Вкус твоей шеи

NC-17
Завершён
20
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 7 186 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник

Ошейник для хозяйки

Настройки
      За окном хлестал ноябрьский ливень, превращая окна спальни в размытые акварельные полотна. Квартира на двадцать седьмом этаже пахла корицей — Минджон заварила чай несколько часов назад, но аромат так и не выветрился, смешиваясь с холодным запахом влажного стекла и чем-то сладким от шампуня Ю Джимин. Джимин сидела на полу у дивана, поджав под себя длинные ноги в серых шерстяных носках. На ней был только белый свитер оверсайз, сползающий с одного плеча, и кружевные трусы такого темного бордового цвета, что они казались почти черными в тусклом свете торшера. Ее волосы — чернильная волна до лопаток — были распущены, и одна прядь постоянно падала на глаза, мешая смотреть прямо на Минджон. Джимин смотрела снизу вверх, и в этом взгляде было что-то жертвенное и в то же время требовательное. — Ты передумала? — тихо спросила она. Минджон стояла в трех шагах, прижимая к груди ошейник. Кожаный, мягкий, изнутри подбитый черным велюром — Джимин заказала его в интернете месяц назад, и он пролежал в ящике комода под стопкой шелковых платков, пока сегодня вечером Минджон не вытащила его случайно. «Случайно», конечно. Джимин умела подстраивать такие «случайности». — Мне это не нравится, — сказала Минджон, но голос ее дрогнул. Она сжимала ошейник так сильно, что побелели костяшки пальцев. На ней были простые черные джинсы и старая толстовка университета — та, которую она носила уже три года, с выцветшей эмблемой факультета. Волосы собраны в небрежный пучок на затылке, несколько прядей выбилось и падало на щеки. Минджон никогда не считала себя красивой — правильной, да, удобной, умной, но не красивой. А Джимин была красивой. Ослепительно. Пугающе. Джимин смотрела на нее так, будто видела что-то, чего не видели все остальные. — Я знаю, — спокойно ответила Джимин. Она не шевелилась, только пальцы ее правой руки медленно гладили ворс ковра. — Но мне это нужно. Минджон-и, пожалуйста. Я буду послушной. Обещаю. А если нет — накажешь меня. Так будет честно. «Честно». Минджон почти рассмеялась. Какая честность может быть в том, чтобы надеть ошейник на женщину, которую ты любишь? На женщину, с которой ты спишь уже два месяца, но до сих пор не знаешь, какую музыку она слушает по утрам до того, как надеть наушники. Не знаешь, боится ли она темноты. Не знаешь, почему она никогда не ест вареную морковь, хотя в супе оставляет идеально ровные кусочки на тарелке. Минджон шагнула вперед. Пол под ногами был холодным — деревянные доски, которые Джимин выбирала сама в каком-то итальянском каталоге. Джимин чуть запрокинула голову, открывая шею — длинную, тонкую, с едва заметной голубой ниточкой вены у ключицы. Без украшений она казалась почти уязвимой, хотя Минджон знала, что это не так. Ничто в Джимин не было настоящей уязвимостью. — Наклонись, — сказала Минджон, и собственный голос прозвучал чужим — ниже, жестче, чем обычно. Джимин послушно наклонила голову вперед, и волосы упали каскадом, закрывая лицо. Запах ее шампуня ударил в нос — пион, мускус и чуть горьковатый миндаль. Минджон застегнула ошейник. Пряжка щелкнула тихо, почти интимно. Палец скользнул между кожей и велюром — неплотно, оставался зазор в палец. Джимин не любила, когда давят на горло. Эту деталь Минджон запомнила в первую же ночь, когда зарылась лицом в изгиб ее шеи, и Джимин вдруг резко выдохнула и отстранилась — не грубо, но твердо. «Не трогай горло», — сказала она тогда. И больше никогда не объясняла почему. Поводок — тонкая кожаная цепочка с серебряным карабином — Минджон пристегнула к кольцу на ошейнике. Джимин вздохнула. Глубоко, как перед прыжком в воду. — Можно? — спросила Джимин. — Что? — не поняла Минджон. — Встать на колени. Ты же этого хочешь. Я чувствую. Минджон хотела сказать «нет». Хотела разжать пальцы, отбросить этот дурацкий поводок, наклониться и поцеловать Джимин в губы — по-человечески, просто, без всей этой театральной жести. Но вместо этого она кивнула, и Джимин опустилась на колени, выпрямив спину, как послушная ученица перед строгой учительницей. Свитер задрался, обнажая полоску живота — бледного, с едва заметным шрамом ниже пупка. Джимин была идеально сложена, но не той пугающей кукольной идеальностью, от которой хочется плакать. Нет. В ее теле была живая, грешная человеческая красота — родинка на левом бедре, маленький шрам на колене, чуть асимметричные соски. Минджон знала каждую деталь, потому что разглядывала Джимин каждый раз, когда та спала. — Хорошая девочка, — сказала Минджон, и это прозвучало как издевательство над самой собой. Джимин благодарно улыбнулась — той редкой улыбкой, которая делала ее похожей на обычную счастливую девушку, а не на воплощение эстетической загадки. Минджон дернула поводок — мягко, только обозначая движение. Джимин подалась вперед, уткнулась лбом в колено Минджон. Толстовка университета была мягкой от множества стирок, и Джимин вдохнула этот запах — порошок, хлопок, чуть-чуть кофе, потому что Минджон вечно проливала его на себя по утрам. Джимин потерлась щекой о колено, как кошка. — Ты злишься? — прошептала она. — Нет, — ответила Минджон честно. — Но я не понимаю, зачем это тебе. Джимин подняла голову. В полумраке ее глаза казались почти черными — расширенные зрачки съели радужку. Она коснулась губами пальцев Минджон — просто так, не прося поцелуя, а скорее успокаивая саму себя. — Затем, что я слишком много думаю, — сказала она. — Когда ты меня ведешь, я перестаю думать. Только чувствую. Пожалуйста, не заставляй меня объяснять больше. Я сама не знаю, как это работает. Просто… это единственный способ почувствовать, что я живу. Минджон сжала поводок. Внутри у нее поднималась мутная волна — не злость, не отвращение, а что-то более сложное, липкое, похожее на жалость, смешанную с восхищением. Она любила Джимин. За что именно — она не могла бы перечислить, как не может человек перечислить все причины, по которым море остается морем, даже когда смотришь на него в серый штормовой день. Может быть, за эту уязвимость, которую Джимин никому больше не показывала. Может быть, за то, как она иногда забывала поесть, увлеченная работой, и тогда Минджон ставила перед ней тарелку с рисом, и Джимин смотрела на нее с таким изумлением, будто Минджон только что подарила ей луну. Может быть, за то, как она стонала — тихо, сдерживаясь, кусая подушку, чтобы соседи не услышали, хотя в этом пентхаусе звукоизоляция была идеальной. — Встань, — приказала Минджон. Джимин встала. Неуклюже, потому что затекла нога, и это было так странно — видеть эту идеальную женщину неуклюжей. Минджон развернула ее за плечи, прижимая спиной к себе. Одна рука легла на живот — под свитер, на голую кожу. Другая — на ошейник, не сжимая, просто касаясь. — И что ты сделала не так сегодня? — спросила Минджон, и голос ее звучал ровно, хотя сердце колотилось где-то в горле. — Я была груба с курьером, — прошептала Джимин, откидывая голову назад, на плечо Минджон. — Я нажала кнопку домофона и не сказала спасибо. Просто молча открыла дверь. — Еще. — Я выбросила твою записку. Ту, с напоминанием купить молоко. Я подумала — зачем она мне, я и так помню. Но я не купила молоко. — Еще. Джимин молчала. Минджон чувствовала, как под ладонью напрягся ее живот, как часто и поверхностно она дышит. — Я подумала про тебя плохое, — наконец сказала Джимин так тихо, что Минджон пришлось наклониться к самому ее уху. — Сегодня утром. Ты оставила волосы в раковине, и я подумала… «ну почему она такая неряха». А потом поняла, что это просто волосы. И мне стало стыдно. Минджон замерла. Она знала, что Джимин выдумывает эти проступки — маленькие, бытовые, смешные. Что подлинные грехи Джимин были темнее и глубже, и она никогда не вытаскивала их на свет, даже в такой игре. Но в том, как Джимин произнесла «мне стало стыдно», было столько настоящей боли, что у Минджон перехватило дыхание. — За это, — сказала Минджон, — ты будешь наказана. Наклонись над диваном. Джимин наклонилась. Свитер задрался до лопаток, открывая спину — изгиб позвоночника, лопатки, которые двигались под кожей, как крылья бабочки, запертые в кокон. Минджон провела ладонью по ягодицам Джимин — через кружево трусов, чувствуя тепло, исходящее от тела. Шлепок вышел звонким в тишине квартиры. Джимин дернулась, но не издала ни звука. Второй — сильнее. Кожа покраснела даже через кружево. Третий — открытой ладонью, так, что отдало в запястье. Джимин выдохнула — длинно, со стоном на последней ноте. — Считай, — велела Минджон, хотя они не договаривались об этом. — Один, — прошептала Джимин, — два… три… Голос ее ломался, но она не просила остановиться. Минджон нанесла еще пять шлепков, каждый раз меняя силу и ритм, как будто играла на неизвестном инструменте, пытаясь извлечь нужную ноту. К концу Джимин дрожала — мелкой, нервной дрожью, и когда Минджон наконец остановилась и провела ладонью по горячей коже, успокаивая, Джимин развернулась и уткнулась лицом в ее живот, обхватив руками за талию. — Спасибо, — выдохнула она в ткань толстовки. — Спасибо. Минджон гладила ее по волосам, расчесывая пряди пальцами. Ошейник холодил ладонь. — Иди в постель, — сказала она. — Я сейчас приду. Джимин послушно пошла в спальню, и Минджон смотрела ей вслед — как поводок волочится по полу, как ошейник чуть сполз набок, как Джимин поправляет его, не оборачиваясь. А потом Минджон осталась одна в гостиной, подошла к окну и прижалась лбом к холодному стеклу. Ливень все еще шел. Город внизу сиял тысячами мокрых огней. В спальне горел только ночник — маленький шар из матового стекла на прикроватной тумбе, отбрасывающий теплый янтарный свет на смятые простыни цвета слоновой кости. Джимин стояла на коленях в центре кровати, и этот свет облизывал ее фигуру так, будто художник специально выстраивал композицию: острая линия ключиц, тень под грудью, изгиб талии, провал поясницы. Ошейник поблескивал серебряными заклепками при каждом ее дыхании. Руки она держала за спиной, переплетя пальцы так сильно, что побелели костяшки. Поводок змеей лежал на простыне, теряясь в складках у ее бедра. Минджон остановилась в дверном проеме. Сердце стучало где-то в горле — тяжело, сбивчиво, как будто она бежала марафон, а не прошла десять шагов по коридору. В комнате пахло Джимин: тот самый пион, мускус и миндаль, но теперь к этому добавилось что-то другое — острое, терпкое, животное. Запах возбуждения. Минджон узнала его, потому что за два месяца он стал таким же знакомым, как запах собственной кожи. — Ты слишком долго, — прошептала Джимин, не поднимая головы. Волосы падали на лицо, скрывая глаза. — Я думала, ты ушла. — Куда я уйду? — ответила Минджон, и ее голос прозвучал хрипло — она не узнала его. — Это моя квартира тоже. Джимин чуть качнулась вперед, будто хотела подползти ближе, но сдержалась. Минджон видела, как напряглись мышцы ее бедер, как пальцы за спиной сжались еще сильнее. Джимин была умной — пугающе умной, — и сейчас она играла по правилам, которые сама же и установила. Она ждала. Терпеливо. Как зверь в засаде, который знает, что добыча придет сама. Минджон скинула тапочки. Босые ступни коснулись холодного пола, и она поежилась, но сделала шаг. Потом второй. Кровать стояла низкая, широкая — Джимин ненавидела высокие кровати, говорила, что они напоминают ей больницу. Минджон забралась на матрас с краю, и пружины тихо скрипнули под ее весом. Джимин не шелохнулась. — Смотри на меня, — сказала Минджон. Джимин подняла голову. Глаза блестели — не от слез, а от того особого блеска, который появляется, когда зрачки расширены до предела. В полутьме они казались бездонными, черными, как нефть. Губы приоткрыты, чуть припухли — Джимин кусала их, пока ждала. На щеках горел румянец, спускающийся на шею, на грудь, исчезающий под свитером, который все еще был на ней, хотя сполз уже почти до талии. — Хорошая девочка? — спросила Джимин, и в ее голосе вдруг проскользнуло что-то детское, просящее. Это разбило Минджон больше, чем любой стон или мольба. — Очень хорошая, — ответила Минджон и сама удивилась, как легко ложь слетает с языка. Потому что Джимин не была хорошей. Джимин была сложной, противоречивой, сломанной и прекрасной. Но сейчас, под этим светом, с этим ошейником, она хотела быть хорошей. И Минджон могла дать ей это. Хотя бы на одну ночь. Она взяла поводок. Кожа была теплой от тела Джимин. Намотала свободный конец на кулак — два оборота, плотно, чтобы чувствовать каждое движение. Джимин выдохнула с тихим всхлипом, когда поводок натянулся. — Ложись на спину, — велела Минджон. Джимин послушно опрокинулась на подушки, и волосы разметались по белоснежному хлопку, как чернильные кляксы. Свитер задрался окончательно, оголяя живот и грудь. Кружевные трусы темно-бордового цвета казались единственным цветным пятном в этой постельной монохромности. Минджон нависла сверху, опираясь на свободную руку. Второй рукой она держала поводок, натянутый ровно настолько, чтобы ошейник чуть давил на горло — не сжимая, только напоминая о своем присутствии. Джимин смотрела на нее снизу вверх с таким выражением, от которого у Минджон переворачивалось все внутри. В этом взгляде было все: благоговение, голод, страх, что все это может кончиться, и тихая, глубокая благодарность за то, что не кончается прямо сейчас. — Поцелуй меня, — попросила Джимин. — Пожалуйста. Просто поцелуй. Минджон наклонилась. Прядь волос упала на лицо Джимин, и та прикрыла глаза, когда губы встретились. Поцелуй вышел медленным, почти невесомым — сначала просто прикосновение, вопрос, на который Джимин ответила полустоном-полувздохом, приоткрывая рот. Минджон углубила поцелуй, скользнула языком по ее нижней губе, и Джимин задрожала — крупно, отчаянно, будто ее бил озноб. Их языки встретились. Джимин пробовала ее на вкус — кофе, мята, что-то солоноватое от слез, которых еще не было. Минджон целовала ее жадно, но контролируемо, в ритме, который задавала она сама. Ладонь на поводке лежала неподвижно, и этот простой факт — что она могла в любой момент натянуть его сильнее или отпустить — пьянил. Не потому, что Минджон любила власть. А потому, что Джимин так явно наслаждалась своей уязвимостью, что это становилось заразным. Минджон отстранилась первой. Джимин дернулась следом, как будто ее оторвали от источника тепла, и по губам ее растеклась тонкая ниточка слюны. — Не двигайся, — сказала Минджон. Она села на пятки, все еще удерживая поводок, и осмотрела Джимин. Та лежала смирно, раскинув руки в стороны — она больше не держала их за спиной, и это казалось жестом еще большей покорности, чем поза на коленях. Открытая, беззащитная, как жертва на алтаре. Свитер сдвинулся до самой шеи, обнажая грудь — маленькую, с торчащими сосками, от напряжения ставшими почти бордовыми. Минджон провела кончиками пальцев по животу Джимин, от пупка вверх, до ложбинки между грудями. Джимин выгнулась, подаваясь навстречу, но не прося, не шепча — только дышала часто-часто, так, что трепетали ноздри. — Как ты хочешь? — спросила Минджон. Странный вопрос для сцены, где, казалось бы, все решала она. Но Минджон не умела делать иначе — спрашивать, уточнять, убеждаться, что каждый жест, каждое прикосновение попадает ровно туда, куда нужно. Это была не неуверенность. Это была ее форма заботы. Джимин на секунду закрыла глаза. Когда открыла, в них стояла такая ясность, что Минджон поежилась. — Жестко, — сказала Джимин. — Пожалуйста. Сегодня жестко. Не жалей меня. Я хочу чувствовать это завтра. Когда буду сидеть в офисе. Когда буду пить кофе. Когда кто-то заговорит со мной, я хочу помнить, чья я. «Чья я». Минджон стиснула зубы. Внутри что-то оборвалось и заново склеилось в новой, неправильной конфигурации. Она кивнула, хотя Джимин могла и не видеть кивка в полутьме. — Перевернись, — велела Минджон. Джимин перевернулась на живот быстро, почти отчаянно, уткнувшись лицом в подушку. Волосы разметались по спине, закрывая лопатки. Минджон намотала поводок на руку еще раз — теперь он стал совсем коротким, так что голова Джимин была зафиксирована в положении полуповорота. Джимин замерла. Только ребра ходили ходуном под тонкой кожей. Минджон села на бедра Джимин, чувствуя под собой тепло ее тела, упругость ягодиц. Одной рукой — той, что была свободна — она стянула с Джимин трусы. Медленно, нарочито неспешно, наблюдая, как темно-бордовое кружево ползет вниз по ногам, обнажая бледную кожу ягодиц, на которых уже проступали розовые отпечатки от недавних шлепков. Трусы застряли на коленях, и Джимин нетерпеливо дернулась, помогая их сбросить. Теперь она была совсем голой, только ошейник и поводок — символы чего-то, что обе они не могли назвать словами. — Не шевелись, — повторила Минджон, хотя Джимин и так замерла как изваяние. Она провела ладонью по спине Джимин — от затылка, по изгибу позвоночника, до копчика, где кожа была особенно тонкой и теплой. Потом ниже, между ягодиц, чувствуя, как Джимин напряглась — но не от страха, а от ожидания. Минджон коснулась пальцами ее промежности. Джимин была мокрой — так мокрой, что смазка потекла по внутренней стороне бедра, когда Минджон раздвинула складки. Жарко, влажно, пальцы скользили легко и беспрепятственно. — Посмотри на себя, — прошептала Минджон. — Ты уже вся течешь. А я еще ничего не сделала. Джимин застонала в подушку — приглушенно, с надрывом. Ее бедра дернулись, пытаясь приподняться навстречу руке, но поводок натянулся, и ошейник мягко, но настойчиво напомнил: не двигаться. Джимин замерла, дрожа всем телом. Минджон ввела один палец. Легко — Джимин была настолько возбуждена, что не было никакого сопротивления. Джимин выгнулась, как лук перед выстрелом, и издала звук — не стон, не крик, что-то среднее между рыданием и смешком. Минджон добавила второй палец, растягивая, чувствуя, как внутренние мышцы сжимаются вокруг нее, горячие и живые. — Сильнее, — выдохнула Джимин. — Пожалуйста, сильнее. Я ничего не чувствую. Я хочу чувствовать. Минджон ускорила темп. Пальцы входили резко, глубоко, с каждым толчком заставляя Джимин подпрыгивать на кровати. Свободной рукой Минджон шлепнула ее по ягодице — не сильно, скорее для ритма, чем для боли, — и Джимин закричала. По-настоящему, громко, отбрасывая всякую маску приличия. В этом крике было что-то дикое, первобытное, освобождающее. Минджон вжала большой палец левой руки в клитор Джимин — тот самый маленький твердый бугорок, который был уже набухшим и пульсировал под пальцем. Джимин взорвалась. Оргазм накрыл ее волной — Минджон чувствовала, как сжимаются и разжимаются мышцы вокруг ее пальцев, как тело Джимин выгибается дугой, как ошейник давит на горло от натяжения поводка. Джимин кончила молча — открыв рот, но не издав ни звука, только глаза закатились, и по щекам потекли слезы — или пот, в полутьме было не разобрать. Минджон не остановилась. Она продолжала двигать пальцами, замедляясь, но не выходя, давая Джимин время прийти в себя, но не давая ей упасть с пика слишком резко. Джимин всхлипывала — тихо, жалобно, как ребенок, которого разбудили от сладкого сна. — Еще, — прошептала Джимин. Голос ее сел, превратился в хрип. — Пожалуйста, еще. Хозяйка. Еще. Минджон вытащила пальцы. Джимин застонала от пустоты. Но Минджон уже переворачивала ее на спину, задирала ноги себе на плечи, снова входила — уже глубже, больнее, потому что Джимин могла, потому что Джимин хотела боли, граничащей с наслаждением. Джимин смотрела на нее снизу вверх, и в этом взгляде не было ничего, кроме чистой, незамутненной любви. Не той любви, которую показывают в фильмах. А той, которая сжигает дотла, которая заставляет просить о наказании, которая находит красоту в самом неправильном. Минджон трахала ее жестко, как просили. Без нежности, с прикушенной губой, с влажными хлопками тел, с ритмом, который сбивался только тогда, когда собственная рука начинала неметь от напряжения. Она не кончила сама — не сегодня. Сегодня было не про нее. Когда Джимин кончила во второй раз — тихо, судорожно, сжимая бедрами голову Минджон так сильно, что затрещали позвонки — Минджон наконец остановилась. Вытащила пальцы. Облизала их медленно, глядя Джимин в глаза. Сладко-соленый вкус Джимин остался на языке. Она отстегнула поводок, потом ошейник. Джимин не шевелилась, только дышала — тяжело, с присвистом, и слезы текли по вискам в волосы. Минджон легла рядом, притянула ее к себе, укрыла одеялом. Джимин свернулась калачиком, уткнулась носом в шею Минджон, и ее дыхание постепенно выравнивалось. — Спасибо, — прошептала Джимин в кожу. — Спасибо тебе. Минджон гладила ее по волосам, смотрела в потолок и чувствовала, как внутри разрастается пустота, которую ничем нельзя заполнить — ни любовью, ни этим странным ритуалом, ни тишиной, наступившей после бури. Она не знала, любит ли Джимин ее на самом деле. Или любит только того, в кого Джимин превращает ее в эти часы. Но Джимин спала в ее объятиях, и это было достаточно. Хотя бы на сегодня.

***

      Утро пришло не через окно — плотные шторы цвета индиго не пропускали ни луча, — а через запах кофе. Минджон открыла глаза и первым делом ощутила пустоту рядом: простыня остыла, на белой наволочке остался только легкий вмятин от головы Джимин. И ошейник. Он лежал на прикроватной тумбе, аккуратно свернутый кольцом, поводок рядом — тоже сложенный, как змея, уснувшая после пира. Минджон смотрела на него несколько секунд, и внутри поднималось что-то мутное, похожее на похмелье без алкоголя. Она натянула футболку (Джимин купила ей три одинаковых — черных, хлопковых, с круглым вырезом, сказав: «так тебе не придется думать, что надеть утром»), сунула ноги в тапочки и пошла на запах. Коридор был полутемным, паркет приятно холодил пятки через тонкую подошву. На стенах висели фотографии — черно-белые, архитектурные, никаких лиц. Только линии, тени, геометрия. Джимин ненавидела бытовые снимки, говорила, что они «съедают магию момента». Кухня встретила Минджон светом — Джимин раздвинула шторы здесь, и утреннее солнце, ноябрьское, бледное, стелилось по столешнице из серого мрамора. Сама Джимин стояла у плиты в длинной шелковой рубашке цвета слоновой кости — на несколько размеров больше, чем нужно, так что ткань обтекала ее, как вода. Волосы были собраны в низкий хвост, открывая шею. Ошейника не было — только тонкая золотая цепочка с крошечным бриллиантом, который вспыхивал при каждом повороте головы. — Доброе утро, — сказала Джимин, не оборачиваясь. — Кофе почти готов. Минджон остановилась в дверях. Солнце падало на скулы Джимин, высвечивая легкие веснушки на переносице — их никогда не было видно при искусственном свете. Минджон чувствовала, как в груди разрастается что-то горячее и бессмысленное. «Не смотри на нее так», — приказала она себе, но не могла отвести взгляд. — Ты рано встала, — сказала Минджон. Голос был хриплым со сна, и она прочистила горло. — Мне нужно было поработать. Но я успела. Джимин повернулась, держа в руках две чашки — белый фарфор, тончайший, почти просвечивающий. Кофе пахло дорогими зернами и кардамоном — Джимин всегда добавляла щепотку, когда делала кофе для них обеих. Она протянула одну чашку Минджон, и их пальцы на секунду соприкоснулись. Кожа Джимин была прохладной, хотя она только что стояла у горячей плиты. — Спасибо, — сказала Минджон. Джимин улыбнулась — той улыбкой, которая не касалась глаз. «Дежурная», — поняла Минджон. Утренняя Джимин была другой: собранной, вежливой, слегка отстраненной. Это была Джимин для мира — та, что вела переговоры по видеосвязи в идеально выглаженных блузах, та, чье имя печатали в деловых журналах с пометкой «самая перспективная в своем секторе». Минджон иногда казалось, что она живет с двумя разными женщинами: той, что на коленях просит наказания, и той, что сейчас стояла напротив в шелковой рубашке, поправляя невидимую складку. — Ты плохо спала? — спросила Джимин. — Ты ворочалась. — Я? — удивилась Минджон. — Обычно это ты ворочаешься. — Не вчера. Ты три раза переворачивалась на левый бок. И два раза вздыхала во сне. Минджон замерла. Джимин запоминала такие вещи — движения во сне, то, как Минджон дышит, когда думает, что никто не слышит. Это было одновременно трогательным и пугающим. Как будто Джимин коллекционировала детали, собирала из них карту Минджон, которой у самой Минджон не было. — Я… — начала Минджон и замолчала. Джимин ждала. Нетерпеливая в работе, в постели, в игре — здесь, на кухне, среди утреннего света, она умела ждать бесконечно. Минджон смотрела на ее пальцы — длинные, с аккуратными ногтями без покрытия (Джимин говорила, что лак «мешает коже дышать»), и чувствовала, как слова застревают в горле. — Мне нужно в университет, — вместо этого сказала Минджон. — Сегодня последняя пара перед зачетной неделей. Джимин кивнула, ничем не выдав разочарования. Только чуть сжала свою чашку — так, что побелели костяшки. — Не хочешь позавтракать? — спросила она, кивнув на стойку, где стояла тарелка с фруктами и маленькая вазочка с йогуртом. — Я приготовила. Джимин не готовила. Она заказывала еду, разогревала, иногда смешивала, но никогда не готовила — по крайней мере, Минджон никогда не видела ее за этим занятием. А сейчас на столе стоял йогурт, посыпанный гранулами граната и дробленым миндалем, а рядом — тосты с тонким слоем авокадо и кунжутом. Это выглядело как картинка из кулинарного блога. — Ты… — Минджон снова не договорила. — Просто захотелось, — перебила Джимин. — Садись. Они ели молча. Солнце перемещалось по мраморной столешнице, пальцы Джимин отставляли чашку под правильным углом, чтобы не обжечься паром. Где-то на улице залаяла собака — далеко, несколько этажей внизу. Минджон жевала тост и думала о том, что это, наверное, самое нормальное утро за последние два месяца. Слишком нормальное. И от этого — пугающее. — Сегодня вечером, — сказала Джимин, когда Минджон вытирала рот салфеткой, — я хочу, чтобы ты ударила меня ремнем. Салфетка застыла в воздухе. — Джимин… — Я серьезно, — голос Джимин был ровным, как будто она обсуждала график поставок или процентные ставки. — Ремнем. Который ты носишь. Черным, с серебряной пряжкой. — Я не буду бить тебя ремнем, — сказала Минджон, и в голосе прорезалась сталь — та, которая появлялась только в моменты, когда Джимин заходила слишком далеко. — Почему? — Потому что мне это не нравится. Потому что я не хочу причинять тебе боль. — Но ты уже причиняешь, — тихо сказала Джимин, и в ее глазах мелькнуло что-то острое, как осколок. — Каждый раз, когда смотришь на меня так, будто я сломана. Каждый раз, когда спрашиваешь «зачем тебе это». Я не сломана, Минджон-и. Я просто другая. Минджон отодвинула тарелку. Внутри все кипело — обида, стыд, что-то еще, чему она не могла подобрать название. — Я не считаю тебя сломанной, — сказала она медленно, подбирая слова. — Я считаю себя недостаточно хорошей для того, что ты от меня просишь. Джимин моргнула. Только раз, но этого хватило, чтобы Минджон увидела — она застала Джимин врасплох. Так бывало редко — обычно Джимин была на несколько шагов впереди, просчитывала реакции, как шахматные партии. Но сейчас ее броня дала трещину. — Ты единственная, кто достаточно хорош, — прошептала Джимин. — Поэтому я и попросила тебя. Повисла тишина. Часы на стене тикали — дорогой винтаж, который Джимин привезла из поездки в Берлин. Кофе остыл. Солнце ушло за облако, и кухня погрузилась в молочный полумрак. Минджон встала. Подошла к Джимин сзади, положила руки ей на плечи — почувствовала, как напряглись мышцы под тканью рубашки. Наклонилась и поцеловала Джимин в макушку — туда, где волосы пахли утром и сном. — Сегодня вечером, — сказала Минджон в ее волосы, — не будет ремня. Но будет кое-что другое. Я решу сама. Хорошо? Джимин вздохнула — выдох получился дрожащим, неровным. — Хорошо, — сказала она. Минджон ушла в ванную собираться, оставив Джимин одну на кухне. Только когда за ней закрылась дверь, Джимин позволила себе опустить голову и прижать ладони к лицу. Пальцы пахли кофе и кардамоном. И чем-то еще — тем же мускусом и пионом, который оставался на ее коже после душа. Она сидела так минуту, может быть, две. А потом выпрямилась, убрала волосы с лица и стала мыть чашки. В ванной Минджон смотрела на себя в зеркало. Под глазами залегли тени — от недосыпа, от напряжения. Она провела пальцем по губам — там еще оставалось тепло от поцелуя в макушку Джимин. «Что ты со мной делаешь», — прошептала она отражению. Отражение не ответило. Она надела джинсы — те самые, с потертостями на коленях, и черную водолазку с высоким воротом. Ремень — черный, с серебряной пряжкой — скользнул в шлевки, и Минджон застегнула его с особенным щелчком. Не глядя. Джимин когда-то сказала, что этот звук ее заводит. Минджон тогда не придала значения. Сейчас — придала. Университетская аудитория пахла мелом, старой древесиной и чужим потом — тем специфическим запахом, который въедается в стены за годы лекций. Минджон сидела на третьем ряду, перед ней лежал раскрытый ноутбук, а в голове — ни одной мысли о предмете. Профессор что-то рассказывал о статистических методах, его голос звучал ровно и усыпляюще. Она любила Джимин. Это она знала точно. Но за что — все еще не могла сформулировать. Не за красоту — хотя Джимин была прекрасна той пугающей красотой, от которой болит в груди. Не за ум — хотя интеллект Джимин подавлял, как цунами. Не за секс — хотя он был лучшим в жизни Минджон, и дело здесь было не только в технике, а в том, как Джимин смотрела на нее после, как будто Минджон была единственным настоящим в комнате, полной иллюзий. Может быть, за это? За то, что Джимин делала ее главной в своей тайной вселенной? За то, что среди всей своей власти, денег, связей — Джимин выбрала Минджон, чтобы отдать ей контроль? Это льстило. Но этого было недостаточно. Может быть, за уязвимость? За то, как Джимин плакала — молча, без всхлипов, только слезы текли по щекам и падали на подушку, и Минджон не спрашивала о причине, а просто обнимала, пока дыхание не выравнивалось. Этого было больше, но все еще не вся правда. Подруга слева толкнула Минджон локтем: — Ты где витаешь? Конспектируй, это будет на экзамене. Минджон кивнула и уставилась в экран. Пальцы забегали по клавишам, выстукивая формулы, которые она не понимала, потому что мысли были заняты другим — тем, как вечером она возьмет в руки поводок, и Джимин опустится на колени, и мир сожмется до размеров спальни, запаха пиона и мускуса, и щелчка пряжки. «Я люблю тебя, — подумала Минджон, глядя на доску, где профессор рисовал график нормального распределения. — Я люблю тебя, но не знаю, как это называется». Она закрыла ноутбук раньше звонка и вышла в коридор. В окнах первого этажа был виден серый ноябрьский день — низкое небо, мокрый асфальт, редкие прохожие, которые спешили, вжав головы в плечи. Минджон надела пальто — длинное, шерстяное, цвета верблюжьей шерсти — и застегнула пуговицы. Джимин говорила, что это пальто «делает ее похожей на французскую студентку из шестидесятых». Минджон не знала, хорошо это или плохо, но носила его с удовольствием. Квартира встретила ее тишиной. Джимин не было — записка на столе в прихожей гласила: «Уехала по делам. Вернусь к восьми. Не ужинай без меня». Почерк был мелким, каллиграфическим, с наклоном вправо. Минджон прочитала записку три раза, потом сложила и сунула в карман джинсов — туда, где лежал ключ от квартиры и зажигалка, которую Джимин забыла прошлой зимой. Она переоделась в домашнее — мягкие спортивные штаны и растянутую футболку — и села на диван в гостиной, поджав ноги. Включила телевизор для фона, сделала звук на минимум. Какая-то передача о животных: львица в саванне учила львят охотиться, и диктор говорил закадровым голосом о материнском инстинкте. Минджон смотрела, но не видела. В голове прокручивался сценарий вечера — как она войдет в спальню, что скажет, как будет держать поводок. Она хотела сделать это правильно, но не знала, что значит «правильно» в контексте Джимин. Часы пробили шесть. Минджон встала, прошла в спальню. Ошейник все еще лежал на тумбе. Она взяла его в руки — кожа была мягкой, нагрелась от тепла в комнате. Минджон поднесла ошейник к лицу и вдохнула. Пахло Джимин: тем самым мускусом и чем-то едва уловимым — может быть, ее кремом для рук, а может быть, просто запахом ее кожи, который не воспроизвести никакой парфюмерией. Она положила ошейник на место. Села на кровать — ее сторону, ту, которая ближе к окну. Провела ладонью по простыне. Джимин всегда спала на правой стороне, свернувшись калачиком, но утром оказывалась на левой, прижимаясь к Минджон спиной. Минджон просыпалась от того, что чувствовала дыхание Джимин на своем затылке — теплое, ровное, и это было единственное время суток, когда она чувствовала себя полностью в безопасности. «Почему я люблю тебя?» — спросила Минджон у пустой комнаты. Комната не ответила. Только холодильник загудел где-то на кухне, и пошел дождь — сначала тихо, потом сильнее, забарабанил по стеклу. В восемь ноль-ноль щелкнул замок входной двери. Минджон вышла в коридор. Джимин стояла на пороге, стряхивая капли с волос. На ней был черный тренч, мокрый на плечах, и туфли на низком каблуке — тоже черные, с застежкой-пряжкой. В руках — пакет из пекарни, из которого пахло свежим хлебом и корицей. — Ты не ужинала, — сказала Джимин, глядя на Минджон. Это не было вопросом. — Ждала тебя, — ответила Минджон. Джимин поставила пакет на тумбу, сняла тренч — мокрый, тяжелый, повесила на плечики. Под ним оказался темно-синий свитер с высоким горлом и черные брюки. Она выглядела собранной, почти строгой, но глаза выдали ее — в них был тот самый голод, который Минджон научилась распознавать. — Ты сегодня добрая хозяйка? — спросила Джимин, подходя ближе. В двух шагах от Минджон она остановилась, сложив руки на груди. — Или злая? Минджон протянула руку и коснулась пальцами пряжки ремня. Черного. С серебром. — Увидишь, — сказала она. Джимин улыбнулась — на этот раз настоящей улыбкой, той, от которой на щеках появлялись ямочки. Она взяла Минджон за запястье и прижала ее ладонь к своей щеке. — Я хочу чувствовать себя сегодня маленькой, — прошептала она. — Очень маленькой и очень послушной. Хорошо? Минджон кивнула, хотя внутри все сжалось. Маленькой. Значит, Джимин хочет уйти из себя еще дальше, чем обычно. Значит, день был тяжелым. Значит, ей нужно, чтобы Минджон взяла на себя все — каждый выбор, каждое решение, даже выбор между жизнью и смертью, если до этого дойдет. — Разденься, — сказала Минджон. — И встань на колени в спальне. Жди меня. Джимин развернулась и пошла, стягивая свитер на ходу. Минджон смотрела ей вслед — на линию позвоночника под тонкой тканью блузки, на то, как двигались ее бедра, на прядь волос, выбившуюся из хвоста. Когда дверь спальни закрылась, Минджон осталась одна в коридоре. Дождь усилился. Где-то внизу сигналила машина. Запах свежего хлеба смешивался с влажностью и парфюмом Джимин, который остался на тренче. Минджон медленно расстегнула ремень. Потянула за конец — кожа скользнула сквозь шлевки с тихим, интимным звуком. Она сложила ремень вдвое и сжала в кулаке. Потом расправила, потом снова сложила. Серебряная пряжка блеснула в свете лампы. Она пошла в спальню, и каждый шаг по паркету звучал как отсчет. Дверь в спальню была приоткрыта — Минджон специально оставила ее так, когда выходила. Теперь она толкнула ладонью, и та бесшумно отворилась, впуская в комнату тусклый свет из коридора. В спальне было темно — Джимин задернула шторы, даже не шторы, а блэкаут, который превращал комнату в пещеру в любое время суток. Горел только ночник на ее прикроватной тумбе — маленький керамичный гриб, купленный на блошином рынке, с лампочкой теплого желтого света. Он отбрасывал длинные тени на стены и делал кожу Джимин похожей на старый пергамент. Джимин стояла на коленях у изножья кровати. Уже голая — одежда лежала аккуратной стопкой на стуле у окна: свитер, брюки, белье. Носки — серые, шерстяные — она оставила, и почему-то именно эти носки, такие обыденные, такие домашние, делали всю сцену одновременно более уязвимой и более реальной. Джимин редко показывала ступни — говорила, что они «не фотогеничны», хотя Минджон находила их прекрасными: высокий подъем, идеально ухоженные ногти, тонкая голубая венка на подъеме. Носки скрывали все это, делая Джимин просто женщиной, а не античной статуей. Волосы она распустила — они падали на плечи и грудь, прикрывая соски, прячась в складках тела. Руки были сцеплены за спиной, как она всегда делала, ожидая. Голова опущена — подбородок почти касается грудины. Позвоночник выступал под кожей, и Минджон видела, как двигаются лопатки при каждом дыхании — глубоком, нарочито спокойном. — Хозяйка, — прошептала Джимин, не поднимая глаз. Минджон не ответила. Она прошла к кровати, села на край — ее сторона, та, что ближе к окну. Ремень она положила рядом с собой на одеяло — черный, сложенный вдвое, пряжка смотрела в потолок. Минджон знала, что Джимин сейчас не видит, но чувствует — кожей, затылком, тем шестым чувством, которое появлялось у нее в такие моменты. — Подползи ко мне, — сказала Минджон. Джимин двинулась вперед на коленях — медленно, плавно, как по волнам. Носки скользили по паркету, и этот звук — шорох шерсти по дереву — казался оглушительным в тишине. В трех шагах от кровати она остановилась и подняла голову. Глаза были влажными, но слезы еще не потекли. В них было то выражение, которое Минджон не могла описать: смесь страха, доверия и чего-то еще, очень древнего, животного. — Я была хорошей сегодня? — спросила Джимин. Голос дрожал на последнем слоге. — Я еще не решила, — ответила Минджон. Она наклонилась и взяла ошейник с тумбы — тот самый, кожаный, с велюровой подкладкой. — Голову подними. Джимин послушалась, открывая шею. Минджон застегнула ошейник — щелчок пряжки прозвучал как выстрел. Поводок повис сбоку, касаясь плеча Джимин. Та вздохнула — выдох получился длинным, счастливым. — Теперь стой на коленях у моих ног. Лицом ко мне. Руки убери за голову — пальцы переплети. Джимин подползла ближе, коснулась коленями края кровати. Руки взметнулись вверх, пальцы сплелись в замок на затылке. Грудь подалась вперед — Минджон видела, как напряглись мышцы пресса, как дернулся живот. В тусклом свете ночника кожа Джимин казалась молочной, с синими прожилками вен на внутренней стороне рук. — Смотри на меня, — сказала Минджон. Джимин подняла глаза. В них уже стояли слезы — не пролитые, а собранные у нижних век, как драгоценные камни в оправе ресниц. Минджон смотрела в эти глаза и чувствовала, как что-то переворачивается внутри — тяжелое, горячее, похожее на расплавленный металл. Она протянула руку и провела пальцами по щеке Джимин — от скулы к подбородку. Кожа была горячей, чуть влажной от пота, который выступил на висках. Пот пах горечью и чем-то сладким — может быть, тем самым мускусом, который был ее собственным запахом, уникальным, невоспроизводимым. — Ты красивая, — сказала Минджон, и это были не просто слова. Это было признание, которое она держала в себе два месяца, боясь произнести вслух. — Ты самая красивая женщина, которую я когда-либо видела. Я не знаю, что со мной делает твоя красота. Она меня пугает. Джимин закрыла глаза. Слеза скатилась по щеке, повисла на подбородке, упала на грудь — между ключиц, в ложбинку, и затерялась там, смешиваясь с потом. — Не пугайся, — прошептала она. — Я не кусаюсь. — Иногда кусаешься, — возразила Минджон, и это прозвучало почти нежно. Джимин улыбнулась сквозь слезы. Эта улыбка разбила Минджон сердце — не в переносном, а в самом прямом смысле: ей показалось, что грудная клетка сейчас треснет, и наружу вывалится что-то красное, живое, пульсирующее. — Ты сегодня говоришь больше, чем обычно, — заметила Джимин. — Мне нравится. Говори еще. Минджон взяла поводок, намотала свободный конец на кулак — раз, другой, третий, пока между ее рукой и ошейником Джимин не осталось сантиметров двадцать. Не сильно, не натягивая, просто — обозначая власть. — Я не знаю, что говорить, — призналась Минджон. — Я никогда не умела говорить красиво. Ты же знаешь. — Говори как умеешь. Я хочу слышать твой голос. Любой. Минджон помолчала. Где-то за стеной — у соседей, хотя в этом доме соседи были невидимыми, как призраки — заиграла музыка. Приглушенная, басы уходили в пол, и Минджон чувствовала вибрацию подошвами тапочек. Джимин замерла, прислушиваясь. Медленная джазовая баллада, женщина пела на французском, и Минджон не понимала слов, но чувствовала: песня была о потере. — Я люблю тебя, — сказала Минджон. Слова вырвались сами, без спроса, и повисли в воздухе, как бритвы. Джимин дернулась — так резко, что поводок натянулся, и Минджон инстинктивно ослабила хватку. — Не надо, — прошептала Джимин. — Пожалуйста. Не сейчас. — Почему? — Потому что потом ты скажешь, что это было неправдой. Потому что в таком месте — с ошейником, на коленях — любое признание похоже на игру. Я не хочу, чтобы ты играла со мной в любовь. Минджон сжала поводок сильнее, но не дернула — просто держала. — Это не игра, — сказала она. — Я люблю тебя два месяца. С первого дня, как ты открыла мне дверь в этой дурацкой шелковой пижаме и спросила, не хочу ли я чаю. Я зашла внутрь, увидела эту квартиру, эти фотографии на стенах, и подумала: «Я никогда отсюда не уйду». Я и не ушла. Джимин заплакала — теперь по-настоящему, не скрываясь. Слезы текли ручьями, по щекам, по шее, затекали за ошейник. Она не вытирала их — руки были за головой, и она не опускала их, даже плача. Это смирение перед правилами, которые они установили — пусть даже негласно, пусть даже только на этот вечер — разбивало Минджон больше, чем сами слезы. — Ты не можешь меня любить, — выдавила Джимин сквозь всхлипы. — Ты меня не знаешь. — Я знаю, что ты не ешь вареную морковь. Я знаю, что ты спишь на правом боку, а просыпаешься на левом. Я знаю, что у тебя есть родинка на левом бедре в виде сердечка, если присмотреться. Я знаю, что ты слушаешь французские баллады, когда грустишь, и тяжелый рок, когда злишься. Я знаю, что ты боишься грозы, но никогда не признаешься, потому что считаешь это детской слабостью. Я знаю, что ты любишь мой кофе, хотя он получается отвратительным, потому что я всегда перевариваю зерна. Этого достаточно? Джимин молчала. Слезы капали на пол — одна, вторая, третья. Музыка за стеной смолкла, и стало тихо — так тихо, что Минджон слышала, как бьется сердце Джимин. Или свое? Они смешались в один ритм, как будто два тела пытались стать одним. — Сними ошейник, — попросила Джимин. — Пожалуйста. На сегодня. Минджон не стала спрашивать почему. Она расстегнула пряблю — пальцы дрожали, и карабин никак не поддавался, но на третьей попытке он щелкнул, и ошейник упал на пол. Поводок последовал за ним. Джимин потерла шею — на коже осталась красная полоса, не от удушения, а от того, что кожа просто отвыкла от прикосновений. — Иди ко мне, — сказала Минджон, раскрывая объятия. Джимин поднялась с колен, неуклюже, потому что затекли ноги, и рухнула на кровать рядом с Минджон, уткнувшись лицом в ее плечо. Всхлипывала, но уже тише, больше не плакала, а просто дрожала, как осиновый лист. Минджон обняла ее — одной рукой за плечи, другой гладя по волосам, распутывая узлы, разглаживая пряди. Футболка намокла от слез, но Минджон не обращала внимания. Тепло тела Джимин проникало сквозь ткань, и это было важнее. — Прости, — прошептала Джимин в ее плечо. — Я все порчу. Всегда все порчу. — Ничего ты не портишь. — Я не умею принимать любовь. Она меня пугает. Ошейник не пугает, а любовь — да. Это ненормально. Минджон поцеловала ее в макушку — в то же место, что и утром. Волосы пахли дождем и улицей — Джимин попала под ливень по дороге домой. — Нормально, — сказала Минджон. — Все нормально. Мы не обязаны быть нормальными. Мы обязаны быть честными. Джимин подняла голову. Глаза распухли, нос покраснел, лицо опухло от слез — она была прекрасна в своей разрушенной красоте, как картина, которую реставратор бросил на полпути. — Ты правда меня любишь? — спросила она, и в голосе было столько детской неуверенности, что Минджон захотелось задушить ту, прошлую Джимин — ту, которая заставляла эту женщину сомневаться в себе. — Правда, — ответила Минджон. — И меня бесит, что ты не веришь. — Верю, — Джимин коснулась пальцами губ Минджон — легко, почти неосязаемо. — Просто не понимаю за что. — А я не обязана тебе объяснять. Джимин улыбнулась — впервые за вечер по-настоящему, без надлома. Эта улыбка была похожа на солнце после шторма: ослепительная, неуверенная, слишком радостная, чтобы быть правдой, но Минджон знала — это правда. Самая настоящая. Они лежали так долго — может быть, час, может быть, всю вечность. Минджон рассказывала о своем дне — о лекции, о том, как профессор перепутал графики, о том, как она купила кофе в автомате и обожгла язык, потому что спешила. Обычные, бытовые вещи, те, из которых состоит жизнь, но которые Джимин редко слышала, потому что они обе были слишком заняты — кто работой, кто игрой. Джимин слушала, положив голову на грудь Минджон, и водила пальцем по ее ключице — просто так, без цели, как водят по стеклу, когда смотришь в окно. — Я хочу спать, — наконец сказала Джимин. — Можно, я засну здесь? — Это твоя кровать, — напомнила Минджон. — Наша, — поправила Джимин. — Уже наша. Минджон ничего не ответила, только притянула ее ближе и укрыла одеялом. Джимин свернулась калачиком, прижавшись спиной к животу Минджон — как всегда, когда засыпала по-настоящему, а не просто закрывала глаза. Через пять минут дыхание ее выровнялось, стало глубоким и ровным. Минджон слушала этот звук, и он казался ей самой прекрасной музыкой на свете — лучше французских баллад, лучше тяжелого рока, лучше всего, что когда-либо играло на этой планете. Дождь кончился. В щель между шторами пробился свет фонарей — желтоватый, размытый, он ложился полосами на пол. Ошейник и поводок все еще лежали на паркете, и Минджон смотрела на них, думая о том, что завтра или послезавтра Джимин снова попросит надеть их. И она наденет. Не потому, что ей это нравится. А потому что любовь — это не только принимать человека таким, какой он есть, но и впускать его тени в свою жизнь, не пытаясь их выжечь светом. Она закрыла глаза и провалилась в сон без сновидений — такой глубокий, каким не спала уже много месяцев. Разбудил ее звук — тонкий, настойчивый, похожий на комара. Минджон не сразу поняла, что это плачет Джимин. Во сне. Слезы текли по ее щекам, она что-то бормотала — неразборчиво, как будто говорила на языке, которого не существовало. Тело ее напряглось, пальцы вцепились в простыню. — Джимин, — тихо позвала Минджон. — Джимин-и, проснись. Она коснулась ее плеча, и Джимин дернулась, как от удара током. Глаза распахнулись — дикие, невидящие. Она смотрела сквозь Минджон, на что-то, чего не было в этой комнате. И только через несколько секунд зрачки сузились, фокус вернулся, и Джимин выдохнула — долго, со стоном. — Ты здесь, — прошептала она. — Ты здесь. — Я здесь, — подтвердила Минджон, стирая большим пальцем слезы с ее щек. — Никуда не уходила. Кошмар? Джимин кивнула. Она не говорила какой — никогда не говорила. Только прижималась сильнее, вцеплялась в футболку Минджон так, что трещала ткань, и дышала — часто, поверхностно, как загнанный зверь. — Расскажи, — попросила Минджон, хотя знала — не расскажет. — Не могу, — выдохнула Джимин. — Хорошо. Не надо. Они снова лежали в темноте. Где-то вдалеке завыла сирена — скорая или полиция, не разобрать. Минджон гладила Джимин по спине, рисуя круги между лопаток. Кожа была влажной от пота — ночной, холодный пот страха. — Минджон-и, — прошептала Джимин. — Можно я надену ошейник? Пожалуйста. Просто надену. Просто чтобы он был. Ты не должна ничего делать. Минджон встала, подняла ошейник с пола, отряхнула. Застегнула на шее Джимин — на этот раз свободнее, оставляя больше воздуха. Джимин коснулась его пальцами, как слепой — чтобы убедиться, что он на месте. — Спасибо, — сказала она. — Можно поводок не пристегивать? — Можно. Минджон положила поводок на тумбу и легла обратно. Джимин обвила ее руками и ногами, как плющ, и замерла. Ошейник блеснул в свете ночника — маленький кожаный полумесяц на белой шее. Минджон смотрела на него и думала о том, что счастье иногда выглядит именно так — не как радуга или закат, а как кожаный ошейник на женщине, которую ты любишь, потому что без него она не может уснуть. Они заснули под утро — когда небо за окнами начало сереть, и первые птицы затянули свои хриплые ноябрьские песни. Минджон уснула последней, провожая глазами танцующие тени на потолке. В голове билась одна мысль, простая и пугающая: «Я не знаю, за что люблю тебя. Но я готова любить тебя вечность, чтобы узнать».
20 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (3)