Правило тишины

NC-17
Завершён
34
автор
Фэндом:
Размер:
279 страниц, 72 575 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Закаляя сталь

Настройки
Примечания:
Полина: Полина Морозова пришла в библиотеку не за книгой. Она пришла, потому что знала — Антон будет здесь. Он всегда здесь в это время. Рисует. Сидит у окна. И никого не трогает. Ей нужно было побыть рядом с кем-то, кто не требует быть старостой. Кому не нужна её броня. Кто смотрит не на галстук, а на лицо. Антон не слышал, как она вошла. Сидел, склонившись над блокнотом. Очки сползли на кончик носа. Пальцы в графите. Белые волосы падали на лоб. Он был похож на привидение — бледное, почти прозрачное, не от мира сего. Полина села напротив. Не спросила разрешения. Просто села. — Занято? — спросила она. Антон поднял голову. Посмотрел на неё — без удивления, без раздражения. Как будто ждал. — Теперь занято, — сказал он. Она ждала, что он спросит: «Зачем пришла?» или «Чего тебе?». Но Антон молчал. Он вообще много молчал. Это отличало его от всех. От Ромы, который орёт. От Бяши, который вечно смеется. От Кати, которая всё комментирует. Антон просто сидел и рисовал. И ждал, когда она заговорит первой. — Ты всегда здесь? — спросила Полина. — Когда хочу тишины. — не поднимая головы ответил блондин. — А я тебе не мешаю? — Мешаешь, — честно ответил Антон. — Но я не против. Полина усмехнулась. Она смотрела, как он рисует. Быстро, уверенно. Карандаш скрипел по бумаге. На листе появлялись чьи-то руки — тонкие, длинные пальцы, сцепленные в замок. — Чьи это руки? — спросила Полина. — Твои, — ответил Антон. Она замолчала. Смотрела, как он выводит каждую линию — с такой тщательностью, будто от этого зависела его жизнь. — Почему ты рисуешь руки? — спросила она. — Потому что они — единственное, что ты не контролируешь. Полина дёрнулась. — Что ты имеешь в виду? — Ты контролируешь лицо. Голос. Осанку. Походку. А руки — нет. Когда ты волнуешься, они сжимаются. Когда злишься — сжимаются в кулаки. Когда боишься — ты их прячешь. Полина опустила глаза на свои руки. Они лежали на столе, пальцы разжаты. Она специально расслабила их, когда села. Но Антон уже всё видел. — Ты много замечаешь, — сказала она. — Я художник. Я смотрю. Она хотела сказать что-то колкое — привычное, защитное. Но передумала. В библиотеке было тихо, и эта тишина располагала к честности. — Я не только поэтому пришла, — сказала Полина. — А почему? — Антон наконец посмотрел на нее. — Хотела спросить... у тебя есть кто-то, кому ты доверяешь? Антон отложил карандаш. — Есть, — сказал он. — Один человек? — поджав губы спросила Полина. — Один. — согласился Антон. — Пятифанов? — Да, — Антон не удивился, что она догадалась. — А почему он? — спросила Полина. — Потому что он мой друг, мой хороший друг, — просто ответил Антон. Полина сжала пальцы — непроизвольно, вопреки контролю. «Не уходит, — подумала она. — А все уходят. Родители ушли. Остался только дед. И тот — в инвалидной коляске, сам не свой» — У меня нет такого человека, — сказала она. — Есть, — Антон покачал головой. — Бяша. — Бяша — не в счёт. Он... он любит меня. А я не могу ответить. — Потому что не умеешь? — тихо, почти шепотом спросил Антон. — Потому что боюсь. — Чего? — Что он уйдёт. Как все. Антон снял очки, протёр стёкла. — Это не причина, — сказал он. — Не уходить — это выбор. Его выбор. — А мой выбор? — Твой — верить. Полина усмехнулась — горько, надломленно. — Я разучилась верить, — сказала она. — Когда родители погибли, я перестала верить в безопасность. Когда дед слёг и теперь не встаёт с коляски, я перестала верить в... не знаю. В то, что вообще есть смысл. — Смысл есть, — Антон надел очки. — Ты. Дед. Отряд. — Отряд не семья. — А ты не хочешь, чтобы он был семьёй? Полина покачала головой. — Семья — это те, кто с тобой навсегда. А отряд разъедется через неделю. — Навсегда не бывает, — тихо сказал Антон. — Бывает пока. — Пока — не считается. — Считается, — Антон взял карандаш. — Пока — это тоже жизнь. Они замолчали. Полина смотрела на его руки, которые снова начали рисовать. Бегло, легко. Как будто слова были не нужны, только линии. — Ты когда-нибудь был в больнице? — спросила Полина. — Был, — Антон помолчал. — Меня клали. После отца. — А я после родителей. Сидела в коридоре, ждала новостей. Дед сидел рядом — тогда он ещё ходил. А потом они не пришли. Никто не пришёл. Только дед. И он плакал. Я никогда не видела, чтобы он плакал. Он был военным, всегда держался. А тут — сломался. — И ты решила, что не должна ломаться? — Решила, — Полина кивнула. — Что кто-то должен быть сильным. Раз дед не может, а родителей нет — значит, я. — И ты стала сильной? — Стараюсь. — А устаёшь? — Устаю, — Полина посмотрела на него. — Но не показываю. Антон отложил карандаш, развернул блокнот. На листе была она. Не староста. Не железная леди. А та Полина, которую она прятала. Уставшая. Печальная. С руками, сцепленными в замок так сильно, что костяшки белели. — Красивая ты, — сказал Антон. — Ну не всегда, — ответила Полина. — Я так выгляжу дома. Вечером. Когда дед засыпает, и никто не видит. — А почему ты не показываешь это здесь? — Потому что здесь — лагерь. Здесь я — староста. У меня нет права быть слабой и красивой. — Право есть всегда, — Антон закрыл блокнот. — Ты просто не берёшь. Полина встала. Поправила галстук — привычный жест, за которым она пряталась. — Можно я заберу этот рисунок? — спросила она. — Зачем? — Чтобы помнить. Что я не только староста. — Забирай, — Антон протянул блокнот. — Он твой. Полина вырвала лист, сложила, спрятала в карман. — Петров, — сказала она. — Да? — Ты хороший. — Спасибо , — Антон улыбнулся. — Я пойду, — сказала Полина. — Иди, — кивнул Антон. — Но если захочешь поговорить — я здесь. — Спасибо тебе. Полина вышла. На крыльце зажмурилась от солнца. В кармане лежал рисунок — её собственный портрет, который она не узнавала. «Он увидел, — подумала она. — Увидел то, что я прячу. И не испугался» Она пошла к корпусу. Рома: Рома стоял у окна в коридоре второго этажа и смотрел, как Полина идёт от библиотеки. Быстро, глядя себе под ноги, не оглядываясь. Руки в карманах — она никогда так не ходила. Всегда держала их на виду, чтобы никто не подумал, что она прячет что-то. «А сейчас прячет, — подумал Рома. — Прячет в кармане. Блокнот? Рисунок? Его рисунок» Он видел, как она зашла в библиотеку больше часа назад. И всё это время стоял у окна. Не потому, что ждал. Просто ноги сами принесли. И мысли лезли в голову, как осы в банку — злые, колючие, жужжащие. Они бились о стенки черепа, и Рома никак не мог их утихомирить. «Она там с ним. С Петровым. Одна» Рома знал, что Полина — не соперница. Что Антон не смотрит на неё как на женщину. Что у Полины своих проблем выше крыши — дед-колясочник, родителей нет, всё хозяйство на ней. Катя рассказывала вчера за ужином: «У неё дома никого, только дед в коляске. Она ему и сиделку, и повара, и уборщицу. А лагерь для неё — отдушина. Здесь можно не думать о том, что дед упал или что счёт за свет не оплачен». Рома тогда промолчал, хотя обычно лез с дурацкими шутками. Не потому, что ему было нечего сказать — просто внутри что-то ёкнуло. Он представил себя на месте Полины: ни матери, ни отца, только старик, который не встаёт с коляски, и бесконечные заботы. У него самого отец жив — и слава богу, хотя Рома иногда думал, что лучше бы сдох. Но Полина не думала так о своих родителях. Они не убили себя водкой — их убили где-то там, за горами, на войне, о которой в газетах писали как о подвиге. А для Полины это был просто конец жизни. Той, прежней. Где она смеялась. Где можно было не быть сильной. Рома сжал кулаки. «Идиот, — сказал он себе. — Расклеился. Ревнуешь к девчонке, у которой родителей нет. Стыдно должно быть. Она жизнь свою тащит, а ты... ты ревнуешь, потому что она поговорила с твоим... с кем?» Он замер. С кем? С его парнем? С его мужчиной? С тем, кого он поцеловал в душе и чьи губы до сих пор помнит? Рома почувствовал, как внутри поднимается тошнота. Не от ревности — от себя. От того, что он вообще это подумал. Что он вообще ввязался в это. Что он, Рома Пятифанов, грубый, злой, нормальный парень, который должен нравиться девчонкам, — а вместо этого думает о каком-то белобрысом художнике с очками и синяками по всему телу. «Я не пидор, — сказал он себе зло. — Я просто... привязался. Как к брату.» Но братьев не целуют. Братьев не обнимают в душе под холодной водой. Братьев не ревнуют к старосте, которая сидит с ними в библиотеке. Рома сжал челюсти так, что заныли зубы. «Это всё лагерь, — убеждал он себя. — Духота. Ничего другого нет. Вот и лезут в голову глупости. Вот и кажется, что он... что мы... что он мне нужен. А на самом деле — просто привык. К его молчанию. К его рисункам. К его белому затылку, когда он спит» Но ревность не слушала доводов. Она сидела внутри, как заноза под ногтем — маленькая, острая, и чем больше Рома пытался её выдавить, тем глубже она впивалась. Он подумал о том, как Антон говорил о Полине вчера: «Она — загадка». И как он рисовал её портрет — долго, старательно, поправлял каждую линию, каждую тень. Рому он рисовал быстро, набросками, будто торопился закончить и выбросить. Как черновик. Как нечто неважное. Как то, что можно нарисовать и забыть. «Почему она — загадка? — злился Рома. — А я — что? Я — открытая книга? Скучная? Понятная? Что во мне разгадывать — грубость и тупость? Может, он и правда ищет кого-то умнее. Кого-то, кто не матерится через слово и не лезет в драку» Он сунул руки в карманы, сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Боль отвлекла на секунду, но мысли вернулись. И с ними пришло другое — то, что он старательно заталкивал в самый дальний угол. «А если я правда... ну, этот? Если это не лагерь, не духота, не привычка? Если я правда... не такой, как все?» Отец узнает — убьёт. Не образно. Скажет: «Ты мне не сын» и закроет дверь. Мать будет молчать, как всегда. Друзья отвернутся. Все, кто знал его как Рому Пятифанова, драчуна и хулигана, посмотрят другими глазами. «И правильно, — подумал он. — Потому что это неправильно. Мужчина с мужчиной... это... это...» Он не мог подобрать слово. В его словаре не было таких слов. Были только те, которыми отец клеймил соседа — тихого учителя математики, который жил один и никогда не приводил женщину. «Пидор», — говорил отец, и Рома поддакивал, потому что не хотел быть битым. А теперь он сам стоял у окна и ревновал этого самого «пидора» к девчонке. «Нет, — сказал он себе почти с отчаянием. — Я не пидор. Я просто... я просто ещё не понял, кто я. И может, никогда не пойму. Может, это пройдёт. Может, после лагеря всё кончится» Но внутри он знал — не кончится. Потому что каждую ночь он думал об Антоне. О его белых волосах. О его руках, испачканных графитом. О том, как тот сказал: «Ты — мой». — Идиот, — прошептал Рома в стекло. — Дурак. Псих. Он прислонился лбом к холодному стеклу. Стекло было грязным — в разводах после вчерашнего дождя. Но холод пробивался сквозь грязь, и это помогало не раскиснуть. Не разреветься, как девчонка. «Может, ему нужен кто-то нормальный, — снова заныло внутри. — Кто-то, кто не будет бояться себя. Кто-то, кто примет это. А я? Я даже слово это ненавижу. Я себя ненавижу за то, что чувствую. Как я могу быть с ним, если сам себя не принимаю?» Он подумал о том, что сказал Антон в библиотеке тогда, в прошлый раз: «Ты не умеешь слушать. А она умеет». Слова застряли в голове, как заноза — вторая. Рома прокручивал их снова и снова, пытаясь найти оправдание. Но оправдания не было. Антон был прав. Он и правда не умел слушать. Он умел перебивать, спорить, орать. А слушать — это сидеть и молчать, когда тебе говорят о боли. Это не лезть с советами. Не говорить «не ной». А он только это и умел. Но тут же вспомнил, как Антон смотрел на него в душе. Как его руки обхватили шею — крепко, отчаянно, как будто он боялся упасть. Как он целовал — неумело, но жадно. Как дрожал. Как потом, в комнате, сказал: «Ты мой». Рома закрыл глаза. «А если я не могу быть его? Если я сломаюсь? Если я убегу? Что тогда?» — Пятифанов! Голос Кати прорвался сквозь его мысли, как нож через бумагу. Рома дёрнулся, открыл глаза. Катя Смирнова стояла в двух шагах, руки в боки, розовые волосы растрёпаны. Наверное, бежала. — Ты чего здесь торчишь? Как сыч на насесте? Все на улице, а ты... — Не твоё дело, — буркнул Рома, отворачиваясь к окну. — А вот моё, — Катя подошла, встала рядом, тоже прислонилась к подоконнику. — Ты какой-то кислый сегодня. Даже на зарядке молчал. А ты никогда не молчишь. Что случилось? — Ничего. — Врёшь, — Катя повернулась к нему. — Я тебя знаю. Ты врёшь, когда не хочешь говорить. Или когда боишься. — Чего мне бояться? — огрызнулся Рома. — Себя, — спокойно сказала Катя. — Ты боишься себя. Я вижу. Рома сжал челюсти. Ему хотелось заорать: «Отвали, не лезь!» — как он делал всегда. Но язык не слушался. — Ты видела, Морозова из библиотеки вышла? — спросил он вместо этого. — Видела. И что? — А Петров там остался. — Ну, — Катя пожала плечами. — Они часто сидят вместе. Он рисует, она смотрит. Тебе-то что? Рома замялся. Слова застревали в горле, как рыбьи кости. Ему хотелось сказать: «Он мой. Я не хочу, чтобы она на него смотрела». Но он не мог. Потому что тогда пришлось бы объяснять, что значит «мой». А объяснять он не умел. И боялся. — Мне... не нравится это, — выдавил он. — Чего именно? Что он рисует? Или что она смотрит? — И то, и другое. — Ты ревнуешь, Пятифанов? — Катя смотрела прямо, не отводя глаз. — Не ревную! — рявкнул Рома. — С чего мне ревновать? Он мне кто? Сосед? — Соседей не ревнуют, — спокойно сказала Катя. — Друзей — иногда. А так, как ты — ревнуют только тех, кого любят. Рома почувствовал, как лицо заливается краской. Он ненавидел, когда краснел — это выдавало его с головой, показывало то, что он прятал. — Я никого не люблю, — сказал он глухо. — Я вообще не про это. — А про что? — Катя не отступала. — Про то, что он... что я... — Рома запнулся, выругался сквозь зубы. — Забудь. — Не забуду, — Катя покачала головой. — Ты мучаешься, а я должна молчать? Нет. — А кто тебе сказал, что я мучаюсь? — Твоя рожа, — усмехнулась Катя. — Она у тебя как у покойника. Белая, глаза красные. Ты ночами не спишь? — Не твоё дело. — Моё. Потому что я — друг. Рома замолчал. Смотрел в пол, на грязные доски, на трещины, которые расходились во все стороны. Катя была единственной, кто не боялся его грубости. Она просто игнорировала её, как будто Рома был не злым псом, а просто громким радио, которое можно выключить. — Кать, — сказал он тише. — А ты не боишься? Ну, за них? За Петрова и Морозову? — Чего бояться? — Катя удивилась. — Ну, что... что он к ней... что-то почувствует? — Пятифанов, ты серьёзно? — Катя посмотрела на него долгим, изучающим взглядом. — Ты видел, как он на тебя смотрит? Рома дёрнулся. — Как? — Как на что-то, что он боится спугнуть. А на Полину он смотрит как на картину. Интерес, но не более. — Откуда ты знаешь? — Я девочка, — Катя пожала плечами. — Мы это чувствуем. — А я? — Рома посмотрел на неё. — Ты чувствуешь, что со мной? Катя помолчала. Убрала прядь розовых волос с лица. — Чувствую, — сказала она. — Ты боишься. Не её. Себя. — Почему? — Потому что ты думаешь, что это неправильно. Рома сжал кулаки. — А это правильно? — А что такое «правильно»? — Катя пожала плечами. — Правильно — это когда тебе хорошо. Когда ты не врёшь себе. Когда ты не боишься того, что внутри. — А если внутри — неправильное? — Нет неправильного внутри, — Катя покачала головой. — Есть только то, что ты чувствуешь. И то, что ты с этим делаешь. Рома молчал. Смотрел на свои руки — грубые, с разбитыми костяшками. Руки драчуна. Руки человека, который всегда решал всё кулаками. А тут — не решишь. Тут — внутри. Там, куда кулаками не залезешь. — И что мне делать? — спросил он. — Ничего, — Катя улыбнулась. — Иди к нему. Посиди рядом. Помолчи. Он это любит. — Молчать? — Рома усмехнулся. — Я не умею. — А ты попробуй, — Катя хлопнула его по плечу. — Ради него. Рома хотел сказать что-то грубое — привычное, для защиты. Но не смог. В горле запершило. — Кать, — сказал он. — Ну? — А ты... ты не думаешь, что я... ну... — он запнулся. — Что — «ты»? — Катя смотрела спокойно, без осуждения, без жалости. — Ненормальный, — выдохнул Рома. — Потому что он — парень. И я... я чувствую к нему... это. — Думаю, — Катя кивнула. — Что ты нормальный. Просто другой. Как он. Как мы все. — Но мужик с мужиком... — Рома не договорил. — А тебе какая разница, что думают другие? — Катя наклонила голову. — Ты раньше на других оглядывался? Когда дрался? Когда курил? Когда грубил вожатым? — Нет. — Вот и сейчас не оглядывайся. Живи так, как тебе надо. А не так, как кому-то там кажется правильным. Рома смотрел на неё. Розовые волосы, колючий взгляд, руки, упёртые в бока. Катя Смирнова, которая красила волосы вопреки правилам, которая спорила с вожатыми, которая никогда не боялась быть собой. — Катюх, ты единственная меня понимаешь — сказал он. — Я знаю, — Катя усмехнулась. — Иди уже. А то он там загрустит без тебя. Рома развернулся и пошёл к лестнице. — Пятифанов! — окликнула Катя. Он обернулся. — Не будь идиотом, — сказала она. — Петров тебя любит. По глазам видно. Не теряй то, что имеешь. Она развернулась и ушла в противоположную сторону. Розовые волосы мелькнули в проёме двери и исчезли. Рома остался стоять, глядя в пустой коридор. «Не теряй, — повторил он. — А я и не собираюсь» Он пошёл в комнату. В голове всё ещё крутились мысли — злые, колючие. О том, что он неправильный. О том, что отец сказал бы. О том, что будет после лагеря. Но внутри, глубоко, под слоями страха и стыда, что-то теплело. «Он меня любит, — подумал Рома. — И я... наверное, тоже» Он толкнул дверь. Антон сидел на кровати, листал блокнот. Поднял голову, посмотрел на Рому. — Ты чего такой? — спросил он. — Ничего, — буркнул Рома. — Врёшь. — Вру, — согласился Рома. — Но ты не лезь. — Не полезу, — Антон отложил блокнот. — Ты сам расскажешь. Когда надо будет. Рома сел на свою кровать. Смотрел на Антона. На белые волосы. На очки. На руки, испачканные графитом. — Тох, — сказал он. — Чего? — Тебе Полинка нравится же, — сказал Рома, глядя в пол. — ты скажи правду. — Нравится? , — тихо спросил Антон. — в любовном плане нет. Рома поднял голову. — Врёшь? — Нет, — Антон покачал головой. — Не вру. Я не умею врать тебе. — Это хорошо, — Рома выдохнул. — Ты ревнуешь ее или меня? — Точно не ее! — возмутился Ромка. — Тогда перестань нести бред и обижаться. — Это я не обижаюсь. Это я злюсь. Разница есть. — Нет разницы, — сказал Антон. — Есть, — упрямо повторил Рома. — Ладно. Только помолчи. Они замолчали. В комнате было тихо. Только муха билась в окно. — Ром, — сказал Антон. — А меня ревнуешь? — Еще чего. — Ромка отвел взгляд в сторону. Антон обнял его. Худые руки, холодные пальцы. Рома чувствовал, как дрожит его тело — то ли от холода, то ли от волнения. — Ты мой, — сказал Антон. — Твой, — согласился Рома. Он не знал, что будет завтра. Не знал, что скажет отец. Не знал, как жить с этим дальше. Но сейчас — было хорошо. Рома проснулся за час до подъёма. Сначала он не понял, что его разбудило — серый свет, пробивающийся сквозь штору, или стук дождя по подоконнику, или собственное сердце, которое колотилось где-то в горле. Он лежал на спине, глядя в потолок, и чувствовал, как внутри пульсирует глухое, тоскливое чувство. Не боль. Не страх. Что-то другое — липкое, вязкое, как смола, которая застывает в лёгких и мешает дышать. «Вчерашний день, — подумал он. — Библиотека. Полина. Катя. Её слова» Он вспомнил, как стоял у окна в коридоре, смотрел, как Полина выходит из библиотеки с рисунком в кармане. Как внутри всё кипело от ревности, хотя он запрещал себе это чувство. Как Катя смотрела на него своими колючими глазами и говорила: «Ты ревнуешь», «Ты боишься себя», «Не будь идиотом». А потом он пришёл в комнату. К Антону. И они сидели рядом. Держались за руки. Говорили о том, о чём никогда не говорили с другими. — Встал уже? — раздался голос Антона с соседней кровати. Хриплый со сна, но спокойный. — А ты чего не спишь? — Рома не повернул головы. — Проснулся. Дождь мешает. Рома усмехнулся. — Ты и без дождя не спишь. — Это другое. Дождь создаёт шум. А мне нужна тишина. — Зачем? — Чтобы рисовать. В голове. Рома повернулся на бок, посмотрел на Антона. Тот лежал на спине, руки на груди, очки лежали на тумбочке. Волосы разметались по подушке — белые, как первый снег, как бумага, на которой он рисовал. В сером утреннем свете его лицо казалось ещё бледнее, ещё более хрупким. Синяки под глазами — глубже, чем вчера. «Не спал, — понял Рома. — Опять не спал» — Ты такой и есть? — спросил он. — Какой? — Бледный. Уставший. С этими... — он не договорил. Показал на свои глаза, имея в виду тени. — А ты какой? — ответил Антон вопросом на вопрос. — Нормальный. — Врёшь. Ты тоже не спал. — Спал. — Рома, — Антон сказал это тихо, почти шёпотом. — Ты ворочался. Всю ночь. И ругался во сне. Рома замер. Рома. Антон назвал его Ромой. Не Пятифановым. Просто Ромой. Внутри что-то ёкнуло — не больно, а так, непривычно. — Чего я говорил? — спросил он. — Не разобрал. Матерился. И моё имя повторял. — Врёшь. — Не вру. Рома сел на кровати, спустил ноги на пол. Пол был холодным — бетон, даже через носки чувствовался холод. Ему хотелось закурить, но курить в комнате было нельзя, а выходить на улицу под дождь не хотелось. — Слушай, Петров, — сказал он, глядя в пол. — Ты вчера с Морозовой... ну, говорил. — Говорил, — Антон тоже сел, взял очки с тумбочки, надел. — Я тебе всё рассказал. — Всё? — Почти. — А что «почти»? Антон помолчал. Поправил очки — привычное движение, отточенное годами. — Она сказала, что я — первый, кто её не боится. И что я ей нравлюсь, — он произнёс это спокойно, как будто речь шла о погоде. Рома стиснул зубы. «Опять. Опять она. Опять лезет туда, где не просили. Что ей надо? Зачем ей Петров? Ей нужен кто-то, кто будет её жалеть? Кто будет слушать про её деда-колясочника и погибших родителей?» — И что ты? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Сказал, что я не могу быть тем, кого она хочет. — А кого она хочет? — Кого-то, кто заполнит её пустоту. Кого-то, кто будет с ней всегда. Но я не могу. — Почему? — Потому что я не умею быть всегда, — Антон посмотрел на него. — Я умею быть здесь и сейчас. А потом... потом не знаю. Может, меня не будет. Может, я сломаюсь. — Не сломаешься, — отрезал Рома. — Откуда знаешь? — Знаю. Потому что не дам. Они замолчали. Дождь за окном усилился, забарабанил по подоконнику. Где-то за стеной хлопнула дверь — кто-то пошёл в туалет. — Пятифанов, — сказал Антон. — Что? — Ты ревнуешь. — Не ревную! — рявкнул Рома. — Ревнуешь, — спокойно повторил Антон. — Я вижу. Ты весь сжался, когда я сказал про неё. — Потому что ты... — Рома не договорил. Выругался, встал, прошёлся по комнате. Пять шагов туда, пять обратно. Босиком по холодному бетону. «Что я ему скажу? Что меня бесит, когда он говорит о ней? Что я хочу, чтобы он смотрел только на меня? Что я боюсь, что она... что он... что я...» — Слушай, Петров, — сказал он, остановившись у окна. — Я не умею говорить об этом. Не умею. У нас в семье не принято. Отец если и говорит, то только матом. А мать молчит. Мне неоткуда взяться этому... умению. — А я умею? Рома подошёл к кровати Антона, сел на край. Кровать скрипнула. — Петров, — сказал он. — Я слушаю. — Ты не думай, что я... что я пидор. Я не пидор. Я просто... с тобой мне... не знаю. По-другому. Антон смотрел на него. В его глазах за стёклами очков не было осуждения. Только что-то похожее на понимание. — Я знаю, — сказал он. — Не надо объяснять. — Надо, — Рома сжал край матраса. — Потому что я сам не понимаю, что со мной. Я злюсь. На себя. На отца. На этот лагерь. На то, что ты... что мы... Он запнулся. Не мог подобрать слова. — Ты боишься себя, — тихо сказал Антон. — Как и я. — Не боюсь, — выдохнул Рома. — Боишься. И это нормально. — Нормально — бояться того, что тебя убьют. А не того... что ты... — Рома выругался. — Чёрт. Антон взял его за руку. Пальцы холодные, острые. Рома дёрнулся, но не отнял. — Пятифанов, — сказал Антон. — Ты для меня — не пидор. Ты для меня — Рома. Который заставил меня есть. Который научил маршировать. Который... поцеловал в душе. И я не хочу, чтобы ты называл себя плохими словами. — А какими хорошими? — усмехнулся Рома. — Моим, — просто ответил Антон. Рома посмотрел на него. На белые волосы. На очки. На бледное лицо с синяками под глазами. На человека, который сказал «мой». — Ты идиот, Петров, — сказал он. — Знаю. — Но я тебя... — он запнулся. — Я знаю, — повторил Антон. За окном дождь стих. В комнате стало тихо — только капли падали с крыши. — Ладно, — Рома отнял руку. — Хватит соплей. Серёга скоро подъём даст. — Не даст, — Антон покачал головой. — Воскресенье. Отбой на час позже. — Всё равно. Я в душ. — Иди. Рома встал, взял полотенце. На пороге обернулся. — Тох, — сказал он. — Ну что еще? — Ты вчера с ней нормально поговорил. С Морозовой. Это... хорошо. Что ты умеешь. — А ты? — Я умею только орать, — Рома усмехнулся. — Но для тебя — научусь молчать. — Не надо, — Антон покачал головой. — Молчать я и сам умею. А орать — только ты. Рома хмыкнул и вышел. Антон остался один. Он взял блокнот, открыл на чистой странице. Начал рисовать — быстро, уверенно. На листе появлялся профиль: грубый, веснушчатый, с вечно сдвинутыми бровями. Дождь за окном кончился. Выглянуло солнце.
Примечания:
Отзывы (4)