухом, который, казалось, горел и потрескивал от напряжения, как перед грозой.
— Ты думаешь, что умнее всех, да? — прошипел Ньют, нависая над ним. Он был выше, шире в плечах, и эта разница в габаритах обычно давала ему преимущество, но сейчас он чувствовал себя так, будто смотрит снизу вверх. — Думаешь, эти твои... точно выверенные фразы заставят меня отступить? Ты просчитал всё, да? Каждое слово, каждую паузу?
Томас качнул головой, едва заметно, не разрывая зрительного контакта, и уголки его губ дрогнули в усмешке — тонкой, почти незаметной, но от этого ещё более бесящей.
— Я не пытаюсь заставить тебя отступить, — сказал он ровно, и в его голосе не было ни капли оправдания. — Я пытаюсь понять, сколько ещё ты будешь строить из себя обиженного короля, прежде чем...
Ньют не дал ему закончить. Горло сжалось от ярости, и он толкнул Томаса назад, прижимая к холодному металлу машины — дверца ещё была открыта, и край крыши врезался Томасу в спину. Спина глухо ударилась о дверной проём, послышался короткий, приглушённый стук, но он даже не поморщился. Только выдохнул — коротко, с привкусом удовольствия от этой грубости, и его дыхание обожгло щеку Ньюта.
— Ты хочешь поиграть? — Ньют наклонился к его шее, втягивая запах — дорогой одеколон с нотами бергамота и кожи, терпкость вечернего пота, что-то невыносимо родное, от чего внутри разливалось знакомое, почти болезненное тепло. — Хорошо. Мы поиграем. Но по моим правилам.
Он впился зубами в изгиб шеи Томаса — не нежно, не предупреждая. Резко. Влажно. Кожа поддалась под давлением, солоноватый привкус выступил на языке, и Томас вздрогнул — первый раз за весь вечер. Негромко, едва заметно, только мышцы шеи напряглись на секунду, но Ньют почувствовал эту дрожь губами, и триумф горячей волной ударил в пах, заставив член болезненно дёрнуться в тесных джинсах.
— Да, — выдохнул Ньют прямо в укус, слизывая выступившую кровь — медь и соль, вкус власти. — Вот так. Не молчи. Я хочу слышать тебя.
Томас не ответил. Только запрокинул голову дальше — не подчиняясь, а как будто предлагая доступ, давая Ньюту иллюзию контроля. Его шея открылась целиком — длинная, бледная, с тонкой кожей, под которой билась жилка. И Ньют принял эту иллюзию, потому что она была сладкой, пьянящей, потому что он уже не мог остановиться. Он прошёлся губами по шее, оставляя дорожку из засосов — жадно, спешно, каждый раз всасывая кожу до красноты, до синяка, до того, как капилляры лопаются под языком. Отмечая территорию. Доказывая — себе, Томасу, всему миру.
— Ты мой, — прорычал он между поцелуями, прикусывая нежную кожу за ухом, чувствуя, как Томас вздрагивает от прикосновения зубов. — Ты понял? Мой. Каждый раз, когда ты смотришь на кого-то ещё, каждый раз, когда улыбаешься кому-то, кроме меня, я буду напоминать тебе об этом. Я заставлю тебя помнить.
Томас молчал. Но его дыхание сбилось — чуть быстрее, чуть тяжелее, чем обычно, и этот звук был для Ньюта громче любых слов. Ньют почувствовал, как напряглись мышцы под его руками — твёрдые, поджарые, — и это было даже лучше, чем признание. Тело Томаса говорило то, что его губы отказывались произносить.
Он отстранился ровно настолько, чтобы посмотреть Томасу в глаза. В полумраке, подсвеченные зелёным с приборной панели, они казались почти чёрными — зрачки расширены, заняли почти всю радужку, и в их глубине больше не было только льда. Там горело что-то тёмное, голодное, опасное — как огонь, который прикидывается холодом, чтобы ударить внезапно. Ньют провёл большим пальцем по губам Томаса — грубо, надавив на нижнюю, заставляя приоткрыть рот, чувствуя влажность и жар изнутри.
— Ты хотел внимания? — спросил он, и голос сел до хрипоты, сорванной рыками и стонущим дыханием. — Ты получишь его. Всё, что сможешь выдержать.
Он разорвал пуговицу на своих джинсах — одну, вторую, нетерпеливо, почти рвя ткань, потому что пальцы дрожали от возбуждения. Металл пуговицы звякнул о пряжку ремня, звук показался непристойно громким в тишине ночной улицы. Ткань джинсов зашуршала, когда он стягивал их вместе с бельём ровно настолько, чтобы освободиться, и член выпрямился, напряжённый, горячий, с блестящей каплей у основания головки — предвкушение собралось там, пульсируя в такт сердцу.
— Ты хотел доказательств? — Ньют снова взял Томаса за волосы, крепко, почти до боли, натягивая так, что веки Томаса дрогнули, и потянул вниз. — Докажи. Покажи, чего ты стоишь.
Томас опустился на колени не сразу. Он позволил себя потянуть, но каждое движение было нарочито медленным, театральным — он не падал, он спускался, как актёр на сцену, где главная роль принадлежала ему, а зритель только один. Колени ударились о холодный асфальт — с глухим, влажным звуком, потому что на земле была недавняя лужа, — и Ньют услышал, как воздух со свистом прошёл сквозь стиснутые зубы Томаса. Холод пробирал до костей, но тот не отвёл глаз.
Он смотрел снизу вверх, и его взгляд прожигал — тяжёлый, липкий, как смола. В этом взгляде не было покорности. Только насмешка. Только обещание той особенной, изощрённой мести, которую Томас умел выдавать дозами, заставляя Ньюта терять голову, сомневаться в себе, хотеть ещё. В тусклом свете лицо Томаса казалось вырезанным из мрамора — скулы, подбородок, линия губ, — только глаза горели живым, холодным пламенем.
— Ты уверен? — спросил Томас, и его голос звучал низко, раскатисто, почти как мурлыканье крупной дикой кошки. — Ты уверен, что хочешь этого от меня? Потому что потом пути назад не будет.
— Делай, что сказано, — выдохнул Ньют, и в его голосе не осталось ни капли сомнения — только жёсткая, не терпящая возражений команда. Но горло пересохло, и слова прозвучали хриплее, чем хотелось бы.
Томас наклонил голову набок — жест опасный, почти кокетливый, от которого по спине Ньюта пробежали мурашки. Его пальцы легли на бёдра Ньюта — холодные, контрастирующие с жаром кожи, и этот контраст заставил Ньюта вздрогнуть. А затем он наклонился вперёд, и его дыхание коснулось чувствительной головки — тёплое, влажное, дразнящее.
Ньют замер. Каждая мышца превратилась в струну, натянутую до предела. Он слышал, как кровь шумит в ушах, как сердце колотится где-то в горле.
Томас не торопился. Он провёл языком — медленно, широко, от основания до кончика, собирая каплю предэякулята, которая уже выступила на головке. Влажный, горячий язык скользил по напряжённой плоти, оставляя дорожку слюны, и Ньют застонал — громко, не сдерживаясь, потому что сдерживаться не было сил. Этот звук разорвал тишину ночи — низкий, грудной, почти болезненный стон, — и эхо ударилось о стены гаражей, вернувшись приглушённым отголоском.
— Чёрт, — прошептал Ньют, запрокидывая голову, уставившись в чёрное небо, где не было ни одной звезды.
Но Томас не позволил ему отстраниться. Он сжал пальцы на его бёдрах, впиваясь ногтями в кожу через ткань джинсов, оставляя полумесяцы следов, и углубился — взял член в рот целиком, не предупреждая, не готовя. Горячая влажная глубина сомкнулась вокруг Ньюта, и мир сузился до точки. До этого рта, который работал с убийственной точностью: язык давил снизу, давил на уздечку, нёбо давило сверху, и ритм был идеальным, как у хорошо настроенного механизма, знающего каждую уязвимую точку.
— Блядь, — выдохнул Ньют, и его пальцы дёрнулись, вцепляясь в волосы Томаса жёстче, почти вырывая. Он чувствовал, как пряди скользят между пальцами, как Томас не сопротивляется, но и не поощряет — просто принимает.
Томас застонал ему в ответ — вибрация прошла сквозь член и ударила в позвоночник, заставив Ньюта выгнуться дугой. Он не закрывал глаз. Он смотрел снизу вверх, и в его взгляде горел тот самый ледяной огонь, который сводил Ньюта с ума, — смесь вызова, удовольствия и холодного расчёта. Он делал это с вызовом, с демонстративным умением, показывая, что даже стоя на коленях, с членом во рту, он остаётся тем, кто контролирует ситуацию. Каждое движение его головы было точно выверенным — ни на долю секунды раньше, ни на долю позже.
Он брал глубоко, до горла, позволяя головке упираться в мягкое нёбо, и мышцы глотки сжимались вокруг, создавая вакуум. А затем отстранялся, медленно, играя языком у уздечки, вылизывая чувствительные места, от которых у Ньюта подкашивались колени и из горла вырывались хриплые, полузадушенные звуки. Слюна смешивалась с предэякулятом и стекала по подбородку Томаса, делая его губы мокрыми, блестящими в тусклом свете, капая на рубашку — тёмные пятна расползались по светлой ткани.
— Смотри на меня, — потребовал Томас, выныривая на секунду, и его голос был хриплым, сломанным, но всё ещё командным — в нём не было и следа мольбы или подчинения. — Смотри, как я это делаю. Ты хотел доказательств? Вот тебе доказательство. Смотри и запоминай.
Он снова взял в рот — быстрее, жёстче, позволяя себе немного небрежности: больше слюны, больше звуков. Влажные, непристойные чавкающие звуки заполнили салон, смешиваясь со стонами Ньюта, который уже не пытался их сдерживать, а только сильнее сжимал пальцы на затылке Томаса, направляя его голову, задавая темп.
— Да, — выдохнул Ньют, толкаясь бёдрами навстречу, входя глубже в горячее влажное горло. — Да, вот так. Возьми глубже. Всё, до конца.
Томас подчинился — или сделал вид, что подчиняется. Он расслабил горло, впуская член глубже, до того предела, где начинается рвотный рефлекс, и перешагнул через него — Ньют почувствовал, как стенки глотки сжимаются вокруг головки, туго, пульсирующе. Это было почти слишком — почти невыносимо. Томас держал так несколько секунд, слёзы выступили на глазах, скатились по щекам, смешиваясь со слюной, а затем он отстранился, закашлявшись, но не прерывая зрительного контакта — даже кашель был контролируемым, почти элегантным.
— Грязно, — выдохнул он, облизывая губы, и слюна блестела на его подбородке, на шее, капала на воротник рубашки. — Ты этого хотел? Грязного? Смотреть, как я давлюсь твоим членом?
— Хочу, чтобы ты кончил, — прорычал Ньют, дёргая его за волосы так, что голова Томаса запрокинулась ещё выше, открывая шею, покрытую засосами. — Не разговаривай. Работай.
Томас усмехнулся — коротко, с присвистом, холодная улыбка, от которой Ньюту захотелось ударить его, — и вернулся к работе. Теперь его губы сомкнулись вокруг головки, и он сосал, создавая вакуум, от которого у Ньюта темнело в глазах и в ушах начинало звенеть. Язык кружил вокруг уздечки, надавливал, дразнил, вылизывал чувствительную ямочку. Одна рука Томаса скользнула ниже, сжимая яички Ньюта — грубо, чуть болезненно, заставляя ярость и удовольствие сплетаться в один тугой, неразрывный узел, от которого по ногам разливалась сладкая тяжесть.
— Ты мой, — повторил Ньют, и его голос сорвался на стон — высокий, почти жалобный, не похожий на его обычный рык. — Только мой. Запомни это.
Томас ускорился. Его голова двигалась ритмично, быстро, и влажные звуки стали громче, непристойнее, эхом отражаясь от стен гаражей. Он брал глубоко, отстранялся, снова брал, и каждый раз его язык проходил по всей длине, оставляя дорожку из слюны и предэякулята. Ньют чувствовал, как напряжение собирается в низу живота — тугой, горячий ком, который рос с каждым движением, — как яйца подтягиваются, тяжелеют, как каждая мышца тела кричит о разрядке, требуя освобождения.
— Я сейчас... — выдохнул он, пытаясь отстраниться, дать Томасу время убрать рот, потому что даже в этом безумии оставалась какая-то грань. — Я сейчас кончу.
Но Томас не убрал. Он схватил Ньюта за бёдра, впиваясь пальцами так сильно, что завтра на коже останутся синяки — фиолетовые, болезненные, — и притянул ближе, заставляя член войти глубже, чем в любой момент до этого. Его глаза — тёмные, расширенные, влажные от слёз, которые выдавила глубокая глотка, словно размазанная тушь, хотя её не было, — смотрели прямо в глаза Ньюта с выражением чистого, голодного вызова.
Он хотел этого. Он требовал этого — всей своей позой, всей своей несгибаемой гордостью, которая не тускнела даже на коленях.
И Ньют сдался.
Он кончил с рыком, который вырвался из самой глубины груди — низкий, животный звук, полный облегчения и ярости одновременно, — и Томас принял всё. Он не отстранился, не поперхнулся: его горло работало, сглатывая раз за разом, а язык продолжал ласкать, вылизывая каждый миллиметр, собирая каждую каплю, продлевая удовольствие, не давая Ньюту упасть обратно на землю слишком быстро. Сперма текла по его подбородку, смешиваясь со слюной, стекала на шею, на воротник рубашки, и Ньют смотрел на это — на размазанные губы Томаса, на его блестящие глаза, на пятна на светлой рубашке, на мокрые дорожки на подбородке — и понимал, что эта картина останется с ним навсегда, врезанная в память раскалённым железом.
Наконец, когда последняя судорога стихла и член начал мягчать, Томас медленно отстранился. Он вытер губы тыльной стороной ладони — жест небрежный, почти элегантный, словно он только что закончил пить дорогое вино, а не глотал чужую сперму, — и поднялся на ноги. Его колени были грязными от асфальта — тёмные, влажные пятна на ткани брюк, — рубашка измята и влажна, на шее алели засосы, оставленные Ньютом, и отпечатки пальцев на бёдрах, которые проступят завтра.
Он посмотрел на Ньюта сверху вниз — и улыбнулся той самой ледяной, убийственной улыбкой, от которой у Ньюта перехватило дыхание. В ней не было ни капли унижения или стыда. Только победа.
— Доказал? — спросил он, и его голос был хриплым, сорванным, но спокойным — спокойным, как лёд. — Или продолжим?
В его глазах всё ещё горел вызов, ярче, чем прежде. И Ньют понял, что это только начало. Что Томас не проиграл — он просто выбрал другое оружие. И это знание было одновременно самым сладким и самым страшным, что Ньют чувствовал за всю свою жизнь.
Ночь стояла вокруг них плотная, непроглядная — Лишь тусклый, зеленоватый свет приборной панели выхватывал из темноты лицо Томаса — бледное, почти светящееся, с припухшими после минета губами, с алыми следами засосов на шее, которые уже начали темнеть по краям. Он смотрел сверху вниз на Ньюта, который всё ещё стоял расстегнутый, тяжело дыша после разрядки, и в этом взгляде не было ни капли уязвимости. Только холодная насмешка — та самая, от которой у Ньюта внутри всё переворачивалось, смешиваясь с желанием сломать эту маску.
— Или продолжим? — повторил Томас, и его голос, хоть и хриплый, звучал ровно — как будто он не стоял секунду назад на коленях с членом во рту, а обсуждал погоду. Он провёл языком по нижней губе — медленно, демонстративно, слизывая остатки, — и этот жест был таким откровенным, таким непристойным, что Ньют почувствовал, как кровь снова приливает к паху, ещё до того, как мозг успел осознать это желание.
Он ещё не отошёл от оргазма — мышцы ног всё ещё подрагивали, дыхание не восстановилось, — но внутри уже разгорался новый огонь. Тёмный, животный, требующий большего. Минет был только началом. Томас дал ему это — дал, потому что сам хотел? Потому что проверял? Потому что разыгрывал очередную партию в своей бесконечной шахматной игре? Но в его глазах читалось ясно, без всяких шахмат: «Ты думаешь, этого достаточно? Ты думаешь, ты победил?»
Ньют шагнул вперёд — один шаг, но такой тяжёлый, что под подошвой хрустнул мелкий гравий, — и они снова оказались вплотную. Он вжал Томаса в машину, прижимая всем телом — грудью к груди, бёдрами к бёдрам, — чувствуя, как горячая, всё ещё влажная от слюны плоть Томаса упирается ему в бедро. Тот не сопротивлялся. Он просто смотрел — и ждал. В его глазах горел всё тот же ледяный огонь, а уголки губ чуть заметно подрагивали, готовые в любой момент сложиться в усмешку.
— Ты думаешь, я закончил? — прорычал Ньют ему в лицо, обдавая жарким сбитым дыханием, и его голос вибрировал, как струна, которую перетянули слишком сильно. — Ты думаешь, этого достаточно, чтобы я забыл, как ты весь вечер меня игнорировал? Как ты отводил взгляд, как делал вид, что меня не существует?
Томас усмехнулся — коротко, с привкусом презрения, и этот звук царапнул Ньюта по нервам.
— Я ничего не забываю, Ньют. — Его голос был тихим, почти ласковым, и от этой ласковости становилось только страшнее. — В отличие от тебя.
Это была последняя капля. Ньют схватил его за ворот рубашки — дорогая ткань жалобно затрещала под пальцами, две пуговицы отлетели и звякнули об асфальт, — и развернул, толкая грудью на капот. Томас вскрикнул — коротко, сдавленно, когда холодный металл ударил по разгорячённой коже, по животу, по груди, выбивая воздух из лёгких. Его руки упёрлись в капот, пальцы скользнули по гладкой, покрытой каплями ночной росы поверхности, пытаясь найти опору, но Ньют уже навис над ним сзади, не оставляя пространства для манёвра, вжимая своим весом.
— Ты хотел внимания? — прошептал Ньют ему прямо в ухо, и его голос вибрировал, переходя на рык, — так низко, что звук, казалось, рождался где-то в грудине. — Получи. Сейчас ты будешь самым внимаемым человеком на этой улице.
Он вцепился зубами в плечо Томаса — там, где рубашка сползла, открывая бледную кожу, натянутую над ключицей. Сильно. До крови, до солоноватого, металлического привкуса на языке, до того, как зубы встретили сопротивление мышц. Томас выгнулся под ним — всем телом, как лук, — не то пытаясь уйти от боли, не то подставляясь под укус, и из его горла вырвался звук — не стон, не крик, что-то среднее между болью и удовольствием, низкое, грудное, вибрирующее.
— Да, — прохрипел Ньют, слизывая выступившую кровь, чувствуя, как язык собирает солёную, чуть сладковатую жидкость. — Не молчи. Я хочу тебя слышать. Весь этот чёртов вечер ты молчал — теперь говори.
Руками он рвал пуговицы на брюках Томаса — нетерпеливо, почти в ярости, пальцы дрожали от адреналина и желания, и металлические кругляшки поддавались с мягким хлопком. Ткань поддалась, и Ньют стянул и брюки, и бельё одним грубым движением, оголяя бледные ягодицы, резко контрастирующие с темнотой ночи и с чёрным металлом капота. Томас вздрогнул от холода — крупная, судорожная дрожь прошла по его телу, от лопаток до пяток, — но не попытался прикрыться или выпрямиться. Только сжал пальцы на капоте, и его костяшки побелели, а ногти противно заскрежетали по крашеному металлу.
Ньют провёл ладонью по его спине — грубо, почти собственнически, впиваясь ногтями в кожу, оставляя красные параллельные полосы, которые вспыхивали на бледной коже, как следы от удара плетью. Он замер на секунду, разглядывая то, что открылось его взгляду: узкую талию, крутой изгиб ягодиц, тёмную ложбинку между ними, которая манила, обещала жар и тесноту, — и от одного этого вида член дёрнулся, снова наливаясь тяжестью.
— Ты не представляешь, как долго я этого ждал, — проговорил Ньют, и его голос сел до хрипоты, сорванной рыками и стонущим дыханием. — Весь этот чёртов вечер я смотрел на тебя — как ты улыбаешься этому блондину, как наклоняешься к нему, — и думал только об одном: как заткнуть твой умный рот. Не словами.
Он плюнул на пальцы — шумно, грязно, смачно, и слюна холодной каплей повисла на кончиках, — и опустил руку между ягодиц Томаса. Холодная влага коснулась сжатого ануса, и Томас дёрнулся — не в сторону, а навстречу, словно его тело жило своей собственной жизнью, предавая его ледяное спокойствие, словно мышцы таза сами потянулись к этому прикосновению.
— Ты уже мокрый, — констатировал Ньют, надавливая подушечкой пальца на вход, чувствуя, как тугие мышцы сжимаются, но не выталкивают, а, наоборот, присасываются к коже. — Или это от минета? Ты так хотел, да? Стоял на коленях и думал об этом? Дрочил себе в голове, пока сосал?
— Заткнись, — выдохнул Томас, и в его голосе впервые за вечер прозвучало что-то похожее на мольбу — но не от слабости, не от боли, а от нетерпения, от бешеного, почти болезненного желания. Он вжался лицом в капот, и его дыхание оставляло на холодном металле облачка пара.
— Нет, — Ньют протолкнул один палец внутрь, медленно, но неумолимо, чувствуя, как горячие стенки смыкаются вокруг, как пульсируют, и Томас застонал — глухо, сдавленно, вжимаясь лбом в металл, и его затылок покрылся испариной. — Ты хотел грязного? Ты получишь грязного.
Он двигал пальцем грубо, без нежности, без той уступчивости, с которой обычно готовил партнёров. Растягивал сухие — нет, уже не сухие, влажные от естественной смазки, которую тело Томаса вырабатывало, предавая его, — стенки, заставляя Томаса выгибаться и сжиматься вокруг него, заставляя его дышать чаще, тяжелее. Второй палец добавился почти сразу, без предупреждения, без паузы, и Томас вскрикнул — громче, отрывистее, и этот звук разорвал тишину, как выстрел в пустом переулке, а эхо многократно отразилось от стен гаражей, возвращаясь искажённым, диким.
— Да, — прошипел Ньют, растягивая его быстрыми, резкими движениями — пальцы расходились веером, раздвигая тугую плоть, заставляя её поддаваться. — Да, вот так. Кричи. Пусть все слышат, чей ты. Пусть каждый, кто живёт в радиусе мили, знает, что ты мой.
Он наклонился и прикусил лопатку Томаса — там, где кожа была особенно тонкой, особенно чувствительной, — оставляя новый засос, фиолетовый, мокрый, поверх старых следов. Его губы скользили по солёной, влажной от испарины коже, целовали, кусали, вылизывали, пока пальцы продолжали свою грубую работу внутри. Он добавил третий палец — Томас застонал уже на выдохе, длинно, протяжно, почти музыкально, и его тело дрожало, открываясь, принимая, поддаваясь с той же убийственной грацией, с которой он делал всё.
— Ты готов, — сказал Ньют, и это был не вопрос — утверждение, приговор. — Я больше не буду ждать.
Он выдернул пальцы — резко, игнорируя то, как Томас сжался от пустоты, как его мышцы судорожно схватились за воздух, — и встал позади него, пристраиваясь. Его член снова был твёрдым — болезненно, почти до рези, до того, как пульсирует каждая жилка, — и головка, влажная от слюны и остатков спермы, упёрлась в растянутое, горячее отверстие.
Ньют вошёл одним толчком.
Без подготовки. Без нежности. Грубо, глубоко, до основания, до того, как его лобковая кость ударилась о ягодицы Томаса. Он раздвинул тугие стенки, которые обожгли его жаром — таким сильным, что на секунду перехватило дыхание, — и Томас закричал. Не вскрикнул — именно закричал, громко, срывая голос, и его тело выгнулось дугой, пальцы заскребли по металлу капота, оставляя длинные белые царапины на краске. Крик ударился о стены гаражей и вернулся эхом, многократно усиленный тишиной пустынной улицы, и, казалось, даже воздух задрожал от этого звука.
— Тихо, — прорычал Ньют, но его голос звучал так, будто он не требовал тишины, а наслаждался этим криком, впитывал его каждой клеткой. Он упёрся ладонями в бёдра Томаса, широко расставленные, фиксируя его, не давая уйти от глубины, и начал двигаться.
Жёстко. Быстро. Каждый толчок загонял член до конца — до упора, до того, как головка упиралась во что-то твёрдое и тёплое внутри, — и каждый толчок выбивал из Томаса новый звук. Стоны, всхлипы, сбитое дыхание, перемежающееся с проклятиями, которые Томас шептал вперемешку с мольбами. Ньют вбивался в него с животной яростью, и влажные, хлюпающие звуки смешивались с ударами их тел — глухими, ритмичными, непристойными, разрывающими ночную тишину.
— Ты хотел меня? — рычал Ньют, усиливая темп, так что его бёдра двигались почти с нечеловеческой скоростью. — Ты хотел внимания? Вот тебе внимание. Вот тебе всё, что ты заслужил за этот вечер. За каждый твой отведённый взгляд. За каждую улыбку не мне.
Он наклонился вперёд, обхватил Томаса за грудь — рука скользнула под рубашку, сжимая сосок, грубо, до боли, — прижал к себе и закусил его шею там, где уже темнел засос, оставляя новый поверх старого, смешивая свежую кровь с уже запёкшейся. Губы скользили по коже, целовали, кусали, вылизывали солёный пот, и Ньют не мог насытиться — вкусом, запахом, звуками, которые издавал Томас, тем, как его тело отзывалось на каждый толчок.
Томас больше не молчал. Ледяная маска рухнула окончательно — или её никогда и не было, а была только игра, которая теперь превратилась в нечто другое. Каждый толчок вырывал из него стон, и эти стоны становились всё громче, всё откровеннее, всё менее контролируемыми. Он больше не пытался управлять своим голосом — он кричал, задыхался, и его руки тряслись, когда он пытался удержаться на скользком холодном капоте; пальцы скребли по металлу, ногти ломались, но он не замечал.
— Блядь, — выдохнул Томас, и его голос сорвался на всхлип — влажный, жалобный, не похожий на него обычного. — Ещё. Сильнее.
Ньют зарычал — низко, торжествующе, чувствуя, как победа разливается по венам вместе с адреналином, — и вбился в него с такой силой, что машина качнулась на амортизаторах, глухо лязгнув подвеской. Он схватил Томаса за волосы, наматывая их на кулак, оттягивая голову назад, заставляя выгнуть спину почти до хруста в позвонках, и зашептал ему на ухо — грязно, откровенно, смакуя каждое слово, выдыхая их прямо в барабанную перепонку.
— Смотри на себя, — шептал он, и его голос вибрировал, переходя на рык. — Ты весь красный, весь в слезах. А какой был гордый час назад. Где твоя ледяная маска, а? Где твои умные слова, где твои шахматные ходы? Только стоны остались. Только то, как ты сжимаешься вокруг меня, как гребаная шлюха, которая хочет ещё.
Томас застонал громче — так громко, что, наверное, в соседних гаражах зажглись бы огни, если бы в них кто-то жил, — и его тело ответило. Сжалось, затягивая член глубже, туже, так что Ньют едва не кончил от этого спазма — внезапного, сильного, пульсирующего. Он сжал зубы до скрежета, впился ногтями свободной руки в бедро Томаса, заставляя себя держаться, и продолжил вбиваться — жёстче, быстрее, безжалостнее, чем до этого, вгоняя член по самую основу.
— Ты мой, — прорычал он, и каждый слог сопровождался толчком — глубоким, размеренным, как удары молота по наковальне. — Ты понял? Мой. Никогда больше не смей отворачиваться от меня. Никогда не смей делать вид, что тебе всё равно. Никогда не смей улыбаться кому-то, кроме меня.
Томас не ответил. Он только кричал — громко, отчаянно, на пределе сорванных связок, — и его голос эхом разносился по пустынной улице, отражаясь от гаражей, от асфальта, от запертых ворот, и возвращался обратно уже другим — диким, чужим, почти неузнаваемым. И Ньют пил этот звук, как наркотик, чувствуя, как каждый крик отдаётся в его позвоночнике, в его члене, в его сведённых судорогой мышцах.
Он понимал — краем сознания, той его частью, которая ещё не утонула в животном ритме, — что это только начало. Что Томас не сломлен. Что он никогда не будет сломлен. Что ледяная маска упала только для того, чтобы показать под ней не слабость, а нечто гораздо более опасное: настоящую, неприкрытую страсть, которая делала Томаса сильнее, а не слабее.
Но сейчас это не имело значения. Сейчас был только ритм, только жар, только запах пота и крови, только звуки, которые они издавали вдвоём, и понимание, что никогда — никогда — Ньют не сможет от этого оторваться. Что он обречён хотеть Томаса снова и снова, даже когда тот молчит, даже когда тот уходит, даже когда тот смотрит на него ледяными глазами.
А пока — пока он вбивался в него, пока Томас кричал под ним — победа была его. И он брал её без остатка.
Мир перестал существовать. Остался только жар — всепоглощающий, безумный жар их тел, спаянных вместе, как два куска металла, сваренные раскалённой дугой. Ньют вбивался в Томаса с ритмом, который диктовал не разум — мысли кончились где-то после третьего толчка, — а инстинкт. Древний, животный, выжженный в коре ещё до того, как люди научились говорить. Каждый толчок был глубже предыдущего, жёстче, безжалостнее, и каждый раз Томас отвечал — криком, всхлипом, сбитым именем, которое превращалось в ругательство, в молитву, в проклятие одновременно.
— Ньют... блядь... — выдохнул Томас, и голос сорвался на высокой ноте, когда член прошёл особенно глубоко, задев ту точку, от которой позвоночник превращается в расплавленный металл, а глаза закатываются, даже если ты этого не хочешь. Он вцепился ногтями в капот — там, где краска уже была содрана до голого железа, — и пальцы задрожали от напряжения.
Ньют зарычал в ответ — низко, из самой глубины грудной клетки, — наклоняясь ниже, почти ложась на спину Томаса, грудью прижимаясь к его лопаткам, чувствуя, как бьётся сердце Томаса сквозь рёбра, как бешено пульсирует кровь в сонной артерии под его губами. Губы нашли мочку уха — влажную, горячую, покрасневшую от прилившей крови. Он прикусил её, потянул зубами, заставляя Томаса выгнуться ещё сильнее, почти до хруста в позвонках, и зашептал — грязно, смакуя каждое слово, выдыхая их прямо в барабанную перепонку, в самый центр чужого безумия.
— Тебе нравится? — Голос Ньюта вибрировал, срывался на рык и снова становился шёпотом. — Нравится, когда я беру тебя так? Грубо? Как кусок мяса? Ты же этого хотел, да? Ты хотел, чтобы я сорвался. Чтобы я забыл, какой ты неприступный, какой ты ледяной, какой ты… — Он толкнулся особенно сильно, всем весом, так что машина снова качнулась на амортизаторах, резина протестующе скрипнула по гравию, и где-то в подвеске глухо лязгнуло. — И вот ты подо мной. Весь мокрый, раскрытый, кричишь, как последняя шлюха на ночной трассе. Доволен?
Томас попытался ответить — что-то острое, едкое, какую-то из тех отточенных фраз, которые он приберегал для таких моментов, — но слова превратились в стон, когда Ньют вышел почти полностью, оставляя внутри только головку, и снова вошёл — медленно, мучительно, с наслаждением растягивая каждую секунду, заставляя чувствовать каждый миллиметр своей плоти. Головка тёрлась о простату с убийственной точностью — не случайно, а выверенно, словно Ньют знал тело Томаса лучше, чем тот сам, — и Томас задохнулся, сжимая пальцами гладкий металл капота до белых костяшек, до скрежета ногтей.
— Да что ж ты... — простонал он, не в силах закончить фразу, потому что дыхание сбилось, а каждое слово приходилось выталкивать сквозь стиснутые зубы, сквозь рвущийся наружу крик.
— Что я? — Ньют ускорился, переходя на ту грань, где движения становились рваными, почти хаотичными, подчинёнными уже не ритму, а чистому, дикому желанию. Он вцепился рукой в бедро Томаса, пальцами вминаясь в нежную кожу с внутренней стороны, наверняка оставляя синяки — глубокие, фиолетовые, которые будут ныть несколько дней. Другой рукой обхватил его за плечо, притягивая ближе, вжимая в себя, так что между их телами не осталось ни воздуха, ни пространства, ни возможности вздохнуть без того, чтобы не чувствовать друг друга. Их тела ударялись друг о друга с глухим, влажным звуком — шлепки кожи о кожу сливались в непрерывную, почти музыкальную дробь, — и каждый удар сопровождался новым криком, новым всхлипом, новым срывом.
Голос Томаса сорвался на хрип — связки, кажется, уже не выдерживали, — но он не замолкал. Не мог замолчать. Он кричал — громко, отчаянно, не стесняясь, не пытаясь сдержать себя, потому что сдерживаться не было ни сил, ни желания. Ледяная маска разбилась вдребезги, и под ней оказалась не слабость, а нечто другое — страсть, такая же сильная, такая же всепоглощающая, как у Ньюта. Эти крики смешивались с рычанием Ньюта, с непристойным шлепаньем кожи о кожу, с тонким поскрипыванием амортизаторов, жалобно поющих под их весом. Ночь впитывала их звуки, как губка, но они возвращались эхом от стен гаражей — многократно усиленные, искажённые, почти неузнаваемые, — словно сама темнота становилась свидетелем их дикого, животного соития и не смела вмешиваться.
Ньют вновь впился зубами в плечо Томаса — туда, где уже алел глубокий след от предыдущего укуса, где кожа была влажной от слюны и крови. Кровь выступила свежей каплей — ярко-алая, почти чёрная в тусклом свете приборной панели, — и Ньют слизал её, чувствуя железный, солоноватый привкус, от которого голова шла кругом, а внутри разгоралось что-то ещё более тёмное и голодное. Он прошёлся губами по лопатке, целуя, кусая, вылизывая, оставляя дорожку из тёмных пятен — багровых, синюшных, с чёткими отпечатками зубов. Каждый засос был меткой: «это моё», каждый укус — обещанием, что он не позволит забыть эту ночь, что следы останутся на теле Томаса надолго, может быть, навсегда.
— Ты будешь помнить, — прорычал Ньют, вбиваясь особенно глубоко, почти выходя из себя, заставляя Томаса вскрикнуть с новой силой — так, что в голосе послышались ноты, которых Ньют никогда раньше не слышал. — Каждый раз, когда посмотришь на себя в зеркало, ты увидишь мои следы. Каждый раз, когда сядешь, ты почувствуешь меня внутри. Каждый раз, когда попробуешь сделать вид, что я для тебя никто, твоё тело будет помнить.
Томас не ответил. Он уже не мог говорить — только стонать, выдыхать бессвязные звуки, которые были громче любых слов. И эти стоны становились выше, отчаяннее, когда напряжение в его теле достигло предела. Ньют чувствовал это каждой клеткой: как сжимаются стенки вокруг его члена, ритмично, пульсирующе; как дрожит спина Томаса мелкой, почти судорожной дрожью; как его дыхание превращается в прерывистые всхлипы; как сердце колотится где-то в горле, мешая дышать.
— Ты близко, — констатировал Ньют, и в его голосе прозвучало мрачное удовлетворение — тяжёлое, как свинец, и сладкое, как наркотик. — Я чувствую. Ты кончишь от того, как я трахаю тебя? Даже не касаясь твоего члена? Даже не прикасаясь к нему пальцем?
Томас застонал — сдавленно, почти жалобно, и этот звук был так не похож на его обычную холодную насмешку, что у Ньюта внутри на секунду что-то дрогнуло. Голова Томаса упала на холодный металл капота — лбом к гладкой, покрытой каплями росы поверхности, — и он сжимался вокруг Ньюта с каждой секундой всё сильнее, туже, почти до боли. Ньют знал, что сам уже на грани: напряжение собралось в тугой, горячий комок внизу живота, яйца подтянулись, и ещё пара толчков — и он сорвётся. Но он хотел большего. Он хотел услышать, как Томас теряет контроль окончательно. Без остатка. Без возможности собрать себя заново.
— Скажи это, — потребовал Ньют, замедляясь почти до остановки, выходя медленно, мучительно, оставляя внутри только головку, заставляя Томаса чувствовать пульсацию, чувствовать, как член бьётся внутри, как жилка на нижней стороне пульсирует в такт сердцу. — Скажи, что хочешь кончить. Скажи это вслух.
— Ньют… — Томас выдохнул имя, как проклятие, как молитву, как последнее слово перед смертью, и его голос дрожал — так сильно, что, казалось, воздух вокруг вибрировал.
— Скажи.
Несколько секунд тишины — только тяжёлое дыхание, только скрип металла под их весом, только где-то далеко, за гаражами, проехала машина, но они её не слышали. А потом — сломанное, влажное, вырвавшееся из горла того, кто никогда не просил, кто скорее умер бы, чем попросил о чём-то:
— Я хочу… кончить… — выдавил Томас, и голос сорвался на всхлип — громкий, непривычный, почти детский в своей беспомощности. — Пожалуйста.
Это слово — «пожалуйста», произнесённое Томасом, разбило в Ньюте что-то, о чём он даже не подозревал. Оно ударило сильнее любого оргазма, сильнее любого крика, сильнее всего, что он когда-либо чувствовал. Потому что Томас не просил. Никогда. Томас требовал, насмехался, провоцировал, молчал, уходил — но не просил. А сейчас — сломанный, мокрый от слёз и пота, раскрытый и разбитый — он прошептал «пожалуйста», и это слово обожгло Ньюта до костей.
Ньют зарычал — торжествующе, победно, но в этом рыке было что-то ещё, что-то похожее на нежность, которую он никогда бы не признал, — и задвигался с бешеной скоростью, вколачиваясь в Томаса, уже не контролируя себя, не думая, не чувствуя ничего, кроме слепого, животного стремления к разрядке. Он кончил первым — с криком, разрывающим горло, с хрипом, с кашлем, потому что воздуха не хватало, а удовольствие накатывало волнами, одна за другой, выжигая всё внутри. Сперма изливалась глубоко, горячими, пульсирующими толчками, и Ньют чувствовал, как каждый толчок отдаётся в кончиках пальцев, в коленях, в затылке.
И в тот же миг он почувствовал, как Томаса содрогает следом. Тот кончил без прикосновений — только от толчков, от трения, от того, как член Ньюта терзал его простату, от того, как его собственное тело предало его в последний раз. Сперма ударила в днище машины — резкая, горячая струя, оставляющая мутные, медленно стекающие потёки на холодном металле, — и Томас закричал. Долго, протяжно, почти беззвучно, когда дыхание кончилось, а оргазм всё не отпускал, всё выжимал из него новые и новые судороги, новые и новые всхлипы.
Ньют продолжал двигаться — медленнее, мягче, уже не вбиваясь, а покачиваясь, позволяя остаткам удовольствия растечься по телу, как тёплому мёду по хлебу. И целовал спину Томаса — теперь мягче, не кусая, просто касаясь губами влажной, солёной кожи, остывающей на ночном воздухе. Поцелуи скользили по позвонкам — от шеи до копчика, — по лопаткам, по следам укусов, по красным полосам от ногтей. И Томас вздрагивал от каждого прикосновения — слишком чувствительный, слишком разбитый, слишком живой.
Наконец Ньют замер, всё ещё внутри, и опустил голову на плечо Томаса, тяжело дыша, чувствуя, как постепенно возвращается реальность — холод, запахи, звуки. Ночь вернулась — тихая, плотная, непроглядная. Тишина, холод, запах спермы и пота, смешанный с бензином и асфальтовой пылью. Где-то вдалеке снова залаяла собака.
— Ты мой, — прошептал Ньют уже без рыка, просто констатируя факт, просто выдыхая его в солёную кожу плеча. Без вызова. Без угрозы. Просто правда, которую он повторял себе каждый раз, когда смотрел на Томаса.
Томас не ответил. Только повернул голову насколько мог — шея, должно быть, затекла от неудобной позы, — и в тусклом свете приборной панели Ньют увидел его лицо. Раскрасневшееся, мокрое от слёз — слёзы смешались со слюной и потом, оставляя блестящие дорожки на щеках, — с припухшими, искусанными губами, с разбитым подбородком. Он выглядел так, как никогда раньше. Разбитым. Уставшим. Но глаза — тёмные, расширенные, с огромными зрачками, которые заняли почти всю радужку, — смотрели всё так же. С вызовом. С ледяным огнём, который никуда не делся, который просто притаился на дне, чтобы вспыхнуть снова, когда Томас придёт в себя.
— Посмотрим, — выдохнул Томас, и его голос был хриплым, сломанным, сорванным на шёпот, но в нём всё ещё жила насмешка — та самая, от которой Ньют терял голову. — Как долго ты продержишься. До следующего раза.
Ньют усмехнулся — устало, удовлетворённо, чувствуя, как напряжение уходит из мышц, оставляя после себя приятную тяжесть. Он медленно выскользнул из Томаса, осторожно, чтобы не причинить лишней боли, и наблюдал, как смесь спермы и смазки стекает по внутренней стороне бедра Томаса — густая, мутная, поблёскивающая в зелёном свете.
— До утра, — пообещал он, проводя ладонью по спине Томаса — теперь мягко, почти нежно, убирая выбившиеся пряди волос с мокрой шеи. — А может, и дольше. Я никуда не спешу.
Томас не ответил. Только закрыл глаза — на секунду, на две, — и его дыхание начало выравниваться, становиться глубже, спокойнее. Он всё ещё стоял, опираясь на капот, обессиленный, но не сломленный. И Ньют, глядя на него, понял, что это никогда не закончится. Что они будут сражаться, мириться, рвать друг друга на части и собирать заново — снова и снова. Потому что по-другому они не умели.
И, может быть, именно это держало их вместе крепче любых клятв.
Ночь не стала тише. Она сгустилась вокруг них — плотная, липкая, пропитанная запахами их тел.Ньют всё ещё стоял вплотную к спине Томаса, его дыхание постепенно выравнивалось, сердцебиение замедлялось, возвращаясь к нормальному ритму. Томас не двигался — лежал грудью на капоте, расслабленный, как тряпичная кукла, которую бросили на холодный металл, — но Ньют чувствовал: это не покорность. Это передышка. Короткий тайм-аут перед следующим раундом, который наступит, как только они придут в себя. Взгляд Томаса, обращённый куда-то в темноту, в пустоту между гаражами, всё ещё хранил искру — ту самую, которая могла в любой момент разгореться снова, стоило только подуть.
Ньют медленно отстранился — каждое движение давалось с трудом, мышцы ног дрожали от перенапряжения, спина ныла. Холодный воздух ворвался между ними, заставляя кожу покрыться мурашками, и Ньют вздрогнул, когда влажная от пота рубашка прилипла к груди и начала остывать, становясь неприятно липкой. Он смотрел, как смесь их смазки и спермы стекает по внутренней стороне бёдер Томаса — густая, мутная, поблёскивающая в зелёном свете, — как темнеют на бледной, почти просвечивающей коже следы укусов: фиолетовые, багровые, с чёткими отпечатками зубов, которые завтра превратятся в болезненные синяки. Гордость и собственничество смешались в нём с чем-то другим, более хрупким — тем, что он не мог назвать, от чего хотелось отмахнуться, но не получалось. Что-то вроде нежности. Или вины.
— Повернись, — сказал он тихо, почти мягко, без требования — скорее с просьбой, которая пряталась под видом обычных слов.
Томас замер на секунду — только мышцы спины напряглись, а затем расслабились с тихим выдохом. Он медленно выпрямился, разгибая затёкшую поясницу, и повернулся. Его лицо оказалось в нескольких дюймах от лица Ньюта — раскрасневшееся, мокрое от слёз и слюны, с припухшими, искусанными губами, на нижней из которых запеклась чёрная в тусклом свете корочка крови. Рубашка висела клочьями — пуговицы разлетелись, ткань была разорвана от ворота до подола, — брюки спутались вокруг лодыжек, одна штанина болталась, намотавшись на ботинок. Но он стоял с таким видом, будто на нём был смокинг на приёме у королевы: прямая спину чуть вздёрнутый подбородок, полуприкрытые веки. Только мелкая дрожь в пальцах — он пытался их спрятать в карманы, но карманов уже не было, — выдавала, насколько сильно его выбило из колеи.
Ньют провёл тыльной стороной ладони по его щеке — жест, который должен был быть нежным, но получился грубоватым из-за ссадин на костяшках, покрытых спекшейся кровью и мелкими частичками гравия. Кожа Томаса была горячей — почти обжигающей, — и под его пальцами пульсировала тонкая жилка у виска.
— Ты в порядке? — спросил он, и в голосе прозвучало что-то странное. Забота? Раскаяние? Смесь того и другого, приправленная усталостью и остаточным напряжением.
Томас усмехнулся — криво, разбито, потому что левая половина губ распухла и не слушалась, но всё ещё с вызовом. Из уголка рта выступила свежая капля крови, и он слизнул её, не отводя взгляда.
— Слишком поздно спрашивать, не думаешь? — Его голос был хриплым, почти беззвучным — связки, кажется, не выдержали испытания криком. Он кашлянул — сухо, надсадно, прижимая кулак ко рту, — и добавил уже громче, с надрывом: — Я в порядке. А ты? Не надорвался, доказывая, какой ты альфа?
Ньют коротко рассмеялся — сухо, без веселья, скорее выдохнул воздух носом, чем засмеялся. Голова всё ещё кружилась, и он опёрся рукой о крышу машины, чтобы не качнуться.
— Даже сейчас не можешь без своих подколов? — спросил он, и в его тоне не было раздражения — только усталое, почти нежное удивление.
— А зачем? — Томас поднял руку — дрожащую, но уверенную — и провёл пальцами по губам Ньюта, стирая воображаемую грязь или просто проверяя, не разбиты ли они. Подушечки были прохладными, контрастирующими с жаром кожи Ньюта. — Ты и так знаешь, что я твой. Просто иногда мне нравится напоминать тебе, что я не безмозглая игрушка.
Он сделал шаг вперёд, сокращая расстояние, и Ньют почувствовал жар его тела — несмотря на ночной холод, несмотря на то, что рубашка превратилась в лохмотья, Томас горел, как печь. Их носы почти касались, дыхание смешивалось — солёное, влажное, со вкусом крови и пота, терпкое, тяжёлое, от которого кружилась голова.
— Поцелуй меня, — попросил Томас, и это была не просьба. Это был приказ, обёрнутый в шёпот, в хрипоту, в сбитое дыхание. Приказ, который Томас имел полное право отдавать, потому что Ньют всё равно подчинился бы.
Ньют не заставил себя ждать. Он впился в губы Томаса — жадно, голодно, как будто они не целовались несколько часов, а не несколько минут, как будто последние полчаса он только и делал, что ждал этого момента. Рот Томаса раскрылся под напором — без сопротивления, без игры, — и Ньют ворвался внутрь языком, исследуя, терзая, вбирая в себя вкус их общей исповеди. Вкус был сложным — горечь спермы, солоноватость слёз, металл крови с прокушенной губы, что-то ещё, неуловимое, что пахло только Томасом, его кожей, его дыханием. Ньют пил этот вкус, и он пьянил сильнее любого алкоголя.
Томас ответил на поцелуй с той же интенсивностью — его зубы вцепились в нижнюю губу Ньюта, резко, до крови, до резкой вспышки боли, которая прожгла всё нутро. Ньют зарычал от неожиданности и удовольствия одновременно — звук вырвался из груди низкий, вибрирующий, почти звериный. Они кусали друг друга — не нежно, не предупреждая, не играя, — оставляя на губах глубокие следы, которые будут саднить несколько дней. Ньют провёл ладонью по затылку Томаса, зарываясь пальцами в спутанные, мокрые от пота волосы, и потянул, запрокидывая его голову, обнажая шею — длинную, бледную, покрытую уже темнеющими засосами, которые складывались в причудливый узор.
Он целовал шею Томаса так, словно хотел стереть с неё все следы, кроме своих собственных. Губы скользили по влажной, горячей коже, всасывали, прикусывали, оставляли новые засосы поверх старых, смешивая свежий синяк с уже начавшим желтеть. Тёмные пятна расползались по бледной шее — от угла челюсти до ключиц, от ключиц до плеч, — и Ньют не пропускал ни дюйма. Каждый сантиметр кожи Томаса должен был помнить его прикосновение. Каждый нерв — хранить этот след.
Томас стонал в его губы — тихо, прерывисто, на вдохе и на выдохе, — и его руки блуждали по спине Ньюта, царапая ногтями, сжимая мышцы, притягивая ближе, ещё ближе, так, чтобы не осталось ни зазора, ни воздуха. Он задрал остатки рубашки Ньюта — ткань жалобно затрещала, — проводя ногтями по позвоночнику, оставляя красные полосы, которые вспыхивали болью и тут же превращались в удовольствие.
— Ты слишком одет, — прошептал Томас, разрывая поцелуй, чтобы перевести дыхание, и его слова утонули в хрипе. — Это нечестно.
— Я исправлю, — выдохнул Ньют и в два движения стянул с себя рубашку — пуговицы разлетелись в стороны, звякнув об асфальт, ткань упала на гравий, смешиваясь с лохмотьями рубашки Томаса. Холод коснулся его разгорячённой груди — мурашки побежали по животу, по рукам, по спине, — и Томас сразу же прижался к нему, вжимаясь грудью в грудь, так что влажная, липкая кожа слиплась. Их сердца бились в унисон — часто, сбивчиво, как у двух зверей, которые только что пробежали марафон.
Томас опустил голову и впился зубами в плечо Ньюта — сильно, до хруста на зубах, до того, как мышцы поддались и выпустили тонкую струйку крови. Он оставил идеальный отпечаток — полукруг верхних зубов, круг нижних, — и Ньют вздрогнул от резкой, сладкой боли, но не отстранился. Наоборот, он запрокинул голову, подставляясь, открываясь, позволяя Томасу терзать его кожу, и застонал низко, раскатисто — так, что звук, казалось, шёл из самой земли.
— Да, — прохрипел он, сжимая пальцы на бёдрах Томаса, чувствуя, как мышцы под его ладонями вздрагивают от каждого укуса. — Оставь след. Чтобы я тоже помнил. Чтобы я тоже смотрел на себя в зеркало и видел, что я твой.
Томас подчинился с явным удовольствием — в каждом движении его губ, в каждом прикусе читалось тщательное, почти медитативное наслаждение. Его рот прошёлся по плечам Ньюта — от основания шеи до дельтовидной мышцы, — по ключицам, которые хрустнули под его челюстью, по груди, по рёбрам. Засосы и укусы ложились ровными рядами — фиолетовые на бледной коже, красные на загорелой. Он не спешил — наоборот, растягивал удовольствие, чувствуя, как под его губами вздрагивает каждый мускул, как Ньют ловит воздух ртом, как его пальцы впиваются в бёдра Томаса всё сильнее. Его язык вылизывал каждую ранку, снимая капельки выступившей крови, а губы всасывали кожу до тёмных, почти чёрных синяков.
— Ты пахнешь, — выдохнул Томас между поцелуями, прижимаясь носом к яремной ямке Ньюта и вдыхая глубоко, так, чтобы заполнить лёгкие этим запахом. — Потом, сексом, мной. Я хочу впитать этот запах в себя. Запомнить его навсегда.
— Ты ненормальный, — прошептал Ньют, и его голос дрожал — не от холода, а от чего-то другого, что сжимало горло и мешало дышать. Но в этом шёпоте было столько нежности, что слова прозвучали как признание в любви — самое прямое и честное за всю их совместную жизнь.
Он взял лицо Томаса в ладони — бережно, как самое хрупкое сокровище, — стирая большими пальцами мокрые дорожки слёз с его щёк, размазывая солёную влагу по скулам, по переносице, по припухшим векам. Слёзы были горячими и солёными, и они пахли усталостью и облегчением. И поцеловал его снова — медленнее, глубже, не для того, чтобы терзать, а чтобы показать. Чтобы сказать без слов то, для чего у обоих не хватало смелости. Его язык сплёлся с языком Томаса — медленно, лениво, как будто у них была целая вечность, — и они стояли так, потеряв счёт времени, целуясь под холодным звёздным небом, которое наконец показалось из-за туч, разделённые только воздухом, который они же и нагревали своим дыханием.
Ньют отстранился первым, только чтобы перевести дух — голова шла кругом, в глазах темнело, — и уткнулся лбом в лоб Томаса. Кожа к коже. Дыхание к дыханию.
— Я не хочу больше ссориться, — сказал он хрипло, срываясь на шёпот, который был громче любого крика. — Не хочу тратить вечера на то, чтобы доказывать, кто кому принадлежит. Я устал.
— А что ты хочешь? — спросил Томас, и в его голосе впервые за весь этот долгий, выматывающий вечер не было насмешки. Только тихая, почти испуганная искренность.
— Я хочу… — Ньют замолчал, подбирая слова, потому что их не было. Потому что они все уже были сказаны, и осталось только то, что нельзя произнести вслух. — Я хочу, чтобы ты смотрел на меня. Только на меня. Но не потому, что я заставляю. А потому что тебе самому этого хочется. Потому что я тебе нужен так же, как ты нужен мне.
Томас долго молчал. Так долго, что Ньют начал считать удары собственного сердца — один, два, три, четыре, пять. Его пальцы гладили затылок Ньюта, перебирая короткие волосы на затылке, — движение успокаивающее, почти снотворное. Затем он улыбнулся — не ледяной, не насмешливой улыбкой, которую надевал как доспехи, а настоящей, пусть и усталой, пусть и с разбитой губой, но настоящей.
— Идиот, — сказал он ласково, и в его голосе слышалась та самая нежность, которую он обычно прятал за семью замками. — Я всегда смотрю только на тебя. Просто иногда ты ведёшь себя как собственник — как ревнивый, неуверенный в себе собственник, — и мне нужно… сбивать с тебя спесь. Чтобы ты помнил, что я не вещь.
— Сбил? — усмехнулся Ньют, и в его голосе не было ни капли прежней ярости — только тепло и усталое облегчение.
Томас окинул взглядом их разорванную одежду, валявшуюся на асфальте, пятна на гравии и капоте, следы крови на своих губах, синяки на плечах Ньюта. И кивнул — медленно, словно подводя итог.
— Думаю, да. — Он зевнул — широко, по-детски, прикрывая рот ладонью, — и вдруг вся его надменность, вся эта ледяная броня осыпалась, как шелуха, оставляя просто уставшего человека с тёмными кругами под глазами и дрожащими пальцами. — Чёрт, я вымотан. Вези меня домой.
Ньют поцеловал его в уголок губ — последний поцелуй этой ночи, мягкий, почти целомудренный на фоне всего, что было. Поцелуй, который пах не кровью и спермой, а обещанием утра и горячего чая.
— Твой рубашка уничтожен, — заметил он, оглядывая клочья ткани, разбросанные по асфальту, — то, что осталось от дорогого шёлка. — Мой — тоже.
— Зато у тебя есть я, — ответил Томас, нагибаясь и поднимая с асфальта свою куртку — чёрную кожаную, которую они скинули ещё до первого поцелуя, и она валялась в луже, но это было неважно. Он накинул её на плечи, не застёгивая, просто чтобы прикрыться от ветра, и поёжился. — Садись за руль. Я буду жаловаться на боль в заднице всю дорогу.
— Ты и так будешь жаловаться, — сказал Ньют, открывая пассажирскую дверь.
— А ты заслужил, — парировал Томас, с трудом забираясь на сиденье — каждое движение давалось ему с гримасой боли, и он тихо шипел сквозь зубы.
Они забрались в машину — всё ещё пахнущую их страстью, влажными пятнами на сиденьях, запахом пота и секса, который уже начал выветриваться, смешиваясь с холодом ночи. Ньют завёл двигатель — мотор чихнул и заработал ровно, — и фары разрезали темноту, осветив пустынную улицу, гаражи с облупившейся краской, лужи, в которых отражался жёлтый свет. Томас откинулся на спинку кресла, закрыл глаза — длинные ресницы легли на бледные щёки, — и его дыхание стало ровнее, глубже, почти сонным.
Ньют тронулся с места, поглядывая на профиль Томаса, подсвеченный зеленоватым светом приборной панели. Засосы на его шее темнели, как клеймо, — фиолетовые, багровые, почти чёрные в этом свете, — и Ньют знал, что завтра Томас будет прикрывать их высоким воротом и ругаться, что нечем дышать. Но сейчас, в эти минуты, в этой тишине, нарушаемой только шуршанием шин по асфальту, не было ни льда, ни огня. Была только усталость — тяжёлая, тёплая, как одеяло, — и тепло их разбитых, но всё ещё близких тел.
— Ньют? — Томас не открыл глаз, но голос его звучал яснее, чем минуту назад.
— М? — Ньют не отрывал взгляда от дороги, но правая рука сама легла на бедро Томаса — просто так, чтобы чувствовать тепло через тонкую ткань брюк.
— В следующий раз, когда я буду игнорировать тебя на вечеринке… — Томас замолчал, и уголки его губ дрогнули в улыбке — той самой, настоящей, которая появлялась только в редкие минуты абсолютной честности. — Просто подойди и поцелуй меня. Это сработает лучше, чем твоя ревность.
Ньют усмехнулся — негромко, в темноту салона, — и сжал пальцы на бедре Томаса, чувствуя, как мышцы под его рукой напрягаются, а потом расслабляются, принимая прикосновение.
— Договорились, — сказал он, и это слово прозвучало как клятва.
Машина ехала по пустынной ночной дороге — мимо спящих домов, мимо одиноких фонарей, отбрасывающих длинные тени, мимо редких машин, которые они обгоняли или которые обгоняли их. Позади оставались и гаражи, и крики, и спёртый воздух ссоры, и запах крови на асфальте. Впереди был дом — тёплый, тёмный, готовый укрыть их обоих, с мягкой постелью и горячим душем, который смоет следы этой ночи, но не притупит память о ней.
И Ньют знал: это не конец. Это только начало чего-то, что они оба наконец перестанут ломать. Что они попробуют строить — из обломков, из синяков, из слёз и криков, из всего того, что осталось после битвы. И, может быть, в этот раз у них получится.