***
Зимой цзинши стала слишком маленькой. Сначала Вэй Усянь не сразу это понял. После морока ему, наверное, и правда нужен был покой. Лекари велели не переутомляться, Лань Чжань следил, чтобы он пил отвары, младшие то и дело заглядывали с вопросами, письма Цзинь Лина приходили достаточно часто, чтобы день не совсем разваливался на одинаковые часы. Потом дороги вниз промёрзли. В Цайи уже нельзя было спуститься просто потому, что захотелось лепёшек, вина или получаса нормального шума. На Яблочке он зимой почти не ездил. Дело было в дороге. Камни схватывало льдом, под снегом попадались скользкие участки, и Вэй Усянь слишком хорошо представлял, как осёл ставит копыто не туда, срывается, хрипит от боли и потом неделями стоит в стойле с перебинтованной ногой. Ради его собственной прихоти это было глупо. Оставался Лань Чжань. Попроси Вэй Усянь — Лань Чжань отвёз бы его на мече. Даже если был бы занят. Даже если уже сидел бы над работами учеников или собирался к наставникам. Он поднял бы глаза, сказал бы “мгм”, взял Бичэнь и не стал бы спрашивать лишнего. Вот поэтому Вэй Усянь и не просил. Потому что тогда пришлось бы показать ему Цайи. Город, где его знали не как Старейшину Илина и не как возлюбленного Ханьгуан-цзюня, а просто как странного мужчину с горы, который слишком много болтает, плохо торгуется и иногда платит за чужой суп. Он этого не стыдился. Как раз наоборот. Наверное, поэтому и не хотел раскрывать. К младшим он тоже стал выходить меньше. Сычжуй должен был быть со своими ровесниками, тренироваться, спорить с Цзинъи, писать Цзинь Лину, жить той жизнью, которая не строилась вокруг того, как Вэй Усянь снова пытается не рассыпаться. Цзинъи не мог быть развлечением на каждый день, у него тоже были свои дела, жизнь и друзья. Остальные младшие относились к Вэй Усяню с уважением и симпатией, но не были ему так близки. Зимой они больше не тренировались на открытом воздухе: их загоняли в классы и чаще усаживали за скучные лекции и зубрёжку правил, чем выпускали в тренировочные залы. А слушать нудный бубнёж Лань Цижэня Вэй Усянь устал ещё в прошлой жизни. Постепенно оказалось, что делать почти нечего. Вэй Усянь читал книги. Перебирал свитки. Делал вид, что записи старых ночных охот в библиотеке Гусу Лань могут быть интересны, если подойти к ним с правильной стороны. Никакой правильной стороны там не было. Большая часть свитков была вычищена до такой степени, что из живого в них оставались только имена погибших и сухие описания действий по устранению нечисти. То, что могло его заинтересовать, он пролистал быстро. То, что не могло, пытался читать от скуки, но через несколько страниц начинал злиться. Иногда находил полезную мелочь, делал пометку, переписывал строку и снова оставался с тем же пустым днём перед собой. Оставалась запретная секция. Вот туда хотелось. Не за силой. Силы у него и так когда-то было достаточно, чтобы разрушить себе жизнь и половине мира заодно. Хотелось просто посмотреть. Понять. Узнать, как были устроены те мелодии, которые Лани прятали под замками. Где именно “Очищение” можно было отравить чужой нотой, как Цзинь Гуанъяо отравил её для Нэ Минцзюэ. Где чистая мелодия переставала лечить и начинала калечить. Как выглядел на бумаге “Сборник смятения душ”, из которого Мэн Яо вытащил смерть и сделал её похожей на заботу. Вэй Усянь однажды стоял в библиотеке достаточно долго, чтобы понять: ещё немного — и полезет. Потом вспомнил храм Гуаньинь. Вспомнил Мэн Яо на полу. Лань Сичэня с мечом в руках и окровавленными белыми одеждами. Хуайсана, который плакал так, что никто уже не мог сказать, где в этом плаче правда, а где расчёт. Нэ Минцзюэ — когда-то честного и благородного человека, который в посмертии уже не мог отличить ребёнка от злейшего врага. Вспомнил, как Цзян Чэн бросился между Цзинь Лином и неминуемой смертью от лютого мертвеца, и как у самого Вэй Усяня сердце чуть не выскочило из груди от ужаса. Вспомнил гроб, в который один побратим утащил второго. Вспомнил, как чужая расчётливость, чужая музыка и чужая месть сплелись в ядовитый клубок и не остановились вовремя. И не полез. Не потому, что был таким уж благородным в душе. Просто иногда память о последствиях оказывалась сильнее любопытства. После этого оставалась цзинши. Лань Чжань был занят. Он всегда был занят. Проверял работы учеников, принимал доклады, ходил к наставникам, возвращался с новыми свитками, разбирал записи, играл на гуцине. У него была жизнь в Гусу Лань: ровная, расписанная, понятная. Вэй Усянь смотрел на него и иногда чувствовал себя дорогущим павлином в ухоженных садах Ланьлина. Его берегли, кормили, лечили, любили, любовались — и не знали, куда девать. Он ел, пил чай, читал, бросал книгу, снова брал, ходил по комнате, смотрел на закрытую дверь и думал, что если проведёт так ещё один день, то точно сделает что-нибудь глупое. Глупое он начал делать не сразу. Сначала просто чаще садился рядом с Лань Чжанем, когда тот проверял работы учеников. Ложился грудью на край стола, мешая разложить листы, тянулся к кисти, задавал вопросы, на которые ему не нужны были ответы. Лань Чжань поднимал взгляд, говорил: — Вэй Ин. Так, будто это и было предупреждением. Но не отодвигался. Потом Вэй Усянь стал садиться ему на колени. Сначала боком, будто просто хотел тепла. Потом лицом к нему, коленями по обе стороны от бёдер, руками на плечах. Лань Чжань держал кисть ещё несколько мгновений. Потом откладывал. Это было слишком удобно. Вэй Усянь наклонялся, целовал его, расстёгивал аккуратный ворот, проводил пальцами по шее. Лань Чжань отвечал не сразу, но отвечал всегда. Сначала ладонь ложилась ему на спину. Потом ниже. Потом сильнее. Работы учеников оставались на столе, чай остывал, а Вэй Усянь, смеясь ему в рот, вытаскивал шпильку из волос и чувствовал, как наконец перестаёт быть скучно. Скука уходила хуже, чем приходило желание. Желание приходило быстро. Очень скоро стало понятно, что самое простое занятие в цзинши — раздеть Лань Чжаня. Лань Чжань сопротивлялся не так, чтобы это остановило. Иногда говорил, что занят. Иногда ловил его за руку. Иногда смотрел так строго, будто Вэй Усянь опять нарушил половину правил Облачных глубин, хотя нарушал он в тот момент только застёжку на его поясе. Вэй Усянь отвечал: — Я ничего не делаю. И продолжал делать. Иногда он сам не успевал понять, что уже стоит перед Лань Чжанем на коленях, пока тот ещё сидит за столом. В комнате тихо, за дверью никого, у Лань Чжаня в руке кисть, перед ним недописанная строка. Вэй Усянь расстёгивал ему пояс, не глядя в лицо, и Лань Чжань только сжимал кисть так, что кончик оставлял лишнюю каплю туши на бумаге. — Вэй Ин. — Мгм. — Я занят. — Вижу. — Тогда… Вэй Усянь брал член в рот привычным движением, и фраза заканчивалась. Вот это было хорошо. Рот занят, руки заняты, голова наконец молчит. Лань Чжань не сразу забывал держаться. Он мог ещё положить ладонь Вэй Усяню на волосы осторожно, будто собирался остановить или погладить, мог выдохнуть его имя слишком ровно. Потом пальцы всё равно сжимались. Не больно сначала. Потом крепче. Вэй Усянь чувствовал, как у него самого от этого поднимается жар. От тяжести во рту. От того, что Лань Чжань, весь правильный, весь собранный, сидит за столом с распахнутой одеждой и уже не смотрит ни на какие работы. Однажды он поднял глаза и увидел, что Лань Чжань смотрит на него так, будто всё ещё пытается удержать в себе хоть часть порядка. Вэй Усянь нарочно взял глубже. А потом засунул руку в свои штаны и с наслаждением обхватил свой текущий член. Кисть в руке Лань Чжаня треснула. После этого работы учеников проверяли уже на следующий день. Иногда было по другому. Лань Чжань играл на гуцине, а Вэй Усянь лежал на постели: сначала просто слушал, потом переворачивался на живот, потом на спину, потом закидывал руку за голову, расстёгивал пояс, скидывал одежду и ждал, когда Лань Чжань перестанет делать вид, что не замечает. Если Лань Чжань выдерживал слишком долго, Вэй Усянь начинал говорить. Не о музыке. О том, что в цзинши слишком жарко, что одежда мешает, что Лань Чжань может продолжать играть, если ему так хочется, а он просто полежит. Если же и этого не хватало, то тянулся пальцами ко рту с наслаждением их обсасывал, чувствуя как мелодия Лань Чжаня начинает меняться, раздвигал ноги и начинал медленно и с наслаждением себя растягивать. Лань Чжань обычно выдерживал ещё несколько нот. Потом звук обрывался. Вэй Усянь иногда смеялся. Не потому, что было смешно. Потому что в этот момент он снова выигрывал у тишины. Он быстро понял, что Лань Чжань сердится. Не просто хочет и не просто терпит его выходки. Сердится. На него, на себя, на то, что видит и не называет. На то, что Вэй Усянь лезет к нему всякий раз, когда становится нечем дышать от скуки. На то, что сам отвечает. На то, что после морока так и не смог удержать Вэй Ина в Гусу ничем, кроме рук, тела и постели. И эта злость делала его жёстче. В другое время Лань Чжань, наверное, остановился бы раньше. С другим человеком — точно. Он бы решил, что слишком крепко держит, слишком больно сжимает запястья, слишком глубоко берёт, слишком сильно прикусывает кожу. С Вэй Усянем он не останавливался так легко. Не потому, что не замечал. Замечал. Просто Вэй Усянь сам подавался ближе, сам поднимал бёдра, сам смеялся ему в рот, пока смех не срывался на стон. И Лань Чжань принимал это как разрешение продолжать. Иногда Вэй Усянь думал, что Лань Чжань наказывает не его. Себя. Но всё равно доставалось телу Вэй Усяню. Утром на запястьях оставались следы пальцев. На бёдрах — тёмные пятна от того, как Лань Чжань удерживал его, когда входил слишком резко или не давал отстраниться. На шее, груди, животе расцветали засосы. Вэй Усянь видел их в воде для умывания и не всегда понимал, чего чувствует больше: довольства или раздражения. Лань Чжань видел тоже. Молчал. Иногда проводил пальцами по следу на коже, будто хотел проверить, не больно ли. Иногда тут же наклонялся и оставлял рядом новый. На Лань Чжане следов было не меньше. Вэй Усянь царапал ему спину. Поверх старых шрамов, по бокам, по плечам. Царапины быстро сходили из-за сильного золотого ядра, и это злило. Ночью он оставлял на коже Лань Чжаня красные полосы, утром от них уже оставались тонкие линии. Тогда вечером он ставил новые. На груди — следы зубов. На шее — засосы, которые Лань Чжань потом прятал под воротом. На внутренней стороне бедра — тёмное пятно, от которого сам Вэй Усянь потом усмехался, потому что Ханьгуан-цзюнь ходил на утренние занятия с лицом святого человека и чужими зубами на коже. Это было смешно. И уже не совсем. Зимой Вэй Усянь проводил голым больше времени, чем одетым. Просто одежда всё равно всё время оказывалась на полу, под столом, на ширме, сбитой к краю постели. Пояс терялся. Волосы распускались. Лань Чжань утром завязывал ему ворот, вечером сам же его срывал. Вэй Усянь мог встать, поесть, почитать две страницы, бросить книгу и снова подойти к нему. Мог опуститься перед ним на колени, пока тот держал кисть над работой ученика. Мог расстегнуть ему одежду без единого слова. Мог взять его в рот просто потому, что это был самый быстрый способ заткнуть себе голову. Лань Чжань однажды сказал: — Не сейчас. Вэй Усянь посмотрел на него снизу вверх. — Тогда когда? Лань Чжань не ответил. Вэй Усянь коснулся губами головки члена, и вопрос закончился там же, где заканчивались все разговоры, которые они не умели вести. Он знал, что делает. Уже знал. Сначала это было желание. Просто желание. Лань Чжань красивый, сильный, живой, рядом. Хотелось трогать, пробовать, садиться на него, чувствовать, как тот входит, как его ровное лицо наконец ломается, как дыхание становится рваным. Потом желание осталось, но к нему приросло другое. Скука. Пустота. Раздражение от собственной бесполезности. Злость на цзинши, на Гусу, на снег, на учеников, к которым нельзя выйти, на книги, которые уже не лезут в голову. Он лез к Лань Чжаню, потому что это работало. Рот занят — думать трудно. Член Лань Чжаня во рту — ещё труднее. Лань Чжань в нём — почти невозможно. И вот за это он цеплялся. Иногда Лань Чжань брал его прямо на столе. Сначала отодвигал работы учеников. Потом однажды не отодвинул, и на следующий день в углу одного листа остался смазанный след туши и пальцев Вэй Усяня. Тот увидел, расхохотался, Лань Чжань молча убрал лист в сторону, но уши у него покраснели. Через час Вэй Усянь опять сидел на столе, голый ниже пояса, с задранной одеждой, и Лань Чжань держал его за бёдра так крепко, что к утру остались темные следы ладоней. Они оба хотели. Вот в чём было самое неудобное. Это не было ложью. Не было насилием над собой. Не было так, что Вэй Усянь лез к нему, а Лань Чжань терпел из любви. Лань Чжань хотел его так сильно и так жадно, что иногда от одной этой правды у Вэй Усяня затуманивалось в голове. Хотел телом, руками, ртом. Мог сорваться с места, когда Вэй Усянь уже почти доводил себя до конца в попытках соблазнить его. Мог поймать за запястья и прижать к постели так крепко, что Вэй Усянь на миг забывал, зачем вообще начал. Мог сесть, посадить его на себя, заставить двигаться медленнее, чем Вэй Усянь хотел, и смотреть так, что тот начинал злиться и возбуждаться одновременно. Нежность не исчезла совсем. Лань Чжань всё ещё приносил воду. Всё ещё укрывал. Всё ещё вытирал его после, когда вставал сразу. Но всё чаще это становилось не спасением, а порядком, старой привычкой, оставшейся от той нежности, с которой они когда-то начинали. Чем чаще это случалось, тем меньше оставалось прежнего трепетного удивления и томления. Вэй Усянь уже знал, как быстро заставить тело Мо Сюаньюя раскрыться. Это тоже было неприятно. Он не хотел думать об этом, но тело думало за него. Оно отзывалось слишком охотно. На шею. На грудь. На зубы. На пальцы внутри. На то, как Лань Чжань прижимал его запястья к подушке и не давал убрать руки. Вэй Усянь мог сколько угодно делать вид, что привык. Что это теперь просто его руки, его рот, его кожа, его бёдра, его член, его дыхание, его боль. Мог смеяться, когда Лань Чжань слишком долго смотрел на следы у него на шее. Мог сам раздвигать ноги, сам садиться сверху, сам брать Лань Чжаня в рот, сам подставлять грудь под зубы и потом злиться, что тело отвечает быстрее, чем он успевает решить, хочет ли этого. Но иногда оно выдавало себя. Не полностью. Не воспоминанием. Не картинкой. Хуже. Реакцией. В прошлой жизни грудь у него не была такой чувствительной. Он вообще не знал, что от укуса в сосок можно так вскинуться всем телом. Лань Чжань однажды усадил его на стол, раздвинул одежду на груди и прикусил — не сильно, почти лениво, просто как часть ласки. Вэй Усянь вскинулся так резко, что едва не свалился со стола. Он выдохнул что-то неразборчивое, схватил Лань Чжаня за волосы, а тот замер на мгновение и поднял глаза. Вэй Усянь сам удивился. В прежнем теле грудь у него не была такой чувствительной. Не до того, чтобы низ живота сразу свело и член дёрнулся под одеждой почти больно. — Ещё, — сказал он раньше, чем подумал. Лань Чжань сделал. И Вэй Усянь уже не смог удержаться. Потом, когда дышать стало легче, он лежал и думал: кто научил это тело так отвечать? Думать об этом не хотелось. Но подозрение все равно было. С шеей было ещё хуже. Стоило Лань Чжаню провести губами под ухом, ниже, там, где кожа тонкая и слишком быстро горит, как тело Мо Сюаньюя отзывалось почти послушно. Вэй Усянь мог злиться, мог думать о другом, мог пытаться говорить, но от медленного поцелуя в шею плечи сами опускались, дыхание сбивалось, бёдра подавались навстречу. Лань Чжань это быстро понял. И пользовался этим молча, когда сам хотел оборвать спор. — Нечестно, — сказал Вэй Усянь однажды. Лань Чжань только сильнее прикусил кожу на шее. Вэй Усянь застонал и вцепился ему в плечи. После этого честность уже никому не была нужна. Иногда Вэй Усянь ненавидел это тело. Это худое, чужое, удобное для чужих рук тело, в котором он проснулся уже после всего. После дома Мо, после унижений, после слухов, после того, как Мо Сюаньюя успели назвать безумным обрезанным рукавом, позором, извращенцем, посмешищем. После того, как о нём говорили так, будто всё уже знали. Кто к кому лез. Кто кого хотел. Кто кого соблазнял. Кто кому был отвратителен. Кто кому был удобен. И были ещё слухи о Цзинь Гуанъяо. Вэй Усянь не хотел об этом думать. На одно короткое мгновение становилось мерзко так, что хотелось содрать с себя кожу. Не потому, что Лань Чжань был неприятен. Не потому, что он не хотел. Хотел. Вот в этом была самая поганая часть. Хотел до дрожи. Хотел так, что сам лез, сам просил телом, сам раскрывался. Но стоило подумать, что это тело могло научиться отзываться не от него, не от Лань Чжаня, а от кого-то до них, от рук, которых он не помнил и не выбирал, — внутри всё сводило. Он не знал, что происходило с этим телом до того, как оно стало его. Не знал, кто смотрел на него раздетым. Не знал, кто трогал. Не знал, кого Мо Сюаньюй сам хотел, кого боялся, кого ненавидел, кому позволял, потому что уже не умел иначе. Не знал, где кончалась его собственная охота до прикосновений и начиналась привычка тела, которое слишком долго принадлежало другому и училось стонать и раскрываться под чужими руками. И хуже всего — он не мог отделить. Когда Лань Чжань проводил языком по его соску и Вэй Усянь вскидывался всем телом, это был он или Мо Сюаньюй? Когда от поцелуя в шею у него слабели руки, это был он или память тела? Когда он сам опускался на колени и брал Лань Чжаня глубже, чем собирался, потому что от тяжести во рту голова наконец замолкала, это был он или тело, которое уже знало, как сделать себя удобным? Он не хотел ответа. Ответ ничего бы не исправил. Если Цзинь Гуанъяо действительно касался Мо Сюаньюя, если хоть часть грязных разговоров не была выдумкой, если это тело когда-то дрожало под чужими руками так же легко, как теперь дрожало под Лань Чжанем, — Вэй Усянь всё равно не мог соскрести с кожи эти прикосновения как бы сильно не скреб его мочалкой и мылом. Нельзя было выгрызть чужое имя из памяти. Нельзя было сказать телу: это было не со мной, значит, не отвечай. Тело отвечало. И Вэй Усянь отвечал вместе с ним. От этой мысли его мутило. Он лежал на спине, смотрел в потолок цзинши, чувствовал на груди влажный след от рта Лань Чжаня, внутри — тупую наполненность, на запястьях — боль от пальцев. Лань Чжань дышал рядом, ещё тяжело, ещё близко. Раньше он уже встал бы. Принёс бы воду, чистую ткань, аккуратно вытер бы между ног, с бёдер, с живота, поправил бы одежду или одеяло. Сделал бы всё правильно, как делал после морока, когда каждый след на Вэй Усяне будто требовал немедленно доказать: это забота, это любовь, это не страшно. Теперь он не всегда вставал. Иногда оставался. Ладонь лежала на бедре Вэй Усяня тяжело, почти собственнически. Между ног было мокро. Семя медленно вытекало, остывало на коже, и Лань Чжань видел это. Не мог не видеть. Просто молчал и не убирал сразу, будто хотел оставить так ещё немного. Будто если внутри Вэй Усяня ничего не может прижиться, то хотя бы след должен задержаться. Вэй Усянь должен был сказать что-нибудь. Пошло пошутить. Оттолкнуть. Попросить воду. Спросить: Ханьгуан-цзюнь, ты теперь решил нарушать и правила чистоты? Что-нибудь. Любую глупость, хоть что-то чтоб в цзинши прозвучали слова, настоящие цельные слова, а не только стоны и тишина после секса. Но если он заговорит, придётся думать. О Мо Сюаньюе. О Цзинь Гуанъяо. О том, что Лань Чжань теперь иногда не вытирает его сразу. В первые дни после морока, когда всё ещё было страшно и больно, когда Вэй Усянь просыпался и не сразу понимал, где находится, руки Лань Чжаня были спасением. Секс тогда был не только сексом. Он был доказательством: живой, здесь, не один. Тогда от усталости после него становилось тихо внутри. Ненадолго, но становилось. Теперь тишина была другой. Он кончал, лежал мокрый, уставший, с саднящими бёдрами и следами на коже, и через несколько минут понимал: всё. Опять нечего делать. Чай остыл. Книга лежит там же. Снег за дверью никуда не делся. Лань Чжань снова сейчас встанет и вернётся к работам учеников. Или не встанет. Останется рядом, тяжёлый и молчаливый, и от этого тоже ничего не изменится. Вэй Усянь снова останется в цзинши, голый, растрёпанный, с телом полным семени Лань Чжаня и пустой головой, которая уже начинает заполняться тем, от чего он только что сбежал. Тогда он снова тянулся. Иногда сразу. Иногда через полчаса. Иногда просто переворачивался, садился Лань Чжаню на бёдра и смотрел вниз, пока тот не открывал глаза. Хорошо, что у Лань Чжаня была такая выносливость. Эта мысль иногда казалась почти смешной. Почти. Однажды Вэй Усянь проснулся резко. Не от звука. Не от движения рядом. Просто вынырнул из сна так резко, что несколько мгновений лежал, не понимая, где находится. Потом понял: цзинши. Низкий потолок. Тусклый свет углей. Белая ткань занавеси. Лань Чжань рядом — тёплый, тяжёлый от сна, с распущенными волосами на плече. Всё было тихо. Слишком тихо. Даже ветер за дверью словно застрял где-то в снегу и не мог добраться до стен. Вэй Усянь закрыл глаза — и тут же снова вспомнил сон. Пристань Лотоса. Не вся. Не двор, не озеро, не тренировочная площадка, не длинные мостки, по которым утром бегали ученики. Внутренняя комната. Низкий свет лампы. Тёмное дерево. Край женского рукава на постели. Госпожа Цзян. Во сне она не называла имени. И лица у неё не было. Но он знал, что это она. Цзян Чэн наклонился к ней. Его руки легли ей на бёдра и уверенно развели её ноги. Женщина подняла к нему лицо, которого Вэй Усянь не видел, и Цзян Чэн развязал пояс. На этом сон должен был оборваться. Не оборвался. Мозг успел достроить слишком много. Постель. Сбитую ткань. Колени женщины по обе стороны от бёдер Цзян Чэна. Его пальцы на её коже. Его дыхание. Её стоны и вскрики. Влажные звуки, слишком громкие и слишком естественные, когда муж и жена переставали сдерживать страсть и желание. Вэй Усянь открыл глаза. Сердце билось быстро. Во рту было сухо. Член стоял, и от этого становилось мерзко: не от желания самого по себе, а от понимания, на кого именно он встал. Он пошевелился — и почувствовал, как по внутренней стороне бедра медленно стекает семя Лань Чжаня. Вэй Усянь застыл. Лань Чжань не вытер его. Он лежал, чувствуя эту липкую дорожку на бедре, и вдруг разозлился так резко, что даже дышать стало трудно. Вот оно. Лань Чжань мог входить в него сколько угодно. Мог кончать в него ночью, утром, на постели, на столе, прижав к стене, удерживая за бёдра так крепко, что потом оставались пятна. Мог наполнять его до тупой тяжести внутри, до саднящей кожи, до того, что утром Вэй Усянь шёл неровно и делал вид, будто просто не выспался. И что? Ничего. Сколько ни наполняй — всё вытечет. Остынет на коже. Засохнет между бёдер. Лань Чжань рано или поздно принесёт воду или не принесёт. Вэй Усянь сам вытрется краем сбитой ткани, встанет, натянет одежду, сядет у окна, откроет книгу на той же странице и снова будет слушать, как в цзинши слишком тихо. Из этого ничего не выйдет. Ни ребёнка, ни дома, ни права. Наследник. Слово пришло само, мерзко и точно. Вэй Усянь сжал зубы. Наследник нужен был Цзян Чэну. Не Лань Чжаню. Не ему. Не этому телу, которое принимало, дрожало, выгибалось, пачкалось, болело и всё равно оставалось пустым в самом главном смысле. Цзян Чэну. У Цзян Чэна должен быть сын. Или дочь. Кто-то с кровью Юньмэн Цзян, с правом на родовой зал, на меч, на имя, на место за столом, которое не надо заслуживать заново после смерти. Кто-то, кому ученики однажды поклонятся как будущему главе. Кто-то, кого Цзян Чэн сможет поднять на руки — может быть неловко, может быть сердито, может быть с тем же лицом, с каким он принимал доклады, но поднимет всё равно. А для этого нужна женщина. Госпожа Цзян. Женщина из сна снова возникла перед глазами: рукав, волосы, бедро под рукой Цзян Чэна. Без лица. Без имени. Просто место, которое она займёт. Постель, в которую она ляжет. Внутренние комнаты, куда её введут. Чашка чая, которую она подаст утром. Право быть рядом с Цзян Чэном не потому, что её когда-то подобрали с улицы, не потому, что они вместе пережили войну, смерть, вину и тринадцать лет, а потому, что так положено. Правильно. Глава клана и хозяйка Пристани Лотоса. Потому что она сможет дать Юньмэн Цзян продолжение. Вэй Усянь резко сел. Между ног потянуло болью. Семя снова потекло по коже, холоднее прежнего. Его передёрнуло — не от отвращения к Лань Чжаню, нет, не так просто. От всего сразу. От сна. От цзинши. От снега за дверью. От собственного тела, которое уже привыкло принимать Лань Чжаня и всё равно ничего не могло удержать. От Цзян Чэна, которого он не имел права ревновать. От этой безликой женщины, которой ещё могло не существовать, но которая уже хозяйничала там, где Вэй Усянь не мог даже стоять. От мысли, что Цзян Чэн с ней будет молчать. Будет злиться. Может быть, будет грубым. Может быть, будет неловким. Может быть, не станет смотреть ей в лицо. А может быть, посмотрит. Может быть, однажды всё-таки останется рядом после, потому что это будет его жена, госпожа его дома, мать его наследника. Вэй Усянь стиснул пальцами край одеяла. Нет. Не туда. Не думать дальше. Он повернулся к Лань Чжаню. Тот спал на боку, лицом к нему. В темноте его лицо было спокойнее, чем днём: без строгих складок у губ, без сдержанного взгляда, без всего того правильного, что иногда раздражало неимоверно. На шее у Лань Чжаня виднелся тёмный след, оставленный Вэй Усянем накануне. Утром его скроет ворот. Утром. До утра было ещё далеко. Вэй Усянь наклонился и поцеловал его. Не мягко. Не осторожно. Ударился зубами, почти больно, и тут же прикусил нижнюю губу. Лань Чжань проснулся сразу. Глаза открылись, пальцы на бедре Вэй Усяня сжались прежде, чем он успел что-то сказать. — Вэй Ин? Ты в порядке? Вэй Усянь ненавидел этот вопрос. Ненавидел, что Лань Чжань спрашивает, хотя видит. Ненавидел, что сам не сможет ответить. Ненавидел, что если сейчас откроет рот для слов, то из него полезет не шутка, а что-то тупое, злое и жалкое. Он поцеловал его снова, глубже, грубее, сел на него сверху и сам потянулся к поясу. Лань Чжань не сразу ответил. На одно мгновение его руки легли Вэй Усяню на запястья, будто он хотел остановить. Или удержать. Разницы почти не осталось. Вот тут надо было сказать. Просто открыть рот и сказать. Лань Чжань, мне снятся кошмары. Мне снится шицзе. Она стоит не так, как я помню её живой. Не с супом, не с улыбкой, не с этим своим “А-Сянь”, после которого я мог сделать вид, что ничего страшного не случилось. Она стоит одна и спрашивает, что я здесь делаю. Почему я один. Почему я оставил А-Чэна одного. Почему я никак не возвращаюсь домой. Во сне она спрашивает, почему я не в Пристани Лотоса. Почему не в Ланьлин Цзинь рядом с Цзинь Лином. Почему не слежу, чтобы с ним ничего не случилось. Почему Цзинь Лин вырос между двумя кланами и отвечает за чужие долги и грехи, а я вернулся и всё равно живу здесь, в цзинши, ем, сплю, трахаюсь, читаю чужие книги и делаю вид, что не должен быть рядом с ним. Надо было сказать: Лань Чжань, мне снится это тело. Мо Сюаньюя. Надо было сказать: Лань Чжань, мне снится кто-то другой. Не ты. Кто-то стоит сзади, хватает меня за волосы, тянет назад, ставит на колени. Пальцы длинные, аккуратные, музыкальные. Я не вижу лица. Только руки. Голос. Дыхание у затылка. Во сне мне нравится. Вот что самое мерзкое. Мне нравится так сильно, что я просыпаюсь с дрожью, с жаром внизу живота, с желанием и отвращением сразу, потому что это не ты, Лань Чжань. И я не знаю, было ли это когда-нибудь с Мо Сюаньюем. Не знаю, чьё это: моё, его, чужое, выдуманное. Не знаю, что это тело успело выучить до того, как стало моим. Надо было сказать: Лань Чжань, я боюсь засыпать. Потому что во сне кто-то другой трогает тело, в котором я живу. Потому что во сне мне это нравится. Потому что когда я просыпаюсь, ты рядом, а я не могу сразу понять, где кончился сон. И тогда я лезу к тебе, потому что если это будешь ты, если твои руки, твой рот, твой голос, то станет проще. Не правильно. Просто проще. Надо было сказать: Лань Чжань, я задыхаюсь в цзинши. Мне не хватает воздуха. Просто сижу и чувствую, что если сейчас не выйду, то начну биться о стены. За дверью люди живут. У них есть дела, кланы, ученики, переписки, охоты, споры, планы на весну. Они строят будущее. Даже если оно плохое, даже если тяжёлое, они всё равно что-то делают. А мне нечего делать. Я прочитал почти все книги, до которых смог добраться. Те, что были интересны, закончились слишком быстро. Те, что не были, я читал от скуки, пока не начинал злиться. Я нарисовал столько талисманов, что Гусу Лань хватит на несколько месяцев ночных охот. Могу ещё нарисовать. Могу сидеть ровно. Могу пить чай. Могу ждать, когда ты вернёшься от наставников, от учеников, от своих дел. Могу разговаривать с Яблочком и ловить себя на том, что правда жду ответа, потому что осёл иногда кажется более живым собеседником, чем эта комната. Что мне делать, Лань Чжань? Надо было сказать: я всё ещё хочу в Пристань Лотоса. Я закрываю глаза и слышу воду. Не музыку. Не гуцинь. Воду у мостков, плеск у берега, голоса учеников, которые утром ругаются вполголоса, потому что доски скользкие. Вижу фиолетовые одеяния. Вижу тренировочную площадку. Вижу, как мы с Цзян Чэном бежим через двор двумя малолетними идиотами и думаем, что весь мир принадлежит нам, потому что нас ещё не отправили на вэньскую выучку в Цишане, потому что Пристань Лотоса ещё стоит, потому что шицзе ещё смеётся, потому что мадам Юй ещё может кричать, а дядя Цзян ещё может делать вид, что не заметил, как мы снова стащили с кухни медовые пряники. Надо было сказать: Лань Чжань, я не хочу быть свободным человеком. Цзян Чэн сказал: свободный — значит, делай что хочешь, Вэй Усянь. Живи где хочешь. Иди куда хочешь. Он не сказал “мне всё равно”. Не так. Но я услышал именно это. А я не хочу. Я не хочу свободу, в которой нет места, куда я обязан вернуться. Не хочу быть человеком без должности, без комнаты, без тренировок, без детей, которых можно гонять с мечами до пота, без причала, где меня могут обругать по имени. Я хочу взять в руки меч. Хочу снова стать простым адептом. Плохим, шумным, надоедливым, но своим. Хочу, чтобы ничего этого не было. Чтобы мы не выросли такими. Чтобы нас не ломали по одному. Чтобы я не выбирал между Вэнями и Цзян Чэном так, будто вообще имел право выбирать. Надо было сказать: мне снится мадам Юй. Она спрашивает, как я посмел нарушить обещание. Как посмел оставить Цзян Чэна одного. И я каждый раз хочу ответить, что не нарушал. Я сделал всё, что мог, чтобы он выжил. Я отдал ему золотое ядро. Отдал путь меча. Отдал то, чем сам был. Что ещё я должен был сделать? Но во сне она всё равно смотрит так, что я сам начинаю сомневаться. Может быть, ему не нужно было ядро? Может быть, ему нужен был я? Рядом. Живой. Злой. Бесполезный. Без ядра. С тёмной ци. С дрянным характером. С пустотой внутри, но рядом. А я решил за него. Решил, что лучше исчезнуть, лучше врать, лучше отойти, лучше не показывать ему, что от меня осталось. Я решил, что спасаю его. Я искренне так думал, Лань Чжань. Думал, что если сделаю к нему хоть один шаг, он увидит моё пустое нутро, отсутствие ядра, тёмную ци, ложь, и это будет хуже, чем если меня просто не будет рядом. А вдруг я ошибся? Вдруг ему было нужно не восстановленное ядро, а шисюн рядом с ним? Вдруг всё, что я делал против него и ради него, оказалось не тем, что ему было нужно? Надо было сказать: я думаю о Баошань Саньжэнь. Да, до сих пор. Иногда думаю, что мог солгать иначе. Сказать Цзян Чэну, что Вэнь Чжулю расплавил и моё ядро тоже. Что я больше не могу пользоваться мечом. Что путь к Баошань Саньжэнь можно найти только один раз, и я уже использовал этот шанс ради него. Или что она восстановила его ядро, но моё восстановить нельзя. Что угодно. Он бы злился. Он бы чувствовал вину. Он бы, может быть, всю жизнь смотрел на меня и помнил, что я лишился пути меча рядом с ним. Но я был бы там. Я мог бы держать его за руку, когда его трясло. Мог бы подставить плечо, когда он валился от усталости. Мог бы таскать бумаги, учить детей стрелять, учить их драться на мечах. Я ведь был хорошим мечником. Ты помнишь, каким хорошим мечником я был? Я не мог бы сражаться как раньше, не мог бы быть первым, не мог бы вести людей в бой так, как он. Но я мог бы быть рядом. Правой рукой можно быть не только с золотым ядром. В самом начале он ведь принимал меня на тёмном пути. Злился, спорил, орал, но принимал. А я снова и снова отворачивался. Не брал протянутую руку. Делал вид, что всё под контролем, что я знаю лучше, что стоит мне уйти дальше — и всем станет легче. Кому стало легче, Лань Чжань? Надо было сказать: я думаю о Вэнях. Почему я не нашёл другого выхода? Почему не приказал им переодеться? Подстричься. Снять красные одежды. Уйти в какую-нибудь дальнюю деревню, где никто не станет спрашивать родословную каждого старика и ребёнка. Почему не разделил их. Почему не спрятал лучше. Почему повёл на Курганы, будто гора мертвецов могла стать домом для живых людей. Почему я решил, что если весь мир уже ненавидит их, значит, можно стоять против всего мира одному и выиграть? Это были мои ошибки? Или тёмная ци правда проела мне мозг? Или я просто был слишком уверен, что если намерение правильное, то всё остальное выдержит? Не выдержало. Шицзе умерла. Цзинь Цзысюань умер. Вэни умерли. Я умер. Цзян Чэн остался. Цзинь Лин остался. И теперь я сижу в цзинши и не знаю, что делать с тем, что выжил. Надо было сказать: я хочу домой. Я хочу в свою комнату. Хочу поспать хотя бы одну ночь на своей кровати. На той, где на изголовье вырезаны двое мальчишек. Я хочу коснуться этих вырезанных фигур пальцами и знать, что они всё ещё там. Что кто-то не сжёг их, не выкинул, не стёр ножом. Хочу лечь и услышать за стеной Пристань Лотоса. Не Облачные глубины. Не эти шаги, которые всегда вовремя. Не эту тишину, где даже моё дыхание кажется лишним. Я хочу услышать голос шицзе. Хотя бы на одну минуту. Даже если потом всё исчезнет. Я думаю, что если бы услышал, я бы просто упал на колени и разревелся. Не красиво. Не достойно. Просто разревелся бы. Я хочу, чтобы она была рядом. Чтобы снова тащила меня на спине, как тогда, когда я в детстве упал с дерева. Чтобы ругала. Чтобы гладила по голове. Чтобы говорила, что суп остынет. И хочу, чтобы Цзян Чэн подошёл и обнял меня. На секунду. Всего на секунду. Без ядра, без Курганов, без Безночного города, без храма Гуаньинь, без всех слов, которые мы сказали и не сказали. Просто подошёл и обнял, как тогда, когда мы ещё не знали, кем станем. Надо было сказать: я схожу с ума от мысли, что у Цзян Чэна будет жена. Что у них будет ребёнок. Наследник. Ребёнок, который вырастет без меня. Который будет знать обо мне страшные сказки от окружающих, а не то, как мы с его отцом крали лотосы, пробирались ночью на кухню, таскали медовые пряники, плавали в озере до синевы, а утром шмыгали носом и врали, что просто плохо спали. Этот ребёнок будет знать Старейшину Илина. Может быть, будет знать, что я когда-то был шисюном его отца. Но не будет знать меня. А я буду где? Здесь? В цзинши? Рядом с тобой, Лань Чжань, и всё равно не дома? Надо было сказать: я люблю тебя. Я правда люблю тебя. Не как благодарность. Не потому, что ты спас. Не потому, что рядом тепло и спокойно. Я люблю тебя. Твой голос, твои руки, твоё упрямое молчание, то, как ты смотришь, когда думаешь, что я не замечаю. Люблю, когда ты зовёшь меня по имени. Люблю, когда ты приносишь воду. Люблю, когда сердишься и всё равно остаёшься. Люблю тебя так сильно, что иногда мне страшно, потому что я знаю: я делаю тебе больно, и всё равно не могу остановиться. Но что, если этой любви недостаточно? Что, если ты дал мне всё, что мог, а мне всё равно не хватает воздуха? Что, если ты поймёшь, что тебя недостаточно? Не потому, что ты плох. Не потому, что я люблю тебя мало. А потому, что внутри меня есть место, которое не заполняется тобой. Дом, которого нет. Пристань Лотоса, в которую я хочу вернуться. Цзян Чэн, о котором я думаю каждую ночь. Шицзе. Цзинь Лин. А-Юань, который вырос и не должен быть моим спасением. Я думал, что ты и А-Юань — всё, что мне нужно. А оказалось, А-Юань вырос. И я люблю его. И он любит меня. И я умру, если однажды увижу в его глазах хоть одну слезу из-за меня. Но я не могу повесить на него свою пустоту. Он не мой дом. Он ребёнок, который уже прожил жизнь без меня и имеет право идти дальше. А ты… Вэй Усянь почти сказал это мысленно и испугался так, что у него похолодели пальцы. А ты тоже не можешь быть всем. Как сказать это человеку, который отдал тебе всё, что у него было? Как сказать Лань Чжаню: я люблю тебя, милый, правда люблю, но больше не могу? Как сказать: иногда мне кажется, что если я ещё раз проснусь утром, открою глаза и увижу потолок цзинши, я сожгу её к демонам? Как сказать: пожалуйста, сделай хоть что-нибудь, чтобы перестало быть так больно, но я сам не знаю, что именно? Надо было сказать: мне давно не снились мать и отец. В прошлой жизни я иногда видел их. Смутно. Не лица даже, больше голоса, руки, дорогу. В этой жизни я уже почти не могу вспомнить их лица. А Цзян Чэна помню каждую ночь. Каждую ночь думаю, как он один отстраивал Пристань Лотоса. Как растил Цзинь Лина. Как сидел над бумагами, как снимал гуань, как ложился спать один. Что он чувствует, Лань Чжань? Вот сейчас. Он отложил бумаги. Снял гуань. Распустил волосы. Лёг. О чём он думает? Вспоминает ли обо мне? Или выкинул все мысли о человеке, который испортил ему жизнь? Я правда думал, что спасаю его. Правда думал, что чем дальше я буду от Пристани Лотоса, тем лучше. Что моё место — где угодно, только не рядом с ним. Что если я вернусь, он увидит не брата, а тёмную ци, пустое место там, где должно быть ядро, и всю ложь, которую я копил годами. А вдруг я просто должен был оставаться рядом? Ведь не обязательно быть великим заклинателем, чтобы быть хорошей правой рукой. Не обязательно иметь ядро, чтобы быть полезным. Я мог бы учить детей стрелять. Учить их держать меч. Ходить с ними на простые охоты, не туда, где нужен герой, а туда, где нужен взрослый, который не даст ученику сунуть руку в пасть мертвецу. Мог бы ругаться с управляющими. Мог бы сидеть рядом с Цзян Чэном над бумагами и доставать его до белого каления. Мог бы быть там. Надо было сказать: я думаю о мороке. Он сказал, что я захочу вернуться. И я захотел в ту же секунду, как открыл глаза. Не потом. Не когда стало скучно. Не когда снег закрыл дорогу в Цайи. Сразу. Просто тогда рядом был ты, Лань Чжань. Ты смотрел на меня так, будто я вернулся из смерти ещё раз, и я не мог сказать тебе: я хочу домой. Не мог. Ты бы услышал “ты не дом”. А я не хотел этого говорить. Не хотел даже думать. Я до сих пор не хочу. Но это сидит внутри. Я хочу домой. А дома там, может быть, больше нет. Людей, которые ждали бы меня таким, там тоже может быть нет. Цзян Чэн сказал, что я свободен. Хочешь жить в Юньмэне — живи. Но это не было “возвращайся”. Не было “твоё место здесь”. Не было “я ждал”. И всё равно я хочу. Надо было сказать: я готов отдать почти всё, что у нас есть сейчас, только бы на минуту вернуться туда, где ещё можно было исправить. Это низко. Я знаю. Ты не заслужил этого, Лань Чжань. Ты не заслужил, чтобы человек, которого ты любишь, лежал с тобой в одной постели и думал, как бы вернуться в прошлое, где тебя почти не было. Ты не заслужил, чтобы я целовал тебя, потому что мне страшно сказать правду. Ты не заслужил, чтобы я превращал твоё тело в способ не думать о другом доме. Я знаю. Я знаю, что делаю тебе больно. Знаю, что могу потерять тебя, если продолжу. Тебя. А-Юаня. Всё, что у меня есть сейчас. Знаю и всё равно не знаю, что делать. Потому что моё сердце должно быть полным любви к тебе. А оно не полное. В нём дыра. И это уже не дыра от отсутствующего золотого ядра. К отсутствующему ядру можно привыкнуть. Можно врать. Можно смеяться. Можно сделать вид, что так и надо. К отсутствию дома привыкнуть не получается. Мне больно, Лань Чжань. Я хочу домой. Как вернуться домой? И почему здесь, с твоей любовью и с А-Юанем, я всё ещё не чувствую себя дома? Всё это стояло у Вэй Усяня в горле. Кусками. Обрывками. Злостью. Стыдом. Страхом. Одно лезло поверх другого, как люди в давке: шицзе, Цзян Чэн, мадам Юй, золотое ядро, Вэнь Чжулю, Баошань Саньжэнь, Цзинь Лин, А-Юань, Вэни, Курганы, цзинши, Цайи, Яблочко, потолок, который он уже ненавидел. И Лань Чжань всё ещё держал его лицо в ладони. — Вэй Ин, — сказал он. — Скажи мне. Вэй Усянь не мог. Не потому, что не доверял. Потому что доверял слишком сильно. Если он скажет, Лань Чжань поймёт. Вот что было страшнее всего. Не оттолкнёт, не осудит, не назовёт неблагодарным. Поймёт. Увидит, что его любви оказалось мало не потому, что она слабая, а потому что Вэй Усянь сломан в другом месте. И это сделает ему больно. А Вэй Усянь был готов на что угодно, только бы не видеть эту боль у него на лице. Лучше больно себе. Лучше снова соврать улыбкой. Лучше снова превратить разговор в поцелуй. Он открыл глаза, улыбнулся почти нагло и обнял Лань Чжаня за шею. — Ханьгуан-цзюнь, — сказал он легко. Слишком легко. — Ты опять смотришь так, будто я нарушил правило. Лань Чжань не улыбнулся. Вэй Усянь не дал ему больше шанса заговорить. Он сам опустился ниже, чувствуя, как тело, ещё не отдохнувшее, отдаёт болью. Внутри было слишком мокро, слишком чувствительно, слишком открыто после прошлой ночи. Это тоже злило. Это подходило. Он не хотел бережно. Бережно оставляло место для мыслей. Лань Чжань выдохнул сквозь зубы. И всё-таки ответил. Руки сжались на его бёдрах, уже крепко. Вэй Усянь увидел, как в лице Лань Чжаня проходит злость — коротко, глубоко, почти без движения. Не чистое желание. Не только тревога. Он понял достаточно. Может быть, не сон. Не госпожу Цзян. Не Цзян Чэна в чужой постели. Но понял, что Вэй Усянь пришёл не к нему. От чего-то. И всё равно поднялся навстречу. Вэй Усянь вцепился в его плечи, закрыл глаза и позволил этой злости затянуть их обоих. Пусть будет так. Пусть Лань Чжань злится. Пусть видит, что его снова увели от разговора. Пусть всё равно отвечает. Пусть потом спросит ещё раз, если сможет. Сейчас Вэй Усянь мог только целовать его, кусать, тянуть за волосы, прижиматься ближе и надеяться, что тело снова сделает то, что у него получалось лучше слов. Заткнёт. Хотя бы ненадолго.***
Зимой также прибыл новый набор учеников из других кланов. Вэй Усянь заметил их почти сразу, хотя сначала не собирался обращать внимания. Человек десять из Ланьлин Цзинь, шестеро из Юньмэн Цзян, трое из Цинхэ Нэ, ещё небольшая группа из кланов, чьи гербы он не сразу вспомнил. Все в чистых дорожных одеждах, усталые после подъёма, с лицами людей, которые пытаются не показывать, насколько им холодно и насколько сильно хочется оглядеться. Их было мало. Слишком мало. Вэй Усянь помнил собственную юность в Облачных глубинах. Тогда чужих учеников было столько, что Лань Цижэнь каждый день выглядел так, будто мир решил испытать его терпение и прислал Цзян Чэна, Вэй Усяня и Нэ Хуайсана в одном поколении исключительно чтобы загнать его в гроб. Пятьдесят-шестьдесят человек, а то и больше, если считать всех сопровождающих и тех, кто приезжал ненадолго. Шум в коридорах, чужие гербы, споры, тайные разговоры, попытки пронести вино, попытки объяснить Нэ Хуайсану, что веер не является учебной принадлежностью. Теперь приехало человек тридцать, может, даже, чуть меньше. В Облачных глубинах, конечно, нашлись объяснения. Зима выдалась тяжёлая. На перевалах снег. Малые кланы не всегда могут отправить детей в такой путь. Кто-то задержался из-за семейных дел. Кто-то приедет весной. Всё это звучало прилично. Вэй Усянь услышал, как двое наставников говорили об этом в боковой галерее, пока он сидел за поворотом и чинил сломанную кисть, которую Лань Цзинъи почему-то считал счастливой и отказывался писать какой-либо другой. — Весной поток восстановится, — сказал один. — Возможно, — ответил второй. Пауза была короткой, но в ней оказалось больше правды, чем в словах. Через несколько дней Вэй Усянь услышал другой разговор. Уже не между наставниками, а в ханьши, куда он занёс Лань Сичэню записи по одному старому музыкальному фрагменту. Дверь была приоткрыта. Вэй Усянь не собирался подслушивать — по крайней мере, не заранее. Но голос Лань Сичэня был слишком спокойным, а такие голоса обычно означали, что говорится что-то неприятное. — Если весенний набор будет таким же, — сказал Лань Сичэнь, — нам придётся признать, что это уже не погода. Кто-то из старших ответил: — Малые кланы осторожничают. — Не только малые. — Цинхэ Нэ всё же прислал учеников. — Меньше, чем прежде. Юньмэн Цзян тоже. Ланьлин Цзинь сохранил число из уважения к прежним соглашениям, но даже там заметна осторожность. Вэй Усянь стоял у двери со свитком в руках и смотрел на собственные пальцы. Лань Сичэнь продолжил: — Обучение в Облачных глубинах — это не только уроки. Это доверие. Люди отправляют к нам детей, будущих наследников, будущих старших учеников, тех, кто потом будет заключать соглашения, ходить с нами на охоты, обмениваться лекарствами, книгами, печатями. Если они перестают присылать детей, значит, они ещё кланяются нам при встрече, но уже не уверены, что хотят связывать с нами будущее. — После дела Цзинь Гуанъяо прошло время, — тихо сказал старший. — Да, — ответил Лань Сичэнь. — И всё же оно не прошло для тех, кто пострадал. После этого Вэй Усянь не вошёл сразу. Подождал, пока разговор сменится на списки, расходы, комнаты для приезжих и распределение наставников. Только потом постучал. Лань Сичэнь принял свиток так, будто не заметил задержки. Возможно, действительно не заметил. Возможно, был достаточно вежлив, чтобы не показать. Вэй Усянь ушёл с неприятным чувством. Он привык думать о Гусу Лань как о месте, которое стоит само по себе. Белые стены, правила, музыка, наказания, холодные источники, Лань Чжань, Лань Цижэнь с вечным лицом человека, которому опять не повезло с молодым поколением. В юности ему казалось, что Облачные глубины могут пережить что угодно, потому что будут и дальше стоять на горе и смотреть на всех сверху. Теперь выяснялось, что даже горы могут накрениться. Однажды он поймал троих за кустами у боковой галереи. Они явно караулили не его, а возможность увидеть его. Один был из малых кланов, двое — кажется, из Ланьлин Цзинь. Стоило Вэй Усяню повернуть голову, как все трое сделали такие лица, будто внезапно вспомнили о крайне важном деле в противоположной стороне мира. — Эй, — позвал он. Они замерли. Вэй Усянь поднял руку. — Если будете смотреть из кустов, выбирайте место выше. Оттуда видно лучше. Мальчишки побледнели и убежали. Он рассмеялся. Смех вышел настоящий, но короткий. Потом стало неприятно. Вот кто он теперь значит. Достопримечательность Облачных глубин. Стена правил, холодный источник, библиотека, Ханьгуан-цзюнь и Старейшина Илина за кустом, если повезёт. Вэй Усянь постоял ещё немного, потом пошёл к стойлам. Яблочко встретил его с таким видом, будто только он один в этом клане понимал, насколько всё вокруг глупо. — Ты хотя бы честный, — сказал ему Вэй Усянь и почесал между ушами. Осёл фыркнул и попытался найти в его рукаве яблоко. Ещё через неделю его попросили быть осторожнее с приезжими учениками. Сказал это Лань Сичэнь. Не Лань Цижэнь. Не один из наставников, которому было бы проще говорить сухо и смотреть поверх плеча. Лань Сичэнь сам пришёл в цзинши вечером, когда Лань Ванцзи тоже был там. На столе стоял чай. Вэй Усянь перебирал старые талисманные заготовки, часть из которых уже отсырела по краям и годилась разве что на черновики. Он понял, что разговор будет неприятным, ещё до того, как Лань Сичэнь сел и отказался от чая. Цзэу-цзюнь никогда не входил в комнату резко. Даже плохие новости он приносил так, будто сперва давал человеку возможность собраться с мыслями. Но сейчас в его лице была та самая собранность, которую Вэй Усянь за последние месяцы начал узнавать: мягкость оставалась, а отступать он уже не собирался. — Вэй-гунцзы, — сказал Лань Сичэнь, — я хотел бы попросить вас в ближайшие недели меньше появляться на общих занятиях приезжих учеников. Лань Чжань поднял глаза сразу. — Брат. Одного слова хватило, чтобы в комнате стало холоднее. Вэй Усянь не сказал ничего. Он посмотрел на Лань Сичэня и увидел, что тому трудно. Не так трудно, как человеку, которого заставили сделать что-то против совести, нет. Скорее так, как бывает трудно главе клана, когда правильного решения нет, а выбрать всё равно нужно. — Я не веду их занятия, — сказал Вэй Усянь. — Я знаю. — И не собирался. — Знаю, — повторил Лань Сичэнь. Лань Чжань смотрел уже не на Вэй Усяня, а на брата. — Вэй Ин не нарушал правил. — Нет, — сказал Лань Сичэнь. — Он никому не мешает. — Нет. Простые согласия почему-то звучали хуже спора. Вэй Усянь опустил взгляд на талисманную бумагу. На одном листе тушь легла слишком густо и расплылась у края. Он провёл пальцем рядом с пятном, не касаясь его. — Тогда дело не в правилах. Лань Сичэнь помолчал. — Нет. Не в правилах. Лань Чжань сжал пальцы на колене. Едва заметно, но Вэй Усянь увидел. — Некоторые письма от родителей и старших малых кланов пришли ещё до прибытия учеников, — сказал Лань Сичэнь. — Не все были прямыми. Не все невежливыми. Но смысл повторялся. Они просили, чтобы обучение их детей не пересекалось с практиками тёмного пути. — Вэй Ин не обучает тёмному пути, — сказал Лань Чжань. Голос остался ровным. Вот только ровность у Лань Чжаня иногда была опаснее крика. Лань Сичэнь встретил его взгляд. — Это знаю я. Это знаешь ты. Это знают наши ученики. — Значит, этого достаточно. — Нет, Ванцзи. Лань Чжань замолчал. Вэй Усянь медленно поднял глаза. Лань Сичэнь сказал это не резко, но окончательно. В этом “нет” было не желание уязвить и не страх перед чужими письмами. Был клан. Были чужие дети, которых доверили Облачным глубинам. Были родители, которые помнили не уроки Вэй Усяня с младшими, не его талисманы и не то, как он вытаскивал учеников с ночных охот, а другое имя: Старейшина Илина. Тёмный путь. Мертвецы. Курганы. Истории, которые годами рассказывали так, чтобы детям было страшно. И Лань Сичэнь, при всём своём спокойствии, стоял сейчас между этими письмами и человеком, который сидел в его доме за низким столом. Вэй Усянь вдруг понял, что не злится. Было неприятно. Да. Стыдно — тоже, хотя стыдиться было вроде бы нечего. Но злости на Лань Сичэня не было. Тот не прятался за старейшинами, не велел через ученика, не сделал вид, что это мелкая хозяйственная просьба. Пришёл сам. Сказал сам. И смотрел прямо, хотя такому человеку, как Лань Сичэнь, должно было быть почти невыносимо просить о подобном. — Они боятся не того, что я сделаю, — сказал Вэй Усянь. — А того, что их дети потом напишут домой: “Мы видели его. Он говорил с учениками Гусу. Его никто не боится”. Лань Сичэнь не отвёл взгляда. — И этого тоже. Лань Чжань резко посмотрел на Вэй Усяня. — Это не причина. — Для нас — нет, — ответил Вэй Усянь. Лань Чжань будто хотел возразить, но не сразу нашёл слова. Вэй Усянь усмехнулся краем губ, без веселья. — Лань Чжань, если бы я был отцом какого-нибудь мальчишки из маленького клана и всю жизнь слышал про Старейшину Илина то, что про меня рассказывают, я бы тоже написал письмо. Может, ещё хуже написал бы. — Ты не такой, как в этих историях. — Я знаю. — Тогда почему ты соглашаешься? Вэй Усянь отложил испорченную бумагу. — Потому что твой брат просит не ради себя. Лань Чжань замолчал. Лань Сичэнь чуть опустил глаза. Вэй Усянь заметил это движение и пожалел, что сказал слишком прямо. Но отступать уже было поздно. — Цзэу-цзюнь не говорит, что мне нельзя выходить из цзинши, — продолжил Вэй Усянь. — Не говорит, что я позорю Гусу Лань одним видом. Он говорит, что сейчас клану и так трудно удержать доверие. Если я начну доказывать всем, что имею право стоять где хочу, будет, конечно, справедливо. И очень глупо. — Вэй Ин, — тихо сказал Лань Ванцзи. Вэй Усянь посмотрел на него. — Что? Лань Ванцзи не ответил сразу. Его злость была не громкой. Он злился не на Лань Сичэня полностью — Вэй Усянь это видел. И не на него. Он злился на саму необходимость этого разговора. На письма. На страхи родителей. На мир, где Вэй Усяня можно было позвать спасать учеников от нечисти, но нельзя было спокойно подпустить к этим же ученикам на занятии, пока их старшие не привыкнут. Вэй Усянь понимал его. И всё равно не мог позволить ему воевать за это сейчас. — Если ты сейчас начнёшь спорить, — сказал он мягче, — Цзэу-цзюнь окажется между тобой, мной и письмами от половины родителей. А завтра об этом узнают наставники. Потом ученики. Потом кто-нибудь решит, что Гусу Лань сам не знает, кого допускает к чужим детям. Ты правда хочешь дать им такой повод? Лань Ванцзи посмотрел на брата. Лань Сичэнь молчал. Это молчание было не слабостью. Просто он, кажется, действительно не нашёл бы сейчас слов, которые не ранили бы одного из них. — Я не прошу Вэй-гунцзы скрываться, — сказал он наконец. — И не прошу вас, Ванцзи, делать вид, что это справедливо. Это не справедливо. Но сейчас мне нужно провести этот набор без новых слухов. Если весной учеников снова будет мало, нам придётся признать, что охлаждение между кланами глубже, чем мы надеялись. Любая мелочь может стать поводом для тех, кто уже сомневается. Вэй Усянь кивнул. — Я понял. Лань Сичэнь посмотрел на него внимательнее. — Мне жаль. — Не надо, — сказал он. — Вы делаете то, что должен делать глава клана. Лань Сичэнь слегка выдохнул. — Это не всегда утешает. — Я знаю. И правда знал. Цзян Чэн тоже часто делал то, что должен был делать глава клана. От этого люди вокруг не всегда страдали меньше. Лань Ванцзи поднялся. — Я поговорю со старшими. — Ванцзи, — сказал Лань Сичэнь. — Они не имеют права требовать… — Имеют, — перебил Вэй Усянь. Лань Ванцзи повернулся к нему. Вэй Усянь не улыбался. — Они отдают сюда детей. Они имеют право требовать, спрашивать, бояться, ошибаться, писать неприятные письма и считать меня плохим соседом для своих наследников. А Гусу Лань имеет право решить, как на это отвечать. Сейчас ответ такой. — А ты? — спросил Лань Ванцзи. Вопрос был тихий. Вэй Усянь не сразу понял. — Что я? — Чего хочешь ты? Комната стала слишком маленькой. Вэй Усянь мог бы сказать: хочу выйти завтра на площадку, сесть на перила и рассказать приезжим ученикам, что страшные истории про меня наполовину ложь, наполовину правда, а остальное они всё равно не поймут, пока сами не выживут после первой настоящей ночной охоты. Хочу, чтобы на меня не смотрели из-за кустов. Хочу, чтобы твоему брату не приходилось просить меня быть удобнее. Хочу, чтобы ты не злился за меня так, будто этим можно что-то исправить. Но это всё было слишком много. — Сейчас я хочу не мешать, — сказал он. Лань Ванцзи будто отступил внутрь себя, хотя не сделал ни шага. — Ты не мешаешь. — Лань Чжань. Вэй Усянь произнёс его имя почти устало. — Иногда человек мешает не тем, что делает. А тем, что о нём уже думают. Лань Сичэнь закрыл глаза на короткое мгновение. Лань Чжань больше не спорил. И почему-то это оказалось больнее, чем если бы спорил. — Хорошо, — сказал Вэй Усянь, беря со стола стопку испорченных заготовок. — Я буду появляться там, где меня не примут за часть учебной программы. Если кто-то сам подойдёт с вопросом? — Отвечайте, — сказал Лань Сичэнь. — Я не запрещаю вам говорить с учениками. Я прошу не становиться центром их внимания. Вэй Усянь кивнул. — Это я умею плохо. Лань Сичэнь посмотрел на него с усталой мягкостью. — Я заметил. На этот раз Вэй Усянь почти улыбнулся. Почти. Лань Сичэнь ушёл вскоре после этого. У двери он остановился и обернулся. — Вэй-гунцзы. — Да? — Спасибо. Вэй Усяню стало муторно. — Не благодарите за такое. Лань Сичэнь принял это без возражений и вышел. В цзинши остались только они с Лань Чжанем. Некоторое время никто не говорил. Потом Лань Ванцзи сказал: — Это неправильно. Вэй Усянь поставил заготовки обратно на стол. — Да. — Я не хочу, чтобы ты соглашался на такое. — Я тоже много чего не хочу. — Вэй Ин. — Лань Чжань, если ты сейчас пойдёшь за ним, хуже станет всем. Мне — тоже. Лань Ванцзи смотрел прямо. — Я не могу считать это малым. — Я и не прошу. Вэй Усянь сел обратно и провёл ладонью по краю стола. Дерево было гладким, холодным. — Просто не делай из этого битву, которую я не просил начинать. Эта фраза задела. Он увидел сразу. Лань Ванцзи чуть изменился лицом — почти незаметно, но Вэй Усянь всё равно пожалел. Слишком близко к тому, что между ними уже стояло: к мороку, к протянутой руке, к Юньмэну, к тому, как Лань Чжань снова и снова пытался защитить его, а Вэй Усянь всё чаще чувствовал в защите стену. — Прости, — сказал Вэй Усянь тише. — Я не хотел. Лань Ванцзи молчал. — Я знаю, что ты за меня. — Мгм. — И знаю, что это несправедливо. — Мгм. — Просто… сейчас правда лучше так. Лань Ванцзи опустил взгляд на его руки. — Лучше для кого? Вэй Усянь не нашёл ответа сразу. Потом всё-таки сказал: — Для Гусу Лань. Для твоего брата. Для этих детей. Может быть, немного для меня. Если они не будут смотреть на меня весь день, мне тоже будет легче. Последнее вышло неожиданно честно. Лань Ванцзи поднял глаза. Вэй Усянь отвёл взгляд первым. — Я устал быть тем, кого нужно объяснять. Лань Ванцзи ничего не ответил. Вэй Усянь смотрел на остывший чай и думал, что Лань Сичэнь прав: это временно. В Облачных глубинах многое называли временным. А потом оно оставалось между людьми гораздо дольше, чем должно было. Вэй Усянь допил остывший чай одним глотком. Горький, холодный, противный. Поставил чашу обратно. Лань Чжань сидел напротив, с тем самым лицом, на котором несогласие было заперто так глубоко, что другой человек мог бы его не заметить. Вэй Усянь заметил. И не захотел слышать. Он расстегнул верхнюю одежду. Лань Чжань поднял глаза. — Вэй Ин. Вэй Усянь подошёл, сел ему на колени и поцеловал. Не мягко, не для утешения. Просто закрыл ему рот своим ртом. Чтобы не было следующей фразы. Чтобы не было “это нужно обсудить”. Чтобы не было “брат прав” или “брат неправ”. Чтобы не было ничего, кроме тела. Лань Чжань не ответил сразу. Он схватил Вэй Усяня за запястья. Крепко. Почти больно. Вэй Усянь почувствовал, как пальцы легли поверх старых следов. Останутся новые. Он подался ближе. Лань Чжань держал ещё несколько мгновений, будто мог остановить их обоих. Потом встал вместе с ним и повёл к постели.