1
Минхо уверенно съезжает на междугороднюю трассу, и Феликс вскидывает брови. Он знает, что в зеркале заднего вида маячит его лицо, но Минхо удивление Феликса никак не комментирует. Ну конечно. — Разве ты не должен забрать Ха Ын? Высотки за окнами машины уже сменяются утонувшими в зелени домиками под черепичными крышами. Теперь они выглядят так, словно по своей воле сгрудились между магистралями. Сквозь лобовое видны пока ещё похожие на холмы горы, и дымка городского смога остаётся позади. — Она приедет с братом, — Минхо бросает взгляд на приборную панель. — Скорее всего, они уже на месте. Феликса нотка недовольства в тоне Минхо не пронимает — он не чувствует вины за задержку. Усмехается и только удобнее устраивается на заднем сидении: достает из сумки ещё прохладные банки и сползает ниже. Никаких орешков, Феликс не самоубийца, но он намерен провести ближайшие два часа с комфортом, если уж до конца недели тот больше ему не светит. Минхо держит лицо как всегда, но Феликс слишком давно и хорошо знает этого чёрта, чтобы не заметить, как раздражение в нём борется с совестью. Теперь Минхо Феликсу должен и, честно говоря, это очень приятное чувство. Не то, чтобы Феликс собирается как-то этим пользоваться больше, чем потягивая глупенькие напитки в салоне его обожаемой машины. — Хочешь? — он демонстративно шипит через трубочку и, глядя в зеркало, играет бровями. — Клубничная дрянь, м-м-м, всё как ты любишь. Минхо тяжело и не менее демонстративно вздыхает. Он тоже знает Феликса очень хорошо. Потому — очевидно — вчера вечером Минхо ввалился в квартиру именно к Феликсу. Взбудораженный и помятый, больше похожий на попавшего под дождь голубя, чем ту свою версию, которую знали их общие знакомые. Феликс, предвкушающий долгие, наполненные тишиной выходные, сразу напрягся. — Пожар? Налоговые декларации? Похороны? Минхо помотал головой, и Феликс выдохнул. Не до конца, конечно. Минхо определённо выглядел как человек, который в самое ближайшее время собирался воззвать к исполнению негласного социального договора с заголовком «Дружба». — Ты знаешь правила, — Феликс пресёк попытки объясниться движением руки. — Тапочки, диван, плед. Чай. Когда Минхо протопал в гостиную без единой подъёбки, Феликс понял: пизда. Выходным так точно, а вот самому Феликсу, получается, по обстоятельствам. — Нет чего покрепче? — Минхо уставился на чашку в руках Феликса со вселенской тоской. — Это зелёный. — Очень смешно. — Ты за рулём, дубина, — Феликс сунул чай Минхо прямо под нос и пошёл за сахарными пандами, которые доставал по исключительным случаям. — И завтра должен везти свою ненаглядную в этот самый как его там парк. Топиться в водопадах, фоткаться у обрывов и неистово любиться на пляже, собирая жопой песок. Феликс правда был хорошим другом и всё отлично помнил. — Не планировал я никакой жопой песок собирать! — мгновенно вскинулся Минхо и, поймав нарочито-насмешливый взгляд, возвёл глаза к потолку, как будто даже в себя пришёл. — Я нам домик снял. За полгода, сам знаешь, что там творится в праздники. В этом, понимаешь, и проблема… Никакой проблемы в домике Феликс не замечает: ханок как ханок, с двором, приладами для отдыха, видом на зеленющие горы и благословенной тишиной. Место для романтической поездки просто идеальное, и если не знать, что рядом натыканы похожие домики и целые пансионы, можно поймать настоящее умиротворение, никакого пляжа не надо. Тот, правда, тоже есть — где-то там, ниже по склону. И пока Минхо возится с парковкой, Феликс идёт на голоса. — Ха Ын-а! — он распахивает объятия и ловит в них счастливо взвизгнувшую, по непредвзятой оценке Феликса, любовь всей Минховой жизни. — Чудесно выглядишь, — он уже привычно чмокает Ха Ын в подставлённую щёку. — Показывай, что ли, чего тут у вас-нас намечается. Предложение — скорее дань вежливости и попытка заполнить время, но Ха Ын оживляется ещё сильнее и правда показывает: оставленную как артефакт прошлого печь, решетчатые окна, до блеска натёртый тёплый пол, и комнаты, и маты. На матах-то Феликс и завязает так, что становится уже не до отлично работающего вайфая, телика с кабельным и других приблуд, которые мозг совмещает с ханоком со скрипом. Потому что совместить три мата в основной комнате с четвёртым, сиротливо приютившимся в комнате, больше похожей на кладовку, не выходит, как эти маты ни поворачивай. Феликс осторожно косит на щебечущую Ха Ын, но та, похоже, проблемы не видит. — А как спать будем? — брякает Феликс подошедшему Минхо. — Я за стенкой, а вы втроем по-семейному? Привычное выражение лица Минхо наконец-то совмещается с его внутренним состоянием, и Феликсу становится друга жаль. Ладно, почти. Он всё ещё не понимает, какими причудливыми вычислениями в выходные на двоих сперва добавился брат, а потом, до кучи, ещё и Феликс. По крайней мере, с ним Минхо знаком не пару дней, можно понять, но что теперь с этими слагаемыми делать, они оба представляют очень и очень смутно. Серьёзно, сколько бы Феликс вечно не ворчал на перестраховщика Минхо, именно сейчас им бы пригодился какой-никакой план, но плана — даже плохоньких намётков — нет, и Феликс ощущает себя слегка так загнанным в ловушку. Похоже, он в самом скором времени будет импровизировать на чужой территории. На территории грёбанного Ли Минхо! Что ж, если к концу выходных здесь окажется ещё и семья цыган, тот сам напросился. Со спальными местами Минхо разбирается быстро и, почти не напрягаясь, перетаскивает четвертый мат в большую комнату. Теперь они лежат на примерно одинаковом бесполезно-приличном расстоянии друг от друга, а Феликс думает, что логичное Минхово решение исправило примерно нифига. — Я займусь грилем, — для предложения голос Феликса звучит с перебором воинственно, но ему, честно говоря, уже наплевать. — Вы тут того, — он машет рукой, — отдыхайте. Только во дворе до Феликса доходит, что брата-разлучника он так и не видел. Хван, мать его, Хёнджин. Феликсу интересно как минимум посмотреть на человека, который сам напросился в э-э-э… сопровождение? Не беспокоится же он за честь или сохранность сестры? Мысль застаёт Феликса врасплох, а перед внутренним взглядом тут же рисуется престарелый дед. Он хмурится и грозит Феликсу пальцем. Феликс встряхивает головой и на минуту оттаивает, когда находит у беседки не только традиционный для Кореи гриль, но и самую обычную человеческую барбекюшницу. Мысли про брата, который дедом быть никак не может, тут же отходят на второй план, пока он шарится в поисках розжига. Возможно, Феликс даже получит какое-никакое удовольствие от этого отдыха. Нажарит мяса и, запасшись пледами, сам угнездится где-нибудь на береговой линии. А Хван… Феликс не может и не должен за него отвечать, даже если как раз на это Минхо и рассчитывает. Хотя кого Феликс пытается обмануть? Ну конечно он потащит этого Хвана с собой. Мешок с углём почти выскакивает из рук, и Феликс чертыхается сквозь зубы. Хотя обычно новые знакомства не вызывают ни единой проблемы, прямо сейчас он никак не может перестроиться из ворчливого деда сам. Что поделать, имеет он право раз в полгода встать не с той ноги? Так что Феликс тихо бесится: на Минхо с его романтическим отпуском, на дом с закосом под традиционность вместо нормального номера в отеле, на Хвана этого липучего, даже на барбекюшницу, хотя она-то, в отличие от всех остальных, работает исправно и быстро захватывает в свою железную пасть огонь, словно пытается восстановить вовсе не хрупкое душевное Феликсово равновесие. — Здравствуйте. Ровное, на грани комфортной слышимости слово заставляет Феликса обернуться, он даже кочергу отложить не успевает. Приветствие вылетает из его рта автоматически, пока мозг в какой-то подозрительной внутренней тишине замечает: не дед. Взгляд Феликса беззастенчиво скользит от лица на фигуру Хвана и обратно. Высокий, совсем на Ха Ын не похожий, тот стоит и будто ждёт окончания процесса загрузки. А у Феликса впервые в жизни почему-то не собираются в нормальный пазл обычные по отдельности детали: широкие очки с какого-то перепугу не коннектятся с пухлыми губами, вытянутое лицо словно с обложки какого-то косметического журнала — с небрежно-широким чёрным свитером в — он что, его украл у бабки? — мелкий цветочек, низко сидящие джинсы и расслабленная поза — с внимательным, цепким взглядом. Хван наклоняет голову к плечу, вопросительно вскидывает брови и, не получив ответа, проходит мимо Феликса в беседку. Движение заставляет Феликса отмереть. Он безотчётно поворачивается следом, словно тянется к Хвану, и смотрит, смотрит, смотрит. Феликс давно смирился со своей сексуальностью. В юности, когда всё вокруг только и делали, что влюблялись, ссорились, бурно мирились и бесконечно трахались, Феликс успел разобраться в себе. С девушками и парнями, старше и младше, со свиданиями, хождением вокруг и без всего этого политеса. Он целовался под луной, носил цветы, получал цветы, дрочил однокурсникам в машинах, пережил не один и не два перепихона в клубах и не залез в Тему только потому, что заебался ещё на этапе изучения. Короче, Феликс пытался. Сейчас уже не объяснит толком, зачем, ведь последние несколько лет живёт в полном согласии с тем, что он абсолютно, тотально — и неисправимо — асексуален. Иногда он думает, что родители дали ему внешность, чтобы посмеяться. Судя по постоянным — и почти раздражающим — комплиментам Феликс становится всё привлекательнее, хотя не делает ничего, чтобы кого-нибудь завлечь. Раньше сверкать улыбкой было забавно — он почти сразу получал номера телефонов и кокетливые взгляды. Со временем взглядов не стало меньше, но Феликс научился говорить женщинам, что он гей, а мужчинам — что натурал, и теперь прекрасно дружит и с теми, и с другими. Только Минхо знает о его «ориентации» и лишь потому, что не пытается взять Феликса на слабо, свести с тем, «кого ну точно захочешь», устроить порномарофон, втащить в групповуху или, прости господи, «вылечить». Минхо вообще-то тоже очень хороший друг. Да, Феликс до носков своих любимых адидасов асексуален, и в этот самый момент смотрит безотрывно, бухает сердцем прямо в ушах, потеет ладонями как третьеклашка и никак не может Хван Хёнджина в себя вместить.2
К вечеру наваждение не рассеивается. Посиделки за мясом и соджу вдруг оказываются не карикатурным, а вполне настоящим тёплым ужином. Почти семейным: Ха Ын много шутит, перебрасывается с Феликсом привычными подколками, и Минхо, сперва напряжённый, словно его закинули в сердцевину урагана без обвесов, постепенно оттаивает. А Хван… Феликс очень, почти отчаянно старается на Хвана не смотреть. Тот в разговоре не участвует, хотя ест с аппетитом и точно не испытывает неловкости, какую можно ожидать от любого человека в этой наглухо тупой ситуации. Да, Феликс, занятый исключительно своими друзьями, видит, как Хван улыбается, стоит Ха Ын заливисто рассмеяться, как жмурится, цепляя мясо прямо пальцами, как до нелепого смешно кривит нос от неожиданно крепкого соджу с совершенно отвратительной виноградной отдушкой, к винограду настолько же близкой, как белые медведи к пингвинам. А ещё Хван почти сразу снимает свои очки, и теперь через раз щурится, когда скользит взглядом по блюдам на столе, по дурно пахнущим шаронским розам, насаженным вокруг ханока традиционно плотно, и даже по Феликсу. У Феликса каждый раз, когда он пересекается взглядом с Хваном, на которого по-прежнему не смотрит, по позвоночнику прокатывается что-то горячее, что он не может списать на алкоголь: Феликс почти не пьёт эту бурду. Минхо, конечно, разливает её не из пластиковых шестилитровок и даже с пивом не бодяжит, но нет, спасибо. Да и шут с ним, с этим соджу и с привычками корейцев хлестать его в дело и нет. Феликс почти готов послать в известном направлении и самих корейцев, потому что без всяких градусов думает о том, как Хвану пошли бы белые гортензии, а не этот невзрачный разлапистый гибискус. Пышные, с розовой прозрачностью акварели по краям плотных лепестков, нежные и праздничные. Изящные, как длинные пальцы в контрастно широких кольцах. С тонким запахом, исчезающим так же быстро, как тёмная томность в чужом взгляде. Отголосок — и только, почти отражение света жёлтых ламп, натыканных по саду тут и там. Только вот Феликс, сдавшийся теплу чернильной ночи, видит отчётливо: всё это не игра разгорячённого воображения. Они сидят долго после того, как Минхо с Ха Ын уходят. Для Феликса время и вовсе застывает, и он проваливается в состояние, какого ещё не испытывал. Невидимый лес приглушённо гудит тайными разговорами, трещат догорающие угли, воздух, дымный и пряный, пропитывает насквозь не только плотную джинсу на нём самом, но и Хвана тоже — Феликс уверен — всего и сразу, и он пытается представить, как пахнут растрепавшиеся тёмные волосы. Тело словно растекается по лавке, опьяненное, и этого опьянения никаким на свете алкоголем не добиться. Хван откидывается на стенку беседки тоже, смотрит уже не мимо Феликса, а прямо на него, лениво облизывает губы и царапает в улыбке нижнюю острым клычком. Между ними не вспыхивают искры, пространство не сжимается, воздух не густеет — короче, никакой сопливой чепухи не происходит. У Феликса просто слегка дрожат колени, а руки и голова ощущаются лёгкими. Неприлично лёгкими на фоне того жара, что медленно густеет под диафрагмой и заполняет низ живота — безальтернативно и маетно-сладко. Феликсу становится до того хорошо, что он уже не беспокоится о собственной асексуальности, небрежно отброшенной ленивым — и преступно-манящим — движением Хвановой руки. Не думает и о том, способен ли Хён-джин ответить на затопившие его чувства. Феликсу просто хорошо, как бывало раньше только наедине с собой. Молчать с Хваном оказывается так же уютно, как дышать разделённой на двоих ночью, и Феликс молчит почти с упоением, уплывая всё глубже в мягкое безвременье. Он загривком ощущает каждый чужой взгляд и знает: в этих взглядах жара и влечения не меньше, чем в его собственных. Будь Феликс хоть на пять лет младше, уже метался бы в поисках выхода из внезапного личностного кризиса, и эта мысль почти смешит. Вот она какая, романтика после тридцати. Так они и встречают рассвет, переплетённые взглядами и оба немного дурные от тумана в голове. Минхо с Ха Ын видят уже десятый сон, когда Феликс с Хваном прокрадываются в ханок так, будто сотворили глупость, за которой их могут застукать в любой момент. Маты всё-таки сдвинуты, и Ха Ын свернулась в объятиях Минхо маленькой ложечкой. Феликс беззлобно закатывает глаза и слышит зеркальный смешок Хёнджина. Он смотрит в упор и приподнимает брови в немом вопросе: «Какого ж чёрта ты сюда припёрся?» Хван зевает во весь рот, в последний момент прикрывая его ладонью, а потом сонно моргает и шепчет одними губами: «Завтра». Феликс проваливается в сон до того, как успевает во всех подробностях распробовать это «завтра» — фантомная сладость дразнит кончик языка. Хёнджин на соседнем мате возится недолго и затихает, только дыхание трогает воздух. Он вдыхает — и Феликс чувствует себя так, словно его накрыло тяжелым одеялом. Выдох он уже не слышит.3
Утро Феликса наступает, конечно, в обед. Комната пуста: ни слипшейся парочки, ни Хвана. Во всем доме стоит глубокая тишина, только дождь хлещет. Нет, ливень, понимает Феликс, когда смотрит на потоки воды: всё за окном теперь одно большое пятно, и кажется, что стекло вот-вот стечёт к фундаменту. А здесь вообще есть фундамент? Хёнджин находится на кухне. Жует остатки ужина и немного оживляется, стоит Феликсу войти. — По прогнозу эта жуть закончится через полчаса, — он щелкает пальцами в воздухе, выдёргивая Феликса из полудрёмного состояния, — и поедем. — Понял, — кивает Феликс и не без труда переключается на поиски съедобных кусков. — Ладно. Феликс, естественно, ни черта не понимает. Зато отчётливо ловит чувство, какое бывает после ночи, пошедшей наперекосяк: восхитительной, но такой, которую утро отсекает одним взмахом ресниц, оставляя в недоступном прошлом. И пусть Хван — вот он, и пусть сам Феликс здесь же, и в карман за словом ему лезть не нужно, прямо сейчас момент упущен. Внутри отчётливо жжётся неизведанное ещё чувство, и Феликс то ли боится грядущего пожара, то ли не хочет тонкокожего Хёнджина бессмысленно в нём спалить. У машины Феликс медлит. Тишина после дождя оглушает, и сквозь неё слышен мерный гул моря. Они могли бы прямо сейчас оставить — снова неведомые Феликсу — планы и отправиться на побережье. Там бы считали чаек и дышали светом и солью. Там бы Феликс взял Хёнджина за руку, и это вышло бы так просто. Вплёл бы собственные вечно горячие пальцы в чужие, пересчитал кольца. Может, даже поцеловал бы запястье коротким сухим прикосновением к выступающим венам. А может, прижал бы губы сильнее, отлетая башкой от фантомно бьющего в них пульса. А Хёнджин позволил бы — и тоже — очень легко. Как много он позволил бы наглому и бесцеремонному Феликсу? Феликс, вдруг безнадёжно влюбленный, знать этого не хочет. Машина Хвана меньше Минховой, но как будто быстрее. Или время просто нагоняет пропущенное в ночи? Хёнджин ведёт уверенно, подпевая попсе, слова которой Феликс и не пытается разобрать. Он слишком увлечён мурлыканьем чужого голоса — тембр такой переливчатый и непривычный, а вслушиваться в него так приятно, что большая часть дороги пролетает незаметно. — Куда тебя отвезти? Они уже на подъездах к городу. Хёнджин чуть склоняет голову к плечу знакомым будто всю жизнь движением, но от дороги взгляда не отрывает. Словно это игра такая: Феликс всё это время — от Хёнджина — не отрывает взгляд тоже. — Выбрось где-нибудь в направлении Сонсу, — улыбка не тянет щёки, а убегает вместе со словами, но Хван слышит — и улыбается в ответ. — Мне надо пройтись. Только на перехватывающей парковке — и откуда в Хване семейная Минхова дотошность? — Феликс вспоминает: — Ты зачем ездил-то? Хёнджин смотрит в ответ открытым прямым взглядом, но за провалами зрачков Феликсу видятся неутихающие бури. Он врастает кроссовками в асфальт, словно под ЛЭП застрял: безопасно и опасно в равных долях, а за любое движение может дёрнуть отголоском тока, выдержать весь объем которого человеческое тело не в состоянии. На лице Хвана, будто он залез Феликсу в голову ещё и физически, расцветает смешливая улыбка, и щёки продавливают несимметричные ямочки: — Ха Ын попросила.4
Феликс вжимает Хёнджина в себя ещё до того, как закрывается дверь. Он вообще не уверен, что тот успел её запереть. Ему восхитительно поебать: и на дверь, и на вид чужой квартиры, и — особенно — на то, с какой скоростью в окно вылетает его выдержка. Букет сминается между ними; Феликс вдыхает пряный летний луг, и сладость оседает где-то в горле. Целовать Хёнджина тоже восхитительно. Феликс едва касается кончиком языка пухлых губ, а в груди уже ширится жар, готовый в любой момент сорваться стоном. Голова кружится, тело словно пытается тоже: ощущение странное, как после карусели, центр тяжести смещается, и Феликс зависает между щекочущей подушечки пальцев лёгкостью и лавовой тяжестью; она течёт вниз по позвоночнику мучительно медленно. — Джинни… Он впечатывает собственную нужду в основание чужой шеи, дурея от того, как Хёнджин выгибается — под свитером голая талия, кожа жжёт ладони, пока чужое тело отзывается на каждое движение. Джинни сильный. Его пальцы сминают плечи Феликса до боли, и весь он — случайно запертый в теле шторм — притирается, запрокидывает голову, открывается. Джинни нежный. Его ладони мягко обхватывают Феликса за затылок и тянут, будто можно ближе, в немом: «Кусай», стоит ему замереть между нестерпимым желанием — зубы уже царапают над ключицей — и осторожностью. Джинни вкусный — горькая соль и густой парфюм. Джинни выдыхает: — Хочу тебя. Отказаться от него невозможно — Феликсу слишком жарко и жадно. У Феликса тут, вообще-то, самоидентификация не выдерживает поворотов и плавит мозги в сверхновую. Но облажаться нельзя. Феликс выпрямляется, обнимает Хёнджина мягче — руки, на удивление, слушаются сразу — и прижимается лбом, дышит через рот. Он вообще знает своё тело на самом деле? Какой же пиздец. Мысли будто бы не поймать, но Джинни так шало и открыто смотрит, что думать о важном — о нём — получается без усилий: — Ладно. Да. С проникновением? «Пенитративно» Феликс произнести не способен — буквы едва собираются в корейскую речь. А у него кроме букета с собой ничего. Он не думал об этом. Ладно, думал, но на первом свидании совсем не планировал. Чем Феликс думал, когда два дня назад набирал Минхо, он так и не понял. Мобильник тогда словно умер, но торопить мыслительный процесс друга Феликс не решился — и без того, кажется, попал. — Чей тебе номер дать? — пусть черед долгую паузу, но Минхо всё же отмер. Переспросил нейтральным таким тоном. — Ну хочешь, я скажу, что забыл у него в машине, пусть будет, бумажник. Чёрт, ну почему он не позвонил сразу Ха Ын? Потому что из пешего эротического его рациональная часть после тех выходных так и не вернулась, очевидно. Феликсу от этого хорошо и плохо сразу — ушло две недели, прежде чем он признался себе: так просто это не пройдёт. С каждым днём чувства к Хван Хёнджину густели в нём плотной карамелью. Жжённый сахар тревожил обоняние, пока Феликс ошпаривал язык. Потребность увидеть — пока ещё не своего, Феликс, очнись! — Джинни, услышать мяукающие переливы чужой речи, поговорить по-человечески, в конце концов, росла ничуть не меньше потребности этого же Джинни попросту сожрать. Иначе своё состояние Феликс описать не мог, да и не брался. Он и не хотел, чтобы — проходило. — Феликс? Тон Минхо почти не изменился, но вот в этом «почти» — вся суть. У него, так уж сложилось, не было в доступе вертолётов с личной спасательной бригадой, скорой помощью и психологической службой. Ли Минхо уравновешивал несовершенства вселенной и прекрасно справлялся без них. — Я влюбился. — За один вечер? Чужая озадаченность почти огрела Феликса по затылку. Возможно, в порядке бреда, ему не следовало говорить такого, если он не планировал будить весь квартал сиренами. Он сказал, чтобы… Чтобы озвучить то, понял Феликс, что разрывает его изнутри всё сильнее с каждым прожитым часом, и не Минхо даже, больше — себе: — За один вдох. Феликс никогда не был романтиком, но прямо сейчас стремительно падал в этот колодец. — Мне приехать? — Нет, — ответ дался Феликсу нелегко. Он вдруг оказался не готов к этой мягкости в чужом голосе. Он пока… — Я не буду об этом говорить, — «сейчас» тут же замерло между ними безмолвным пониманием. — Просто дай его номер. Минхо больше ничего не спросил — и пяти минут не прошло, как чат пиликнул уведомлением. Одиннадцать цифр без подписи. Одиннадцать цифр без подписи заставили сердце Феликса забиться быстрее. Если романтическое влечение ощущается именно так, он точно ни разу не влюблялся. Когда через два дня Феликс встретил Хёнджина у входа в кафе, пряча за спиной букет, он уже знал, что задаваться бессмысленными вопросами больше не будет. Почти его — обалдеть можно! — Джинни ответил ему и уже стоял напротив. И снова — растянутый свитер, на этот раз белый, контрастный сорочке, которую Феликс отпаривал минут пятнадцать — когда в последний раз вообще так заморачивался? — и очки, и ямочки. Напряжение ушло из плеч Феликса, стоило ему заглянуть в блестящие чертенятами глаза, да так и не вернулось. Он протянул букет, почти пряча за ним собственную улыбку. Смесь из белых ромашек, которые назывались почему-то не ромашками, какая-то жёлтая, густо цветущая «полевая» дребедень, фиолетовые стебельки — Феликс набрал всё это сам, игнорируя укоризненные взгляды флористки. Попросил перевязать простой белой лентой и почти убежал, так сильно хотел оказаться в этом моменте скорее. Хёнджин букет из рук Феликса взял, вдохнул с неподдельным интересом и сощурился: — Очень художественно. Мне нравится. — В Хвадаме уже цветут гортензии, — слова вырвались тогда сами собой. — Поехали в следующие выходные? — Зовёшь на второе свидание? — Хёнджин рассмеялся, и этот звук совсем немножко превратил ноги Феликса в желе. — Поехали, вот только… Получается, с этим придётся закончить поскорее? Поскорее закончить у них не вышло. Сперва пили лимонады на террасе, обмениваясь подколками — в молчаливом по первому впечатлению Хёнджине слов оказалось не меньше, чем в ошалевшем от него Феликсе. Говорили обо всём и сразу, как будто за ними гнались: школы, семьи, скачки — не спрашивайте, ясно? — курс доллара, разновидности ромашкоподобных хреней — нивяник, ладно, Феликс не запомнит, — планы на отпуска, любимые игрушки — да, у Хёнджина до сих пор живёт цыпленок: огромное по детским меркам потрёпанное шарообразное недоразумение — и вкусы зубной пасты. После Феликс ещё долго будет вспоминать случайные факты в совершенно случайные моменты и улыбаться счастливо и откровенно придурочно. Потом — гуляли под загорающимися фонарями. Город цвёл и дышал летом: запах шашлычков из палаток, лепестки на дорожках аллей, внезапная ярмарка на целую улицу и толпа, а после — блики от бесконечных огней на ровной поверхности Хангана, и скошенная трава, и Джинни, Джинни, Джинни. Феликс с каждым вдохом рядом с ним пьянел и ловил отражение своих чувств в лице напротив. Когда дневная духота подспала, Феликс всё же взял ладонь Хёнджина в свою. Их повело как будто не сразу. Просто пальцы Джинни оказались именно такими, как Феликс представлял, и не гладить их было выше его сил. Он и не заметил, как сбилось собственное дыхание от прикосновения к нежной коже, зато чужой шумный вздох — очень хорошо. И алый язык на верхней губе — привычка Хёнджина закусывать нижнюю, прямо сейчас начала сводить Феликса с ума. Он бы поцеловал — уже приблизился, не спрашивая ни себя, ни его, но Хёнджин ускользнул, потянул Феликса с газона на ноги, а уже через десять минут они ехали в такси. И вот — Хёнджин смещается в руках Феликса и плавит его прикосновениями: — Думаешь, — он мурлычет ответ прямо в ухо неожиданно низко, и Феликс пропускает вдох, — я захочу от тебя оторваться? Голова идёт кругом совсем не метафорически, границы окончательно размываются, между телами — инородные сантиметры. Дышит Феликс тоже жадно: тянет носом шумно, зарывается в волосы у затылка, трогает воздух влажным языком. Джинни бормочет что-то про душ, но ненасытное чудище внутри Феликса порыкивает, не желая расставаться. Джинни не помогает — тянется к ремню: — Всю ночь хотел это сделать. Севший голос поднимает волоски на теле, а Феликс не успевает за ощущениями. Едва улавливает смысл — за окном поздний, но вечер, — а когда догоняет, пальцы Хёнджина уже звякают пряжкой. — О. Всё тело Феликса наполняется маетным, тягучим нетерпением, но касания не случается, и он опускает взгляд. Джинни играется с сорочкой, оглаживает атлас, выпрастывает из-за пояса и медленно — пуговица за пуговицей — движется к и так распахнутому вороту. И одно это почти невинное действие разбивает весь опыт Феликса — кусок за куском. Он сам словно крошится, пораженный своей реакцией до такой степени, что почти трезвеет, хотя алкоголя в крови по-прежнему ни капли. Хёнджин тем временем расправляется с последней пуговицей и, цепляя края большими пальцами, с нажимом ведёт ладонями вниз, обнажает торс. Его пальцы тёплые, с короткими ногтями — рисунки и облупленный лак, — но сейчас они царапают, оставляя на коже две светло-розовые полоски. Хёнджин сглатывает шумно, Феликс дёргается и магнитится взглядом к его рту: язык уже знакомым движением оглаживает нижнюю губу и прячется, уступая место белоснежным зубам. Феликс подается вперёд раньше, чем успевает поймать желание впиться собственными. Вместо губ впечатывается ртом в ладонь: Хёнджин отступает, мотает головой: — Нет, — жаркий выдох, — правда, — он уводит руку, едва Феликс успевает коснуться пальцев языком, — душ. Я приготовлю тебе вещи. И исчезает, оставляя Феликса с упавшим букетом, пустотой квартиры и, кажется, гипервентиляцией. Феликс поднимает букет механически и без единой мысли уносит его в спальню. В гостиной по пути — беспорядок, рамки на стенах и большой станок в косых полосах света ночного города. Архитектурные термины — жаркий пересказ споров вокруг конструктивизма вклинился между плюшевым цыпленком и лимонадами из питахайи — вспыхивают в мозгу хаотически, но Феликсу нравится. Не-ромашковая помятость внезапно очень хорошо вписывается в обстановку. Феликс полубездумно щелкает выключателями, пока глазам не становится как надо: прикроватный светильник разливается теплом по пудрово-розовым простыням, мажет по тёмным стенам, прячет остальную мебель в полумраке. Он едва успевает пристроить букет на тумбу, как его обнимают сзади. Внутренние часы безбожно врут, время то сплющивается, то растягивается, и Феликс, только стоя под горячей водой, выдыхает. Перестройка не завершается, но тектоника постепенно проявляется: элемент за элементом, блок за блоком, дуга за дугой. Жар в груди не стихает, но сейчас не вышибает мозги, и Феликс понимает, что уже отдался — чувствам, моменту, Хёнджину. Переплавит он его в Реймсский собор или слепит домашний оперный, не важно. Феликс только сейчас до конца принимает, что он никогда по-настоящему не пытался чувствовать — и всё сводил к телесному. Трахался механически, пусть и изобретательно. Не трудно поднять член в девятнадцать, подрочить о партнёра и вычеркнуть ещё один пункт в списке. Феликс прекрасно знает, как и на какие точки жать, чтобы вывести любовника на реакцию и даже, при удачном раскладе, доставить тому удовольствие. Что делать, когда внутри тянет и жжёт, перехватывает дыхание и сладко сводит, когда чужой вкус оседает на рецепторах — осязаемый и тяжелый, — Феликс может лишь вообразить. А пробовать старые схемы на Хёнджине не хочет. Хёнджин лежит на кровати расслабленный и обнаженный. Экран подсвечивает его лицо и изголовье, но при виде Феликса он сразу откладывает смартфон и медленно потягивается. В движение приходят словно все мышцы сразу, грудь вздымается, без того сложенная фигура в мягком свете приобретает явное сходство с выточенной статуей, и по тому, как медленно Хёнджин замирает — руки закинуты на подушки, одна нога согнута в колене, — Феликс понимает: красуется, чертовка. — Ты же знаешь, как выглядишь? Вместо вкрадчивости в голос пробивается хрипотца, но Джинни сглатывает, и Феликс остатками рационального думает, что вышло не хуже. Он сам ничуть не скрывается, оставив в ванной комнате и полотенце, и заботливо приготовленный халат. То, как Хёнджин подаётся вперёд, как дышит сквозь приоткрытые губы, и то, как сейчас смотрит на Феликса — как же он смотрит! — волнует сильнее несдержанных поцелуев. Этого взгляда недостаточно для полноценного прикосновения, но от него слишком жарко — и телу, и глубже, где-то в груди, — и Феликс сам дышит чаще и облизывает пересохшие губы. — А ты? — в голосе Хёнджина уже нет игривости — он больше не флиртует. — Нравится смотреть? Феликс чувствует, как волоски на теле топорщатся. Да, ему нравится, и Джинни нравится не меньше — его член наливается, а выражение лица, до этого мягкое и нежное, меняется в каждой отдельной черте неуловимо, но приобретает ту самую привлекательность, которую иначе, чем словом «порочная», назвать нельзя. Этот Хёнджин скорее похож на того, из предрассветной грёзы в горах, чем на игривого, но ведомого мужчину, с которым Феликс сегодня проговорил часы напролёт, и он правда не знает, который нравится ему больше. Феликса всё сильнее захватывает голод, и низ живота заливает жар. Простыни прохладные, и только на кровати Феликс понимает, что в комнате работает кондиционер. Это не помогает. В местах, где собственная остывающая кожа касается разгоряченной кожи Джинни, Феликса почти простреливают короткие электрические разряды; ощущения захватывают, плавят мозги, дыхание отказывается подчиняться и вырывается из Феликса звуками. Он стонет, когда осыпает поцелуями ногу от лодыжки до колена, стонет, пока ведет языком по шелковой коже бедра, почти хнычет, взгрызаясь над подвздошными — Джинни гнётся и стонет тоже. Он такой расслабленный и открытый, так часто и вкусно дышит, что Феликс, непонятно как оказавшийся между его широко разведённых ног, просто теряет голову. — Хочу тебя сожрать, — признание словно высвобождает что-то внутри, — вылизать всего и сожрать. Это нормально? Джинни смеётся низко, хрипло, восхитительно сахарно: — Ни в чём себе не отказывай. Феликс гладит большими пальцами у паховой складки медленно, с нажимом, растягивая собственное удовольствие, и смех обрывается. Трётся носом в основании члена — здесь кожа нежнее и горячее. Отзывчивость Джинни подстёгивает до зуда на кончике языка. — Блять, — вместо шёпота по спальне разносятся рокочущие выдохи, — не хочу сосать через резинку. Он чувствует, как Джинни зарывается пальцами в волосы и тянет. Зрительный контакт ударяет куда-то под колени — ощущать, как подкашиваются ноги, на которых уже сидишь, странно, но даже это Феликсу нравится. Он прикрывает глаза, прижимается щекой к ласкающей ладони; простые, почти невесомые прикосновения мурашат загривок, и слабости в теле становится больше. — Тогда, — Джинни протягивает смазку, — приласкай меня как следует. Люблю медленно. Феликс тянет подушку, подсовывает её под с готовностью поднявшиеся бёдра и снова залипает на то, как это красиво. Хёнджин владеет собственным телом на каком-то недоступном Феликсу уровне; он не то, что в руках такое сокровище не держал, даже не видел. Расслабляется, пуская в себя пальцы, Хёнджин с той же лёгкостью и откровенностью. Захоти Феликс быстрее, он просто не смог бы: жадный зверь внутри урчит и присваивает себе каждую секунду этого опыта. Вот его Джинни вздрагивает и сильнее разводит ноги, вот стонет — высоко и просяще, вот по его шее тянется дорожка из пота — какой же он мокрый! — а в следующую секунду он уже вцепляется обеими руками в изголовье. Его член — красивый и тяжелый, Феликс всё ещё ужасно хочет взять его в рот — дёргается, течёт, а Феликс думает, что ему самому не за что ухватиться, чтобы не отлететь окончательно. Остаётся только растягивать и гладить, и давить, и дразнить-дразнить-дразнить, потому что не — невозможно. И ловить дрожь в собственном теле. Феликсу кажется, что ещё один толчок пальцами, ещё одно отзывчивое движение Джинни под ним, и он кончит прямо так. Но вот Хёнджин изгибается и тянет Феликса на себя. Жест совершенно однозначный, и Феликс с облегчением впечатывается в мягкие губы. Стоны смешиваются с прикосновениями языков; они вжимаются друг в друга, делят объятия и дыхания. — Как ты хочешь? Феликс снова залипает на лицо Джинни, на его опухшие губы и тяжелый взгляд. Этот взгляд невероятным образом темнеет сильнее, когда он подаётся вперёд: — Хочу взять тебя. В голове Феликса блаженная пустота, и он кивает сперва механически, а в следующую минуту уже осознанно впечатывает губами своё «да» и «я с тобой спячу» под линию чужой челюсти. Теперь мягкий смех Джинни похож на глухой рокот, а Феликса догоняет возбуждение. Он хочет так сильно и остро, что на секунду пугается, но неизвестность сбегает и терятся где-то в тенях, когда Хёнджин снова запускает пальцы в его волосы — на этот раз без жалости — и властно урчит: — Давай, милый, разворачивайся. Теперь подушка втиснута под Феликса, и он устраивает щеку на скрещенных руках. Ограниченность обзора ощущается слепотой, когда на его тело обрушиваются прикосновения: Хёнджин устраивается между бёдер, раздвигает ноги с усилием — не руками — точно, коленями? — ласкает спину дразняще, прихватывает ногтями и вдруг мягким, но уверенным движением высвобождает член Феликса из плена подушки. Ощущения странные и непривычные, давления сразу становится недостаточно, но Феликс может только охнуть. В поясницу прилетает горячий смешок, и прикосновения смещаются. Феликс никогда не вёл себя как ханжа, а кинки для своей асексуальной — внутренний смех отдает истерикой — тушки считал недоступной концепцией и всегда растягивал себя сам. Сейчас в череде незнакомых реакций и ощущений новый опыт не становится чем-то уникальным, он просто забивает последний гвоздь в крышку гроба с самоидентификацией — эта дурилка уже лежит там на всё готовая. Джинни внимательный и ласковый, а его пальцы… ох. Феликс теряется от того, как после всех кусачих несдержанных поцелуев, требовательных стонов и голода во взгляде от каждого горячего касания по телу сейчас растекается нежность. Сперва она кутает Феликса в невесомое одеяло, но с каждой минутой неспешных движений проникает под кожу глубже и глубже, накапливается и плавит. В какой-то момент Феликс замечает, что больше не может в полной мере контролировать собственное тело. Он стонет, не понимая, когда начал, открывается всё сильнее, подается назад, выгибается в пояснице, а ответные матерные стоны Джинни крадутся по позвоночнику горячим поощрением. В какой-то момент возбуждение зашкаливает, и Феликс неосознанно пытается притереться пахом хоть куда-нибудь, но Хёнджин тут же фиксирует его бёдра. Сейчас Феликс в полной мере может оценить удобную перекладину в изголовье кровати. Он вцепляется в неё и натурально хнычет. Не узнает собственный голос, когда выдыхает надломленное: — Джинни, я не могу больше!.. Пожалуйста. Хёнджин отвечает коротким стоном и осыпает спину поцелуями — от каждого кожа под губами сокращается, а Феликс дрожит. Сильные руки всё ещё сдерживают его, и кажется, что с каждым вдохом в лёгкие проникает всё меньше воздуха. — Тш-ш-ш, — Хёнджин широкими движениями ладоней оглаживает поясницу, и Феликс словно против своей воли расслабляется, — ну конечно, ты можешь. В голове туман, руки опускаются безвольно, и пока Феликс пытается выровнять дыхание, время снова делает скачок. Шелест упаковки презерватива почти сразу перекрывает шипение; по тому, как Хёнджин тянет воздух сквозь зубы, Феликсу становится ясно примерно всё. Сперва он ощущает горячую тяжесть крепкого тела и только после — острое, желанное проникновение. Он снова пытается выгнуться — скорее инстинктивно, чем сознательно, но Хёнджин опять останавливает движение, теперь — всем телом сразу. — Одно слово, и я остановлюсь, — голос у загривка хриплый, но совершенно серьёзный, и Феликс мотает головой. Он не понимает до конца, как ему, но точно не хочет, чтобы это прекращалось. — Ладно, — с каждым следующим словом в голос Хёнджина пробираются отголоски стонов. — Ты вообще представляешь, какой мне от тебя пиздец? Феликс не представляет, из всех мыслей — только пульс: в висках, под зубами Джинни в основании шеи, внутри. Почти полностью лишённый возможности двигаться так, как хочется, он сжимается вокруг члена, и от этого неудовлетворенность только нарастает, затапливает всё тело, заставляет его бессильно дрожать между короткими вдохами. Феликсу правда кажется, что ещё немного, и он не выдержит, но в тот момент, когда возбуждение становится болезненным, оно вдруг переплавляется в незнакомое, гудящее в горле нетерпение, в едва терпимый жар в паху, в физическую, однозначную и обнажающую до костей нужду, какой Феликс никогда не испытывал. Его тело явно принимает правила этой игры быстрее его самого. Он знает, что достаточно силён, чтобы скинуть Джинни с себя в любой момент, что может открыть рот и просто попросить, что… Что сходит с ума от горячего шёпота: — Давай, Ликси-я, согрей меня. Что только сейчас понимает, что означает это голодное «взять тебя», и сдаётся. Джинни удовлетворённо стонет, оглаживает его бёдра и расслабляется тоже. Феликсу хорошо и плохо в неизвестной пропорции, чувствительность обостряется с каждой минутой, с каждым вдохом, с каждым ударом пульса, с каждым новым сломленным стоном. Ресницы слипаются от слёз, и Феликс упирается лбом в матрас. Мягкие касания остаются где-то на периферии сознания, и он может только всхлипнуть в ответ на умопомрачительное — прямо в ухо: — А теперь не забывай дышать. Дышать Феликсу некогда. Он встречает движения Джинни сорванными хрипами, глубокие толчки — матами; он что-то говорит — наверное — и подставляется — совершенно точно. Ему так много, невыносимо, больно. Ему тяжело, жадно и до дрожи — до спазмов — мало. Оргазм изламывает, тело выгибается — и никакие руки Джинни уже не могут его сдержать. На какое-то время Феликс полностью отключается от происходящего и просто дышит широко открытым ртом, считая удары собственного сердца. Ему так хорошо в объятиях, как не было никогда на свете. Они лежат, измотанные, но не могут остановиться и трогают друг друга мягко и без всякой системы, рисуют подушечками пальцев и ногтями на коже круги и спирали, касаются губ губами без продолжения, и это тоже ново и удивительно. Хёнджин уже обтёр их прохладным полотенцем, убрал пострадавшую подушку и успел поцеловать Феликса в процессе ещё неизвестное количество раз. — Ты всегда так трахаешься? В голову Феликса вместе с осознанностью пробирается очень много вопросов, но он выбирает самый безопасный. Хёнджин на это приподнимает брови и гладит губы Феликса большим пальцем. — Нет, так я только любовью занимаюсь. Что ты смотришь? — он фыркает и закатывает глаза. — Я творческая натура с нежной душевной организацией. Минуту Феликс просто пялится на этого неженку, а когда они синхронно начинают смеяться, понимает: всё у них будет хорошо. Они поедут на море и пресчитают всех чаек на свете, встретят вместе не один рассвет, будут заниматься любовью столько, сколько им захочется, а трахаться, видимо, ещё больше. Феликс обязательно отвезёт Джинни домой, на континент. Кто-то из них однажды не выдержит и встанет на одно колено, а другой, конечно, согласится. Может быть, когда-нибудь Феликс расскажет Хёнджину о своей асексуальности, а пока… Пока их ждут гортензии и долгое жаркое лето.