Правило тишины

NC-17
Завершён
34
автор
Фэндом:
Размер:
279 страниц, 72 575 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Сквозь тишину

Настройки
Примечания:
Антон и Полина: Библиотека в лагере была маленькой — одна комната в старом корпусе, где раньше был класс. Две стены от пола до потолка заставлены книгами — старыми, потрёпанными, с запахом пыли и клея. Третья стена — окно, выходящее на сосны. Четвёртая — дверь, которая вечно скрипела. Антон любил это место. Здесь было тихо. Здесь можно было рисовать, не боясь, что кто-то заглянет через плечо. Здесь никто не трогал. В библиотеке пахло пылью, старым клеем и чем-то сладковатым — может быть, забытой конфетой, которая завалилась между книгами годы назад. Солнце уже клонилось к закату, и его косые лучи падали на сосны за окном, превращая их в золотые свечи. Антон сидел за столом у окна, вжавшись спиной в деревянную спинку стула. Блокнот лежал перед ним, открытый на чистой странице. Карандаш — рядом. Он не рисовал. Просто смотрел на сосны и думал о Полине? Почему она никогда не улыбается? — думал он. — Даже когда отряд выигрывает. Даже когда её хвалят на линейке. Она кивает, поправляет галстук и идёт дальше. Как будто её внутри нет ни радости, ни горя. Только долг. Дверь скрипнула. Полина вошла с той плавностью, которая появляется у людей, привыкших, что на них смотрят. Она несла стопку книг — пять штук, аккуратно сложенных, обложками наружу. На верхней — яркая надпись: «Справочник вожатого». 1978 год издания. — Петров, — сказала она, заметив его. — Ты опять здесь. — Я часто здесь, — ответил Антон, закрывая блокнот. — Здесь тихо. — Тихо — это хорошо. Но людям нужен шум, чтобы не слышать себя. Антон поднял голову. — А ты не хочешь слышать себя? Полина поставила книги на стеллаж — одну за другой, корешки выровняла. На секунду задержала руку на последней, будто раздумывая, туда ли положила. — Себя слышать вредно, — сказала она, не оборачиваясь. — Начнёшь задавать себе вопросы, на которые нет ответов. — Например? Полина повернулась. В косом солнечном свете её лицо было бледным, почти прозрачным — как будто свет проходил сквозь него, ничего не задерживая. — Например: зачем я здесь? Что будет через год? Почему люди такие, какие есть? — А ответы есть? — Есть, — Полина села на стул напротив Антона. Спина прямая, руки на коленях, словно на собеседовании. — Но они мне не нравятся. Поэтому я их не слушаю. Она посмотрела на его блокнот. — Ты рисуешь? — Иногда. Когда не думаю. — А сейчас ты думаешь? — Сейчас — да, — Антон провёл пальцем по обложке блокнота. — Думаю о том, почему вы с Бяшей так по-разному смотрите на мир. Полина усмехнулась — уголком губ, без звука. — Бяша смотрит на мир как на картинку. Ему нравится то, что он видит. Он дорисовывает недостающее в воображении. — А ты? — Я смотрю на мир как на задачу. Которую нужно решить. — И ты её решаешь? — Пытаюсь, — Полина взяла со стола карандаш Антона, покрутила в пальцах. — Но в задачах всегда есть неизвестные. Люди — они как раз неизвестные. Непредсказуемые. — Пятифанов — непредсказуемый, — сказал Антон. — Пятифанов — да, — Полина вернула карандаш на место. — Но он честный. Он не притворяется. Это я уважаю. — А я? Я притворяюсь? Полина посмотрела на него — долго, изучающе. — Ты — нет, — сказала она. — Ты просто молчишь. Это другое. Антон хотел спросить, что значит «другое», но передумал. Вместо этого открыл блокнот на том месте, где рисовал её вчера — со спины, на пирсе. — Я нарисовал тебя, — сказал он. Полина посмотрела на рисунок. Не придвигаясь, не меняя позы. Только глаза чуть сузились. — Почему со спины? — Потому что ты всегда смотришь вперёд. Я не знаю, что у тебя за спиной. — Там прошлое, — тихо сказала Полина. — Которое не вернуть. — Его и не нужно возвращать, — ответил Антон. — Его нужно оставить там, где оно есть. Как синяки. Они заживают, но шрамы остаются. Полина перевела взгляд с рисунка на Антона. — У тебя есть шрамы, Петров? — Есть. Только ты их не видишь. Они под одеждой. — Я знаю, — сказала Полина. — Пятифанов рассказал. Антон напрягся. — Он не должен был. — А он и не рассказывал, — Полина покачала головой. — Я сама поняла. Ты ходишь так, будто ждёшь удара. Даже когда никто не замахивается. Повисла тишина. За окном сосна качнулась от ветра, и луч солнца скользнул по лицу Полины, осветив то, что Антон не замечал раньше: морщинку между бровями, крошечный шрам на подбородке, лёгкую красноту у внутренних уголков глаз — будто она не спала несколько ночей или сдерживала слёзы. — Ты тоже ждёшь удара, — сказал Антон. — Просто по-другому. — Я жду, когда кто-то подведёт, — ответила Полина. — Это хуже, чем удар. — Потому что ударить можно один раз. А подвести — каждый день. Полина встала. Поправила галстук — жест, который она делала сотни раз, почти бессознательно. Но Антон заметил, как дрогнули её пальцы. — Тебе не обязательно меня понимать, — сказала она. — А я не понимаю. Я просто смотрю. — И что ты видишь? — Человека, который боится, что его заметят. Не Полину-старосту, а Полину-просто-девочку. Которая устала быть сильной. Полина сжала пальцы в замок. Белые костяшки. — Зачем ты это говоришь? — Потому что кто-то должен это сказать, — Антон поднялся. — Ты говоришь отряду, что всё будет хорошо. А сама в это не веришь. — Я верю, — сказала Полина. — Потому что если я не буду верить — никто не будет. — А кто будет верить в тебя? Полина не ответила. Она смотрела на Антона — и в её глазах было что-то новое. Не строгость. Не усталость. Что-то живое, что она прятала очень долго. — Ты странный, Петров, — сказала она. — Я знаю, — ответил Антон. — Мне уже говорили. — Иди на ужин, — сказала Полина. — Я приду позже. Антон кивнул. Взял блокнот, вышел. В дверях обернулся. — Морозова, — сказал он. — Что? — Спасибо, что ты есть. Что держишь отряд. Что не бросаешь. — Не за что, — ответила Полина, и в её голосе впервые послышалось что-то тёплое. — Иди уже. Антон ушёл. А она осталась стоять в библиотеке, глядя на пустой стул, на котором он только что сидел. «Странный мальчик, — подумала она. — Видит то, что другие не замечают. И не боится говорить». Она достала из кармана платок, вытерла глаза. Потом поправила галстук и вышла. Никто не должен был видеть, что Полина Морозова умеет плакать. Рома: После случая в душе прошло два дня. Сорок восемь часов. Две тысячи восемьсот восемьдесят минут. Сто семьдесят две тысячи восемьсот секунд — и в каждой из них Рома думал об Антоне. Думал о том, как тот стоял под холодной водой — бледный, мокрый, с синяками по всему телу. Думал о том, как его губы дрожали сначала от холода, а потом — от поцелуя. Думал о том, как Антон обхватил его за шею — неловко, но крепко, как будто боялся, что Рома упадёт или исчезнет. Рома не исчез. Рома был здесь. В той же комнате. На соседней кровати. Но между ними выросла стена — невидимая, но твёрдая, как бетон. Они разговаривали только по делу: «Дай карандаш», «Подвинься», «Свет выключи». Ни слова о том, что было. Ни слова о том, что будет. Антон тоже думал. Он не мог не думать — голова кружилась, в груди пекло, пальцы дрожали, когда он брал карандаш. Он рисовал одно и то же — профиль Ромы, который запомнил в душевой: мокрые волосы, прилипшие ко лбу, капли воды на ресницах, губы, которые тянулись к его губам. Антон ненавидел себя за это. И себя, и Рому. За то, что позволил. За то, что ответил. За то, что теперь не мог спать спокойно, потому что каждую ночь снилось одно и то же — холодная вода и горячие губы. Сегодня, на седьмой день, терпение лопнуло. Луна висела над соснами, как желтая таблетка — круглая, горькая, от которой не заснуть. Её свет падал в комнату косыми прямоугольниками, разрезая темноту на полосы. Рома лежал на спине, закинув руки за голову. Он не спал — глаза были открыты, смотрели в потолок. Антон слышал его дыхание — слишком ровное для спящего. И слишком часто он замирал, прислушиваясь к тому, что делает Антон. Антон лежал на боку, лицом к стене. Спиной к Роме. Он сжимал край подушки так, что костяшки побелели. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. — Петров. — Голос Ромы был хриплым, как после драки. Словно он не пил воду несколько часов. Антон не ответил. Может, сделает вид, что спит. Может, Рома отстанет. — Я знаю, что ты не спишь, — Рома сел на кровати. Скрипнули пружины. — Ты сопишь. — Я не соплю, — буркнул Антон в подушку. — Сопел раньше. Я помню. Как трактор. — Отвали, Пятифанов. — Не отвалю. Не до тех пор, пока ты не повернёшься и не посмотришь на меня. Антон замер. Потом медленно, с усилием, повернулся на спину. Смотрел в потолок, не на Рому. — Чего тебе? — спросил он. Голос тихий, злой. — Поговорить надо, — Рома свесил ноги с кровати, босиком прошлёпал к окну. Прислонился плечом к косяку, заслонив луну. — О том, что было. — О чём? — Не прикидывайся, Петров. В душе. Что было в душе. Антон сжал зубы. Челюсти заныли от напряжения. — Ничего не было. Ты мудак. Я мудак. Забудь. — Не могу забыть, — Рома повернулся к нему. В лунном свете его лицо было напряжённым — скулы заострились, брови сдвинуты. — А ты можешь? — Должен. — Я спросил — можешь? Антон сел на кровати. Обхватил колени руками, как в детстве, когда прятался от отца в углу комнаты. — Не могу, — сказал он. — Но я пытаюсь. — И как успехи? — Хреново. — Вот и я о том же, — Рома отошёл от окна, сел на кровать Антона. Не рядом — на самый край, чтобы случайно не коснуться. — Нам надо это обсудить. — Нечего обсуждать. — Есть чего. Ты меня поцеловал. — Это ты меня поцеловал, — Антон вскинул голову. Глаза блестели — от злости, от бессонницы, от всего сразу. — Не выдумывай. — А ты ответил, — Рома не сдавался. — Ответил, Петров. Я это помню. Ты меня за шею схватил, как будто я тонул. И целовал. Не я — ты. — Ты первый начал! — А ты не сопротивлялся! Они замолчали. Дышали тяжело, как после драки. Между ними висела тишина — густая, липкая, как патока. — Слушай, — сказал Рома тише. — Я не жалею. Ни капли. А ты? Антон смотрел на свои руки. На обкусанные ногти. На графит под ногтями — он не мог отмыть его после того, как рисовал сосны. — Жалею, — сказал он. Рома дёрнулся, как от удара. — Чего? — Жалею. Что было. Что я... не убежал. Что не ударил. Что ответил. — Врёшь, — Рома наклонился ближе. — Ты не жалеешь. Ты боишься. Это разные вещи. — Какая разница? — Антон поднял голову. В лунном свете его лицо было белым, как бумага. — Бояться и жалеть — результат один. Я хочу, чтобы этого не было. Чтобы я мог забыть. — А я не хочу, — Рома упёрся руками в кровать, навис над Антоном. Не касаясь, но близко. Очень близко. — Я хочу помнить. Как ты стоял под водой. Как трясся. Как целовал. — Я не трясся. — Трясся, Петров. Как осиновый лист. Я чувствовал. Антон вжался спиной в стену. Холодная доска прикоснулась к лопаткам, и это помогло не потерять сознание. — Чего ты добиваешься? — спросил он. — Хочу, чтобы ты признал, — Рома сжал пальцами край матраса. — Тебе понравилось. И ты не жалеешь. Ты боишься, что кто-то узнает. Но не жалеешь. — А если признаю? Что дальше? — Дальше будем думать. — Вместе? — А ты с кем привык думать? — Один. — Ну вот, — Рома отодвинулся, сел ровно. — Пора привыкать по-другому. Антон смотрел на него. На рыжие веснушки, на шрам на подбородке, на белобрысые брови, которые сейчас были сдвинуты так, что между ними залегла глубокая складка. — Ты невыносим, Пятифанов, — сказал он. — Я знаю, — ответил Рома. — Но ты меня терпишь. — Потому что ты не даёшь выбора. — Выбор есть всегда, — Рома усмехнулся. — Ты мог бы встать и уйти. К Полине попроситься. Она бы пустила. — Я не пойду к Полине. — А ко мне? — Ты... — Антон замялся. — Ты другой. — Какой? — Рядом с тобой я... не знаю. Не могу врать. — И не надо, — Рома взял его за руку. Антон дёрнулся, но не отнял. — Я и так вижу. Ты боишься, что тебя выгонят. Боишься, что отец узнает. Боишься, что ты неправильный. — Я неправильный, — Антон сжал пальцы в кулак, но Рома держал крепко. — С детства неправильный. Не такой, как все. — А кто — правильный? Морозова? Она правильная? Она по ночам не спит, потому что боится, что отряд развалится. Смирнова? Она волосы красит в рыжий, потому что боится быть как все. Я? Я дерусь с каждым, кто косо посмотрит. Мы все неправильные, Петров. Это лагерь для неправильных. — А ты не боишься, что кто-то узнает? — Не боюсь, — Рома пожал плечами. — Мне плевать. Меня и так считают психом. А если узнают — буду психом, который целуется с мужиками. Какая разница? — Тебя выгонят, — Антон выдернул руку. — Из лагеря. Из школы. Из дома. — Меня из дома давно выгнали, — Рома усмехнулся горько. — Отец сказал: «Съезжай, как восемнадцать стукнет». Я и съеду. Раньше. Ради тебя. — Ради меня? — Ага. Сниму комнату. Ты будешь жить у меня. Олю заберём. Мать, если захочет. — Ты с ума сошёл, — Антон покачал головой. — Это нереально. — Реально, — Рома наклонился, заглянул в глаза. — Всё реально, если не бояться. — А я боюсь. — Знаю. Поэтому я буду бояться за двоих. Просидев молча еще час, накопившаяся усталость свалилась мертвым грузом, веки закрылись сами собой. В 7:30 репродуктор рявкнул «Вставай, страна огромная!». Антон открыл глаза первым. Рома спал, положив голову ему на плечо. Тяжёлый, тёплый, с рыжими веснушками на переносице. Антон замер. Не дышал. «Что я делаю? — подумал он. — Что мы делаем?» Рома заворочался, открыл глаза. Увидел, что лежит на плече у Антона. — Твою мать, — сказал он. — Затекло всё. — Моё плечо тоже затекло, — ответил Антон. — Почему не разбудил? — Не хотел. — Дурак, — Рома сел, потёр шею. — В следующий раз буди. — А если я не захочу? — Тогда терпи. Они оделись молча. Рома — штаны, майка, кеды. Антон — шорты, футболку, сандалии. Никто не смотрел друг на друга. В столовой они сели рядом. Катя подняла бровь. — Вы чего? — спросила она. — Помирились? — Мы не ссорились, — буркнул Рома. — А чего такие красные? — Солнце напекло. — В семь утра? — Август, — отмахнулся Рома. Катя посмотрела на Антона. Тот ел кашу, не поднимая головы. Но уши у него были красные — даже краснее, чем у Ромы. — Ладно, — Катя улыбнулась. — Молчу. Ешьте. Рома пододвинул Антону хлеб. — Ешь, — сказал он. — Не дохни. — Сам не дохни, — ответил Антон. И они улыбнулись друг другу. Первый раз за два дня. Катя отвернулась. Чтобы не смущать.
Примечания: