Часть 1
3 июля 2026 г., 19:54
Холод, идущий от реки, смешивался с запахом прелых листьев и влажного камня. В этот час улицы Монреаля тонули в сером мареве, которое не было ни дождём, ни туманом, а чем-то средним — липкой взвесью, оседающей на одежде и проникающей под самую кожу. Редкие прохожие двигались торопливо, пряча лица в поднятые воротники, и их шаги звучали приглушённо. Деревья вдоль тротуаров стояли почерневшие, с искривлёнными, скрученными неведомой силой ветвями, и в их облике читалась не привычная сезонная нагота, а скорее свидетельство медленного, но неотвратимого умирания, которое началось задолго до нынешнего дня и не закончится никогда.
Дом номер 602 по улице Ла Гоштьер выступил из этого марева неожиданно, как выныривает из глухой воды днище перевёрнутой лодки. Высокий, сложенный из тёмного кирпича, он казался старше своих лет — возможно, из-за архитектурных излишеств, свойственных ушедшему вкусу, а возможно, из-за какой-то внутренней тяжести, которая ощущалась в пропорциях оконных проёмов, слишком узких и глубоких, чтобы пропускать достаточно света. Этайн остановилась напротив, разглядывая фасад снизу вверх, и почувствовала, как сырой холод забирается под шерстяной платок, касается шеи ледяными пальцами. Она не боялась. Она давно отучила себя от этого чувства, работая в местах, где страх был такой же обыденностью, как звон посуды или скрип половиц. Но было что-то в этом доме — не угрожающее, нет, а, скорее, предостерегающее, что заставило её помедлить на нижней ступеньке.
Дверь открыл сам Дэвид Неллиган. Он был высок, сухощав, с лицом, на котором ирландская порода оставила резкие, точно вырезанные ножом черты. Глаза у него были светлые, но не голубые, а какого-то выцветшего, водянистого оттенка, и смотрели они не на неё, а куда-то поверх плеча, он уже в первые секунды оценил её и отбросил как нечто несущественное. Он говорил по-английски — быстро, отрывисто, проглатывая окончания слов, — и Этайн пришлось напрячься, чтобы уловить смысл: её место наверху, у неё будет отдельная комната рядом с пациентом, ужин подают ровно в семь, если она опоздает, то останется голодной, и ещё — не задавать лишних вопросов. Она молча кивнула, чувствуя, как от его присутствия веет чем-то, что она не могла назвать иначе как сдерживаемой бурей. Казалось, что внутри этого человека постоянно что-то кипит, рвётся наружу, но не находит выхода, и оттого воздух вокруг него был наэлектризован глухим, бессильным раздражением.
В прихожей пахло воском и старой древесиной. Стены были обшиты тёмными панелями, над лестницей свисала люстра с хрустальными подвесками, тускло поблёскивавшими в полумраке, и Этайн вдруг подумала, что этот дом напоминает внутренность старинного сундука, в котором хранят давно забытые, никому не нужные вещи.
Мадам Неллиган появилась из боковой двери. Эмилия Аманда Юдон была женщиной, в облике которой сквозила увядающая, болезненная красота — та, что напоминает о цветах, слишком долго простоявших в вазе. Тонкие черты лица, тёмные волосы, убранные в строгий узел, платье глухого серого цвета, застёгнутое до самого горла. Она говорила по-французски — мягко, с той особой певучестью, которая выдавала уроженку низовий Святого Лаврентия, — и в её голосе слышалась бесконечная усталость.
— Вы, должно быть, Этайн. Нам рекомендовали вас… люди из больницы. Сказали, у вас есть опыт.
— Да, мадам. Я работала в Сен-Бенуа-Лабр. Не сиделкой, но помогала сёстрам.
Мадам Неллиган поджала губы, и на мгновение в её глазах промелькнуло что-то похожее на стыд — или на боль, запрятанную так глубоко, что она уже почти не ощущалась. Упоминание лечебницы, где её сын провёл последние месяцы, было подобно прикосновению к открытой ране. Она не ответила, лишь кивнула и жестом пригласила следовать за собой.
Они поднимались по лестнице — ступени скрипели под ногами. На стенах висели фотографии: застывшие лица смотрели с той неестественной, пугающей прямотой, какая свойственна только мёртвым. Были здесь и детские портреты — две девочки и мальчик. Этайн замедлила шаг, вглядываясь в лицо мальчика. Ему было, вероятно, лет десять или одиннадцать; тёмные, слегка вьющиеся волосы, правильные черты, но глаза — вот что приковывало внимание. Огромные, тёмные, с каким-то недетским, почти трагическим выражением. Она узнала его сразу, хотя никогда раньше не видела. Так смотрят люди, которым открыто что-то, сокрытое от остальных, — знание, не приносящее ничего, кроме муки.
— Эмиль, — произнесла мадам Неллиган, заметив её взгляд. Голос её дрогнул. — Это было за год до… до того, как началось.
Она не закончила фразу, но Этайн не нужно было объяснений. Она достаточно видела в лечебнице: молодых людей, которые входили туда полными жизни и надежд, а выходили — если выходили вообще — опустошёнными оболочками, с глазами, обращёнными внутрь, в какие-то бездонные провалы, где обитали лишь тени.
Второй этаж встретил их ещё большей тишиной. Здесь воздух был плотнее и как будто холоднее, чем внизу. Коридор тянулся в полумрак, и единственным источником света служило окно в конце — высокое, с цветным витражом в верхней части, изображавшим какой-то геральдический символ. Цветные стёкла пропускают свет иначе, чем обычные, — не освещая пространство, а лишь окрашивая тьму в грязновато-багровые и тускло-золотые тона.
Мадам Неллиган остановилась перед последней дверью налево и обернулась.
— Ваша комната здесь, — сказала она, указывая на соседнюю дверь. — Она небольшая, но там есть всё необходимое. Что касается Эмиля… — Она запнулась, подбирая слова. — Он не опасен. Он никогда не причинял никому вреда, кроме… кроме самого себя. Но он… не всегда присутствует здесь. Вы понимаете?
— Понимаю, мадам.
— Иногда он говорит. Иногда молчит целыми днями. Он перестал писать. Знаете, раньше, до больницы, он писал стихи. Прекрасные стихи. — Голос её сорвался, и она прижала пальцы к губам, пытаясь справиться с волнением. — Теперь он просто сидит у окна. Или лежит, отвернувшись к стене. Доктор говорит, это меланхолия. Но я-то знаю… я знаю, что он видит что-то. Что-то, чего не видим мы.
Она не стала уточнять, и Этайн не спросила. Она и так знала. В больнице Сен-Бенуа-Лабр она часто замечала, как пациенты вдруг замирали, устремляя взгляды в пустоту, и лица их искажались тем особенным, ни с чем не сравнимым ужасом, какой бывает только у людей, заглянувших за грань. Санитары говорили: галлюцинации. Врачи писали в картах: dementia praecox. Но она, глядя в эти расширенные, остановившиеся зрачки, всегда чувствовала — нет, не галлюцинации. Скорее, напротив: им открывалось подлинное устройство вещей, та страшная реальность, от которой обычный человек защищён пеленой привычного восприятия. И разум их, слишком слабый для такого знания, ломался, как ломается под непосильной тяжестью хрупкая ветка.
Эмилия постучала в дверь — тихо, робко. Ответа не последовало.
— Эмиль? — позвала она. — Эмиль, я привела… привела человека, который будет помогать тебе.
Молчание. Она постояла ещё мгновение, затем повернула ручку. Дверь отворилась с протяжным, жалобным скрипом, и из комнаты пахнуло спёртым, застоявшимся воздухом, в котором угадывался запах лекарств, старой бумаги и чего-то ещё — сладковатого, приторного, как аромат увядающих лилий.
Комната была просторной, но казалась тесной из-за сгустившегося в ней полумрака. Тяжёлые шторы на окнах были задёрнуты не до конца — в щель между ними пробивалась узкая полоса тусклого, серого света, падавшая на письменный стол у стены. Стол был завален бумагами, книгами, перьевыми ручками с засохшими чернилами, и над всем этим царил хаос, в котором, однако, угадывался некий мучительный, незавершённый порядок — кто-то пытался систематизировать то, что систематизации не поддавалось. На стенах, оклеенных тёмными обоями с выцветшим узором, висели ещё несколько фотографий и одна картина в золочёной раме — пейзаж, изображавший скалистый берег и бушующее море. Но не это привлекло внимание девушки. Её взгляд остановился на кровати.
Эмиль Неллиган лежал поверх покрывала — одетый, в мятых брюках и наполовину расстёгнутой рубашке, — и смотрел в потолок. Поза его была неестественно неподвижной. Он был красив — она сразу отметила это про себя, хотя красота его была того же рода, что и у матери: болезненная. Тонкие черты лица, которые даже теперь, искажённые страданием, сохраняли следы былой гармонии; чёрные волосы, размётанные по подушке; длинные, бледные пальцы, неподвижно лежащие вдоль тела. Глаза его были открыты и устремлены вверх — не в потолок, а куда-то дальше, сквозь него, в безмерную, холодную пустоту, о которой не хотелось думать.
— Эмиль, — снова позвала мадам Неллиган, и в голосе её прозвучала мольба. — Посмотри, кто пришёл. Её зовут Этайн. Она будет рядом, если тебе что-то понадобится.
Прошла секунда, другая. Затем парень медленно, преодолевая колоссальное сопротивление, повернул голову. Его тёмные глаза — те самые, с детской фотографии, — нашли лицо девушки и остановились на нём. Взгляд этот был странным: не оценивающим, не враждебным, но каким-то безмерно, нечеловечески отстранённым, будто он смотрел на неё из невообразимой дали, из глубин какого-то иного мира.
Он заговорил, и голос его — низкий, чуть хрипловатый — прозвучал неожиданно отчётливо, почти насмешливо:
— Этайн. — Он растянул это имя, пробуя на вкус каждый слог. — Что за глупое имя.
Женщина вскинулась было, чтобы возразить, но Этайн остановила её едва заметным движением руки. Она спокойно встретила взгляд Эмиля — тяжёлый, испытующий, полный тёмной иронии, — и не отвела глаз.
— Меня наняли быть рядом, — сказала она просто. — Не лечить.
Неллиган издал короткий, сухой смешок — звук, похожий на шорох осыпающейся штукатурки.
— Быть рядом, — повторил он. — Оставьте меня.
И закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен. Мадам Неллиган стояла в дверях, судорожно комкая в пальцах край манжеты, и в лице её читалась такая глухая, безвыходная мука, что девушка на мгновение ощутила острый укол сострадания. Но лишь на мгновение — она давно научилась отстраняться от чужих страданий, иначе эта работа сломала бы её саму.
— Я зайду позже, — тихо сказала она, обращаясь скорее к матери, чем к сыну. — Принесу ужин.
Дверь закрылась с тем же протяжным, жалобным скрипом, и коридор снова погрузился в тишину. Этайн стояла у двери, прислонившись к косяку, и чувствовала, как холод старого кирпича просачивается сквозь ткань платья, касается позвоночника ледяными пальцами. Она думала о словах Неллигана и о том, какое зрелище может раздавить человеческий рассудок с такой неумолимой жестокостью. В лечебнице она видела многих, но ни в ком не встречала такого сочетания ясности и безумия, такой отточенной, почти художественной горечи. Он не был похож на обычного помешанного. Он был похож на человека, который доподлинно узнал нечто такое, после чего жизнь стала для него лишь оболочкой — пустой, ненужной, сброшенной, как змеиная кожа.
За окном в конце коридора сгущалась серость, и цветные стёкла витража теряли последние отблески дневного света, превращаясь в просто тёмные, безликие куски стекла. Дом накрывала ночь — глухая, беспросветная, полная шорохов и скрипов.