Любовь, которая убила меня один раз

NC-17
В процессе
4
автор
Размер:
планируется Миди, написано 34 страницы, 14 999 слов, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 2

Настройки
Конечно, такое могло вскружить голову почти любой девчонке семнадцати лет. Почти любой. Но не каждой. Только той, кто устал от правильных мальчиков в отглаженных рубашках. Только той, кто тайком читал любовные романы под одеялом с фонариком и представлял, как её схватят за талию у стены, прижмут так, что не вздохнуть, и поцелуют так, что колени подогнутся. Только той, кто готов рискнуть. А остальные пусть стоят в сторонке и делают вид, что им противно. Они просто боятся. Они всегда боялись. Кто в этом возрасте не мечтает о плохом парне? Серьёзно. Кто? Не о том, кто просто мнётся у крыльца, засовывает руки в карманы и краснеет, когда ты на него смотришь. Не о том, кто раз в месяц выдаёт что-то «бунтарское» — например, приходит без сменки или громко смеётся на уроке. Нет. Мечтают о другом. О настоящем. О таком, от которого мурашки бегут по загривку ещё до того, как он откроет рот. О таком, чьё имя шепчешь подружке на ухо, а она округляет глаза и говорит: «Ты с ума сошла». О таком, с которым мама запретит встречаться, а папа пригрозит ружьём, но тебе будет всё равно, потому что он — как наркотик. Первая доза — и ты уже никогда не будешь прежней. О таком, кто не просит — он берёт. Он не спрашивает «можно?». Не ждёт приглашения. Не топчется на месте, перебирая в голове сотни «а что если». Он просто делает шаг. Потом второй. Потом сокращает расстояние так быстро, что ты не успеваешь испугаться — только выдохнуть. Он не ждёт — он врывается. Как ветер в открытое окно посреди душной ночи. Как первый снег, который засыпает всё вокруг за пару часов. Как выстрел — резко, громко, необратимо. А потом он смотрит. Так, будто ты — единственная горящая спичка в тёмной комнате. Будто весь мир вокруг погас, и только ты ещё светишься. Будто он готов обжечься — по-настоящему, больно, до волдырей на пальцах, — лишь бы не потерять тебя из виду. Лишь бы ты не погасла раньше, чем он успеет сказать главное. Или не сказать. Потому что иногда слова не нужны. Джей-Ди был именно таким. Не притворялся. Не играл роль. Не надевал маску плохого парня по выходным, а в понедельник снова становился тихоней из третьей парты. Нет. Он был плохим насквозь. До костей. До самого дна, где уже ничего не болит, потому что всё болело раньше. Одержимым. Жадным. Невыносимым. Таким, от которого хочется бежать на другой конец города. И таким, без которого нечем дышать. И от этого — неотразимым. Парадокс, да? Чем больше в нём опасности, тем сильнее тянет. Чем холоднее его взгляд, тем горячее становится внутри. Чем грубее его руки, тем нежнее хочется прижаться. Как будто в каждом из нас живёт глупый маленький зверёк, который видит пламя и думает: «Огонь! Как красиво! Надо лизнуть!» А потом обжигает язык и удивляется: «Ай. А почему больно?» Он желал заполучить каждый её взгляд. Каждый. Без остатка. Те, что она бросала украдкой на уроках. Те, что дарила другим — мимолётные, ничего не значащие, но от этого ещё более бесящие. Те, что она прятала в пол, когда чувствовала его присутствие за спиной. Он хотел её слова. Каждое. Даже те, которые она шептала подружкам, прикрывая рот ладошкой. Даже те, которые не говорила вслух — только думала, где-то глубоко, на дне сознания. Он хотел слышать их все. Потому что каждое её слово было кусочком пазла под названием «Вероника», и он собирал этот пазл с маниакальным упорством. Он хотел её вздохи. Те, что она не контролирует. Те, что вырываются сами, когда кто-то касается её шеи. Когда кто-то шепчет что-то на ухо. Когда кто-то — он, только он — прижимает её к стене и смотрит в глаза так, что земля уходит из-под ног. И он доказывал своё право на это. Ярко. Грубо. Без тени стыда. Потому что стыд — это для тех, кто боится проиграть. Для тех, кто заранее готовит оправдания: «А я не особо и хотел», «А мне вообще всё равно», «А она не моя потеря». Для тех, кто прячется за чужими спинами и живёт по правилам, которые придумали не они. Джей-Ди не боялся проиграть. Почему? Да потому что он уже проиграл однажды. В прошлой жизни. Там, где взорвал себя на пустом школьном дворе. Где его тело разлетелось на куски, а кровь смешалась с пылью и битым стеклом. Где она стояла на ступенях — живая, целая, невредимая — и смотрела. Смотрела, как он умирает. И не побежала. Не закричала. Просто смотрела. Вот что такое проиграть по-настоящему. Не пропустить гол. Не получить двойку. Не услышать «нет» в ответ на признание. А исчезнуть — и понять, что мир без тебя продолжает крутиться. Что она продолжает дышать. Что твоя смерть не остановила ни одной секунды. В этой жизни он не собирался проигрывать. Ни за что. Никогда. Никому. Он вернулся не для того, чтобы повторить ошибки. Он вернулся с чек-листом, который написал своей кровью: что нельзя делать, где нельзя медлить, кому нельзя доверять. Он вернулся с холодным огнём в глазах и тяжёлым карманом тренча. С датой 2 сентября 1989, выжженной в памяти, как клеймо. С одной-единственной целью, ради которой стоило пройти через смерть и вернуться обратно. Она. Вероника. И теперь он не спрашивал разрешения. Не ждал правильного момента. Не сомневался, правильно ли он поступает. Он просто брал. Потому что тот, кто уже однажды потерял всё, знает: бояться нечего. Осталось только побеждать. Отстраняясь, Джей-Ди чувствовал всё. Каждую мелочь. Каждый миллиметр своего тела, который ещё секунду назад касался её. Чувствовал, как нежные руки девушки — такие тонкие, такие хрупкие, такие невероятно живые — медленно отпускают его. Пальцы скользят по плечам, будто не хотят расставаться, будто каждый палец принимает решение отдельно — и каждый решает: «Нет, не сейчас. Ещё чуть-чуть. Ещё одно мгновение». Но они отпускают. Плавно. Нехотя. Так, словно кому-то сверху дали команду, а пальцы делают вид, что не расслышали. Он чувствовал тепло, которое осталось на его губах после поцелуя. Оно не уходило. Оно впиталось в кожу, застряло между клетками, спряталось под язык. Горьковатое, как первый глоток кофе утром. Сладкое, как тайна, которую нельзя рассказать. Пьянящее, как вино, которое пьёшь слишком быстро, а потом комната начинает кружиться. Он чувствовал её дыхание. Сбитое. Частое. Горячее. Оно касалось его щеки даже на расстоянии — лёгкими, почти невесомыми волнами, как ветер с моря, который доносит запах соли и свободы. Каждый её выдох был маленьким ударом тока. Каждый — напоминанием: я здесь. Я живая. Ты только что меня поцеловал, и я ещё не пришла в себя. Он чувствовал, что победил. Хотя бы этот бой. Пока не бой за её сердце. Пока не война с её страхами. Пока даже не схватка с её сомнениями. Но этот бой — тот, что случился здесь и сейчас, у стены, на глазах у всей школы, — этот бой он выиграл всухую. Она не оттолкнула. Не ударила. Не убежала. Она стояла. Смотрела. Дышала им. Этого достаточно. На первый раз. Но он также чувствовал взгляды. Три пары глаз. Три иглы, впившиеся в них со стороны. Три маленьких холодных жала. Они не были безобидными. Не были простым любопытством. Это были взгляды хищниц, которые только что поняли: в их джунглях появился новый зверь. И он не собирается играть по их правилам. Хезер. Они стояли чуть поодаль — три девчонки в своих дурацких фирменных цветах. Яркие. Кислотные. Ненастоящие. Как три сигнала светофора, который застрял на красном и не собирается переключаться. Чендлер — красная. Не просто красная, а кроваво-красная, цвета свежего мяса и старых обид. Она казалась предупреждением: «Не подходи. Опасно для жизни». Её рот приоткрылся, так и застыл — такого она явно не ожидала. Её идеальный, выверенный мир, где всё шло по её правилам, где каждый знал своё место, где даже воздух был распределён по ранжиру, только что дал трещину. Потому что этот парень не играл по её правилам. Он даже не знал, что они существуют. Он ворвался в её вселенную с босыми ногами и бомбой в кармане — и ему было плевать, кто тут главная. Дьюк — зелёная. Цвета яда, горечи и застарелой зависти. Её глаза метали молнии — маленькие, злые, электрические разряды, которые не могут убить, но могут больно ужалить. Губы сжались в тонкую нитку — белую, почти прозрачную от напряжения. Она выглядела так, будто Джей-Ди лично опорочил честь всей их компании. Будто он плюнул на их флаг. Будто он сделал что-то непростительное. Хотя почти все в школе знали: у этой тройки чести нет. И никогда не было. Была только власть. Страх. И пустота внутри — чёрная дыра, которую они заливали чужими страданиями, чужими слезами, чужими сломанными жизнями. И сейчас эта пустота заскрежетала зубами, потому что кто-то посмел не бояться. Макнамара — жёлтая. Цвета цыплёнка, которого ещё не ощипали. Цвета трусости, которую она старательно прячет за дежурной улыбкой. Она просто смотрела. Молча. Растерянно. Её глаза бегали от Чендлер к Дьюк, от Дьюк к Джей-Ди, от Джей-Ди к Веронике — быстрые, испуганные, как у кролика, который замер посреди дороги и не знает, куда бежать. В её жёлтом пиджаке она казалась маленькой, беззащитной, почти жалкой. Почти. Но Джей-Ди знал: такие, как она, самые опасные. Потому что они не кусают сами. Они просто стоят рядом с теми, кто кусает, и делают вид, что ничего не происходит. Они казались статуями. Застывшими. Окаменевшими. Три девочки в ярких одеждах, которые вдруг поняли, что мир вокруг них меняется, а они ничего не могут с этим сделать. Джей-Ди ухмыльнулся. Довольно. Широко. По-мальчишески нагло. Он не боялся их. В прошлой жизни он взорвал себя на глазах у всей школы. Его кровь смешалась с асфальтом, его кости превратились в пыль, его имя обросло слухами и проклятиями. Чего ему бояться трёх девчонок в цветных пиджаках? Серьёзно? После того, как он умер и воскрес? После того, как он видел свою смерть её глазами? Эти три девчонки — просто дети. Шумные. Громкие. Но всё равно дети. А он побывал там, куда они побоятся заглянуть даже в кошмарах. Его взгляд скользнул по Веронике. Медленно. Очень медленно. С головы до ног. Смакуя каждый миллиметр, как дорогое вино, которое нельзя пить залпом — только маленькими глотками, растягивая удовольствие. Её волосы. Тёмные, рассыпавшиеся по плечам тяжёлыми волнами. В них запутался солнечный луч — золотой, тёплый, почти живой. Он танцевал на каждой пряди, заставляя волосы мерцать, как вода в ночном пруду. Джей-Ди хотел запустить пальцы в эту темноту. Он хотел намотать её волосы на кулак. Он хотел зарыться в них лицом и дышать — жадно, глубоко, до головокружения. Её глаза. Огромные. Чёрные. Испуганные и одновременно жадные. Они смотрели на него так, будто он был единственным человеком в комнате. Будто остальные сто двадцать учеников растворились, испарились, перестали существовать. Только он. Только его лицо в нескольких сантиметрах от её лица. Только его запах — пиво, табак, порох, свобода — в её ноздрях. Только его голос в ушах. В этих глазах читалось всё: «Кто ты? Откуда ты взялся? Почему я не могу отвести взгляд? Почему моё сердце колотится так, будто я бежала марафон?» Её губы. Припухшие после поцелуя. Чуть приоткрытые. Влажные. Они всё ещё хранили тепло его губ — как две маленькие печки, которые не успели остыть. Джей-Ди смотрел на них и чувствовал, как внутри поднимается что-то тёмное, первобытное, голодное. Он хотел поцеловать её снова. И снова. И снова. Пока она не забудет, как зовут других парней. Пока её губы не станут помнить только его. Он поднёс руку к её шее. Медленно. Нарочито медленно. Давая ей время отстраниться, если она захочет. Давая себе время насладиться каждым мгновением. Пальцы коснулись тонкой кожи — горячей, влажной от волнения. Там, где билась жилка. Он чувствовал каждый удар её сердца. Быстрый. Бешеный. Как сердце колибри, которое колотится двести раз в минуту и никогда не останавливается. Он чувствовал её пульс. Он нравился ему. Нравился до безумия. Потому что каждый удар говорил ему правду. Ту, которую она не произнесла вслух. Ту, которую, возможно, ещё не осознала сама. «Я здесь. Я живая. Ты заставляешь мое сердце биться быстрее. Ты пугаешь меня. Но я всё равно не ухожу» Её пульс был громче любых слов. Он был честнее любой клятвы. Потом рука скользнула выше — к щеке. Он провёл большим пальцем по скуле. Нежно. Почти болезненно нежно. Так гладят что-то очень хрупкое — например, крыло бабочки или старую фотографию, которая может рассыпаться от одного неосторожного движения. Или очень дорогое. Его палец касался её кожи мягко, почти благоговейно. Чувствовал каждую пору, каждую крошечную складочку, каждый миллиметр, который пренадлежали только ему в этот момент. Он запоминал. Он записывал в память — ту самую, которая однажды уже сгорела вместе с его телом. В этой жизни он ничего не забудет. Особенно её. Она не дышала. Кажется, она вообще перестала дышать в какой-то момент. Её глаза расширились, зрачки увеличились, заполнили собой почти всю радужку. Она смотрела на него так, будто он держал её на краю обрыва. Или над пропастью. Или прямо у входа в ад — и от неё зависело, шагнуть туда или отступить. И с довольной улыбкой — той самой, от которой у девчонок подкашиваются колени, а парни хотят врезать — он отстранился окончательно. Улыбка была ленивой, самоуверенной, почти кошачьей. Она говорила: «Я знаю, что ты сейчас чувствуешь. Я знаю, что ты хочешь меня поцеловать снова. Я знаю, что ты не заснёшь сегодня, потому что будешь вспоминать каждую секунду этой минуты». И он знал, что был прав. — Увидимся после уроков, Роника. «Роника». Четыре слога превратились в Три. Три— в одно прикосновение губ. Прозвище вырвалось само собой — не потому, что он готовился, репетировал перед зеркалом, прикидывал, как это будет звучать. А потому, что имя «Вероника» слишком длинное. Слишком официальное. Слишком чужое для того, что было между ними в тот момент — когда его губы ещё горели от поцелуя, а её дыхание всё ещё путалось где-то между их лицами. «Роника». Коротко. Интимно. Опасно близко. Он во всём будет первым. В первом поцелуе у стены. В первом прозвище, слетевшем с губ, как семечко из перезревшего плода. В первом шаге, который никто другой не осмелится сделать. Парень знал точно: ему стоит спешить. Не только в том, чтобы давать прозвища — хотя и это важно, потому что слова обладают силой, а первые слова обладают властью. Но и в действиях. В поступках. В ударах. В том, что нельзя отложить на завтра, потому что завтра может быть поздно. Потому что завтра кто-то другой успеет первым. Надо сразу показать Курту и Рэму, что на эту красотку претендовать у них нет ни единого шанса. Ни сегодня. Ни завтра. Никогда. Даже если они будут умолять на коленях. Даже если принесут цветы и конфеты и самые дорогие подарки, которые можно купить на карманные деньги футбольных звёзд. Они даже смотреть на неё не имеют права. А значит — что? Он пойдёт к футболистам прямо сейчас. Джейсон развернулся. Его плащ снова сделал причудливый вихрь из ткани — чёрной, тяжёлой, почти живой. Он взметнулся следом за своим хозяином, как крыло хищной птицы, которая только что заметила добычу и уже сложилась в пике. Ткань хлопнула по воздуху — глухой, бархатный звук, который растворился в гуле школьного коридора, но почему-то показался громче любого слова. Чёрный. Резкий. Опасный. Три слова, которые описывали его плащ. Три слова, которые описывали его самого. Он уходил быстро. Не оглядываясь. Потому что тот, кто оглядывается, сомневается. А он не сомневался ни в чём. Ни в себе. Ни в своём праве. Ни в том, что только что сделал. Вероника, казалось, так и стояла. Не двигалась. Не дышала. Глядя ему вслед широко распахнутыми глазами, в которых смешалось всё — испуг, любопытство, жадность, страх, восхищение, непонимание. Её губы всё ещё помнили вкус его губ. Её плечи — тяжесть его рук. Её шея — прикосновение его пальцев, которые нащупали пульс, словно проверяли: жива ли ты ещё? бьёшься ли ты для меня? Она сумела лишь кивнуть. Медленно. Один раз. Словно её тело двигалось отдельно от сознания, словно кто-то другой управлял её мышцами, пока она сама куда-то улетела. Кивок вышел неуверенным, почти незаметным. Но он точно видел. Знаете, в чём плюс школ тех лет? Конечно, в отсутствии кучи камер в каждом коридоре. Нет металлоискателей на входе. Нет охранников с наушниками и скучающими лицами. Нет пластиковых карточек, которые нужно приложить к турникету. Есть только железные ключи, которые гремит в кармане завхоз, и старые замки, которые открываются пинком, если знать, куда нажать. Мир в 1989 году был другим. Проще. Грязнее. Свободнее. Можно было пойти в раздевалку футбольной команды, даже если ты не футболист. Можно было взять в руки шлем. Можно было сделать то, что нельзя будет сделать через тридцать лет, когда каждый угол будет смотреть на тебя крошечным немигающим глазом. Джей-Ди ценил эту свободу. Он собирался использовать её по полной. Парень шёл быстро. Широким шагом. Уверенно. Будто знал дорогу наизусть — и он действительно знал. В прошлой жизни он ходил этой дорогой много раз. Прокладывал маршруты в голове. Вычислял, где повернуть, чтобы не столкнуться с учителями. Где остановиться, чтобы переждать, если кто-то идёт навстречу. Его ботинки почти не издавали звука на кафельном полу — только лёгкое шарканье, шёпот, который терялся в общем гуле перемены. Он знал: тренировка этих ребят ещё не началась. У них есть пятнадцать минут — может быть, двадцать — прежде чем тренер войдёт в раздевалку со своим свистком и пластиковой доской для тактики. Пятнадцать минут — это много. Пятнадцать минут — это вечность, если знаешь, как ею распорядиться. Он собирался распорядиться каждой секундой. Джей-Ди без лишних проблем проник в раздевалку команды. Дверь поддалась легко — замок был старым, рассохшимся, и достаточно было дёрнуть ручку посильнее, чтобы щеколда выскользнула из паза. Он вошёл внутрь бесшумно, как тень, как человек, которого здесь не должно быть и которого никто не ждал. Воздух в раздевалке был тяжёлым. Пахло потом, старыми бутсами, дешёвым дезодорантом и мятой резиной — запах, который Джей-Ди ненавидел всей душой. Запах победителей. Запах тех, кому всё разрешено. Там, как он узнал ещё в той жизни, эти двое тупоголовых футболистов всегда собирались пораньше. Чтобы покурить без лишних взглядов тренера. Чтобы обсудить, кого сегодня унизить. Чтобы посмеяться над теми, кто слабее. Курт и Рэм стояли у дальней стены, привалившись к ржавым шкафчикам. В руках у обоих — сигареты. Голубоватый дым тянулся к потолку, смешиваясь с запахом пота и амбиций. Они не слышали, как он вошёл. Не видели его. Слишком заняты собой — как всегда. Джей-Ди усмехнулся про себя. Идеально. Его рука легко легла на один из шлемов для американского футбола. Кожаные ремешки, пластиковый корпус, металлическая решётка спереди — тяжёлый, неуклюжий, но смертоносный, если знать, куда бить. Шлем лежал на скамье у входа, как подарок, как оружие, которое само протянулось к его руке. Он взял его. Пальцы сомкнулись на пластике — холодном, чуть влажном от чужого пота. Он не из тех, кто сначала говорит длинную речь злодея. Не из тех, кто предупреждает. Не из тех, кто даёт второй шанс до того, как нанёс первый удар. Он просто действует. Джей просто накинулся на Курта. Без звука. Без предупреждения. Без той дурацкой голливудской паузы, когда злодей произносит речь, а герой успевает приготовиться. Он просто сорвался с места — резко, как пружина, которую слишком долго сжимали. Черные боты бесшумно оттолкнулись от кафельного пола, и всё его худощавое тело превратилось в один цельный снаряд, нацеленный прямо в солнечное сплетение Курта. Курт курил. Сигарета была зажата между указательным и средним пальцами — красиво, по-взрослому, как в дешёвом кино про плохих парней. Он что-то говорил Рэму, скалился, обнажая ровные белые зубы, которыми так гордился. Его глаза — пустые, самоуверенные, чуть прищуренные — смотрели куда-то в сторону, на стену с плакатами, на грязные шкафчики, на будущее, которое казалось ему таким понятным и предсказуемым. Он не видел Джей-Ди. Он даже не знал, что Джей-Ди существует в этом мире, в этой раздевалке, в этой секунде, которая вот-вот станет последней секундой его старой жизни. Шлем в руке Джей-Ди взметнулся вверх и обрушился вниз с той неестественной плавностью, какая бывает только в замедленной съёмке или за секунду до катастрофы. Пальцы побелели на пластике, костяшки выпирали, как маленькие горы под тонкой кожей. Шлем — чёрный, блестящий, с металлической решёткой спереди — застыл в воздухе на одно неуловимое мгновение, а потом ударил. Туда, где, по опыту прошлой жизни, находилось лицо Курта. Потому что Джей-Ди уже делал это. В той жизни. Только тогда в руке был пистолет, а не шлем. И результат был окончательнее. Удар получился глухим, тошнотворным — пластик о плоть, пластик о кость. Глаза Курта расширились мгновенно — зрачки превратились в две маленькие чёрные дыры, в которые провалилось всё его высокомерие, вся его уверенность в том, что он неуязвим. Сигарета выпала из пальцев, описала в воздухе ленивую дугу — искры, дым, грация падающего листа — и погасла о бетонный пол, оставив крошечный угольный след. Курт не закричал. Звук застрял у него в горле, перекрытый шоком и болью, и вышел только сдавленный, булькающий выдох — потому что в следующий момент его нос оказался сломан, и дышать им стало невозможно. Первым же ударом. Идеально, с первого раза. Кровь хлынула сразу — яркая, алая, почти чёрная в тусклом свете раздевалки. Она залила губы, подбородок, белую футболку с номером, закапала на бетонный пол маленькими тяжёлыми каплями. Курт начал падать. Медленно. Неправдоподобно медленно, будто время решило поиграть с Джей-Ди в свою игру — растянуть мгновение на целую вечность, чтобы он успел насладиться каждым кадром. Вот колени Курта подгибаются, вот его спина ударяется о край скамьи, вот он сползает на пол, зажимая лицо ладонями, сквозь которые всё равно сочится кровь — между пальцами, по запястьям, вниз по рукавам. Рэм опомнился. Отшвырнул свою сигарету — даже не потушил, просто бросил, и та покатилась по полу, оставляя за собой тонкую струйку дыма — и бросился на Джей-Ди с кулаками. Без стратегии. Без мысли. Просто на инстинктах — большой, сильный, злой. Как медведь, которого ткнули палкой. Его кулак мелькнул перед лицом Джей-Ди, тяжёлый, как кувалда. В прошлой жизни Джей-Ди не знал его удары, не мог предсказать куда увернуться. В этой жизни он знал все наперед. Он выучил этот танец. Уклонился — легко, почти играючи, просто отклонив корпус назад на те жалкие пять сантиметров, которые отделяли его лицо от костяшек Рэма. Кулак просвистел в миллиметре от его щеки, взбив воздух и потревожив пряди тёмных волос, упавших на лоб. Рэм пролетел мимо, потерял равновесие на секунду, и этой секунды Джей-Ди хватило, чтобы войти в зону. Близко. Слишком близко для такого крупного парня, как Рэм. Теперь его длинные руки стали бесполезны — не размахнуться, не ударить с силой. А вот Джей-Ди был как раз в своей стихии. Его худощавое тело — жилистое, гибкое, быстрее, чем кажется со стороны — двигалось с той пугающей эффективностью, которая не снится футболистам даже в кошмарах. Первый удар — локтем в челюсть. Короткий, резкий, без замаха. Рэм мотнул головой и сделал шаг назад, пытаясь восстановить дистанцию. Второй — коленом в солнечное сплетение. Рэм согнулся пополам, выдыхая весь воздух из лёгких разом. Третий — сверху, кулаком по затылку, когда он наклонился. Рэм рухнул на четвереньки, как бойцовский пёс, которого слишком сильно ударили по башке. Он попытался подняться, но Джей-Ди уже был рядом — наступил ему на кисть, прижал к бетонному полу, не больно, но унизительно. Словно говорил: «Ты даже не котёнок. Ты коврик, об который я вытираю ноги». Курт тем временем пытался встать. Его лицо было залито кровью — она текла из разбитого носа, растекалась по губам, капала на белую футболку, превращая её в красную. Он выглядел жалко. Нелепо. Совсем не так, как выглядел в прошлой жизни, когда стоял в лесу, в окружении деревьев, и кричал Веронике, что она шлюха. Тогда он был страшным. Сейчас — просто грязным, испуганным мальчишкой, который не понимал, что происходит. Джей-Ди позволил ему подняться. Просто из спортивного интереса. Курт замахнулся — неуклюже, предсказуемо, как робот с севшей батарейкой. Джей-Ди поймал его руку, крутанул, завёл за спину и толкнул обратно на пол — лицом вниз, лицом в собственную кровь, которая уже растеклась по бетону маленькой чёрной лужицей. Курт всхлипнул. Не заплакал — нет, эти парни не плачут, у них репутация. Но всхлипнул. Тихо, по-щенячьи. И этот звук оказался слаще любого признания в любви, потому что означал: они сломались. Не внешне — пока нет. Но внутри, где-то глубоко, там, где живёт маленький испуганный мальчик, который боится отца и боится показаться слабым, — там они уже лежали на лопатках и не собирались подниматься. Рэм, наконец, выдернул руку из-под ботинка Джей-Ди и попытался нанести удар снизу — в корпус, в печень, под рёбра. Джей-Ди принял удар на блок. Больно? Да. Он почувствовал, как мышцы живота скрутило на секунду, как дыхание перехватило. Но он знал, что боль — это просто сигнал, просто электричество в нервах, просто напоминание о том, что он жив. А он не боялся боли. Он боялся только одного — опоздать. Не успеть. Снова потерять Веронику, потому что медлил, сомневался, позволял таким, как эти двое, думать, что они имеют на неё право. В ответ он ударил Рэма в лицо. Раз. Два. Три. С хлюпающим, мокрым звуком, от которого у нормального человека свернуло бы желудок. Кровь брызнула на его руку — тёплая, липкая, с металлическим привкусом в воздухе. Он почувствовал, как костяшки рассекают кожу на скуле Рэма, как хрустит что-то под пальцами — может быть, нос, может быть, скуловая кость. Ему было всё равно. Рэм осел на пол, прижав ладони к лицу, и застонал — низко, протяжно, как раненый зверь. Курт снова попытался подняться — упёрся руками в пол, приподнялся на коленях. Джей-Ди повернулся к нему, взял шлем, который всё это время валялся у ног, и занёс для удара. Курт зажмурился. Его лицо перекосилось — не от боли, от ужаса, потому что он понял: этот парень не остановится. Этот парень будет бить, пока от них не останется два кровавых пятна на полу. Джей-Ди замер на секунду. Посмотрел на шлем в своей руке — на пластик, испачканный кровью, на металлическую решётку, которая оставила глубокий след на лице Курта. Он мог бы ударить ещё. Мог бы сделать так, чтобы Курт никогда больше не улыбнулся этой своей самодовольной улыбкой. Мог бы отправить их обоих в больницу на месяц — или на тот свет, если бы захотел. Но он не стал. Потому что это был только первый урок. Потому что он хотел, чтобы они запомнили не просто боль. Он хотел, чтобы они запомнили его глаза. Холодные. Пустые. С таким же огоньком, какой был у них в лесу, когда они поняли, что умирают. Джей-Ди опустил шлем. Не ударил — просто опустил, поставил на пол рядом с головой Курта, и тот невольно шарахнулся в сторону, будто шлем мог взорваться. — Если ещё раз подойдёте к Веронике, — сказал Джей-Ди спокойно, почти буднично, — будет хуже. В следующий раз я не буду бить шлемом. Он не договорил. Не нужно было. Курт и Рэм поняли. По расширенным зрачкам было видно — по тому, как они смотрели на него, будто он был не человеком, а чем-то из другого мира. Из того мира, где умирают по-настоящему, а не понарошку. Джей-Ди выпрямился, отряхнул руки о тренч — чёрные пятна чужой крови остались на чёрной ткани, почти незаметные, но он знал, что они там. Потом развернулся и пошёл к выходу. Не оглядываясь. Потому что тот, кто оглядывается, сомневается. А он не сомневался ни в чём. Он шёл по школьному коридору, и его плащ снова летел за спиной, как чёрное знамя, как крыло той самой птицы, которая уже однажды видела их смерть. Кровь на костяшках подсыхала, превращаясь в тонкую корку. Кровь на бетоне раздевалки тоже подсыхала, оставляя тёмные пятна, которые дежурная уборщица не сможет оттереть до конца — и будет каждый день проходить мимо, и вздыхать, и тереть, и думать, что это просто грязь с чьих-то ботинок. Она никогда не узнает правду. Как и Курт с Рэмом никогда не расскажут, кто их избил. Слишком больно для их эго.