Ненависть и любовь — одно и тоже.
8 июня 2026 г., 09:04
Пролог — запах гниющих яблок
Ферма встречает их тишиной. Сарай проржавел насквозь, яблоня перед крыльцом сгнила заживо — плоды висят чёрными мешочками, полными ос. Мэри идёт первой. Она чувствует это кожей — здесь её сделка с Йеддином пустила корни в 1973-м. Здесь она сказала «да».
— Мы не должны были возвращаться, — бросает она через плечо.
Джон не отвечает.
Он идёт следом, перебирая чётки из волчьих позвонков. Его лицо не принадлежит живому — кожа серая, глаза запали, под ногтями запёкшаяся грязь. Когда Ад выпускает душу на короткий поводок, она приносит с собой привкус жжёной серы и забытых криков.
Внутри дома их встречает круг. Кто-то начертил его заранее — возможно, они сами в будущем. Свечи чёрные. На алтаре — два ножа. Один с вогнутой заточкой, второй — ржавый, как будто его достали из могилы семилетней давности.
Мэри резко оборачивается:
— Джон. Это ловушка. Ты видишь? Ритуал жертвы. Нас заставили сюда прийти.
Он медленно снимает куртку. Бросает на пол. Под фланелевой рубашкой — ни шрама. Ни одной метки. Ад стёр всё, кроме боли.
— Ты права, — голос Джона низкий, протёртый до хрипа. — Но мы уже внутри. И выход только один.
— Какой?
Джон поднимает ржавый нож. Смотрит на лезвие, потом на неё.
— Кто-то из нас должен умереть по-настоящему. И не просто умереть — отдать всё. Не кровь. Не плоть. А то, что мы восемь лет называли «семьёй».
Мэри делает шаг назад. Доски скрипят под её ботинками.
— Ты не Джон.
— Я тот, кого ты создала, Мэри. — Он усмехается — и эта усмешка не поднимает уголки губ, она режет лицо. — Ты хотела мужчину, который выдержит тьму. Ты выбрала охотника. Но забыла спросить, готов ли я буду тебя ненавидеть.
Они ходят по кругу, как волки перед дракой. Мэри не берёт оружие — пока. Она пытается говорить... И это её ошибка.
— Я не заключала сделки, чтобы причинить вам боль. Я пыталась спасти. Моих родителей убили, Джон. Азазель стоял у моей кровати, когда мне было четыре года. Я не хотела, чтобы Дин и Сэм…
— Чтобы они что? Выросли врунами? — Джон перебивает. Его голос набирает обороты. — Ты врёшь в каждом слове. Я проверил. После того как ты сгорела на потолке, я ездил к Харвеллам. К миссис Бёрк. К тем, кто знал твою мать.
Он вытаскивает из кармана лист бумаги — старый, пожелтевший, с печатью. Бросает на пол.
— Твоя сделка с Йеддином была не первой. Первую ты заключила в шестнадцать. За красивую внешность. Потом в девятнадцать — за удачный выстрел. А потом в двадцать два — за нашу встречу в баре «Золотая подкова».
Мэри бледнеет.
— Ты копался в моём прошлом, пока я кормила твоих детей.
— Ты кормила детей? — Джон смеётся — сухо, безрадостно. — Ты кормила их страхом. Дин в три года просыпался от криков. Я говорил тебе, что это кошмары. Но это смотрела ты — своими глазами, полными дыма и крови.
Он делает шаг..ещё шаг.
— Скажи мне, Мэри. Когда мы занимались любовью в ту ночь, за два месяца до Дина — ты видела моё лицо? Или сквозь меня ты смотрела на того демона, который спалил твой дом?
— Заткнись.
— Ты сама меня заставила молчать восемнадцать лет. Пока я ездил по всей стране, искал твоего убийцу, пил виски в мотелях и гладил волосы Сэма, понимая, что никогда не смогу защитить их так, как хотел бы. Потому что ты украла у меня право выбора.
Мэри бьёт первой.
Удар в челюсть — короткий, жёсткий, с разворота плеча. Джон качнулся, но не упал. Сплюнул кровь на пол.
— Хорошо, — выдыхает он. — Хорошо. Значит, так.
Он ловит её запястье. Пальцы смыкаются — не как у человека, как у тисков из костей. Мэри пробует вырваться — бесполезно. Джон смотрит в её глаза и медленно, почти нежно, заламывает мизинец левой руки. Хруст звучит как сухая ветка под сапогом.
Мэри не кричит — шипит. Её лицо искажается в гримасу боли, но она держит спину прямой.
— Ты сломал мне палец, — говорит она холодно.
— Первый из многих, — Джон перехватывает её за горло. — Это не месть, Мэри. Это очищение. Ты продала душу своей мечты, и я помогал её отстраивать, думая, что мы вместе. Знаешь что? Я бы и сейчас тебя простил. Если бы ты смогла сказать правду.
Она плюёт ему в лицо.
— Правду? Я спасала своих сыновей, пока ты превращал их в солдат!
— А кто научил Дина выживать? — голос Джона взрывается. — Ты? Ты, которая умерла, когда ему было шесть месяцев? Ты, чей портрет он целовал каждую ночь, думая, что ты — святая?
Он с силой отбрасывает её к стене. Мэри ударяется затылком о косяк. По виску течёт тёплая струйка — кровь смешивается с потом.
— Он знает, что ты воскресла, — продолжает Джон. — И что он сделал? Обнял? Простил? Дин носит твою фотографию в бумажнике и не смотрит на женщин, которые на неё похожи, потому что боится снова полюбить призрака.
— Не смей говорить про Дина.
— А Сэм? — Джон садится на корточки перед ней. Его лицо теперь на одном уровне с её. — Твой младший, который вырос с матерью-куклой. Он не знает твоего голоса. Только запах от тебя остался — дым и жжёные волосы. Ты для них — травма. Ты — первая рана, с которой всё началось.
Мэри сжимает кулаки. Сломанный палец стреляет болью в локтевой сустав.
— Чего ты хочешь, Джон?
— Хочу, чтобы ты признала. Ты не любила меня. Ты использовала меня как щит от монстров, как стену между собой и демонами. И я стал стеной. Я превратился в гранит, в камень, в могильную плиту. А внутри пустота, потому что ты выжгла меня дотла.
Он достаёт вогнутый нож.
— Ритуал требует две вещи. Одна — признание вины, подписанное кровью. Вторая — тайна, которую ты никогда не говорила вслух. Достань её, Мэри. Или я достану сам.
Джон режет не для того, чтобы убить. Он режет, как школьный учитель вскрывает лягушку — методично, с болезненным любопытством.
Первый разрез — по ключице, слева направо. Пальцы расходятся, обнажая жёлтую прослойку жира. Мэри стонет сквозь зубы, сжимая ручку стула, к которому её привязали.
— Здесь, — Джон проводит кончиком ножа чуть глубже, касаясь мышцы, — ты улыбалась на нашей свадьбе. Помнишь? Ты надела венок из полевых цветов. Я сказал, что ты прекрасна. А ты подумала: «Если он узнает правду, он сбежит в ту же ночь».
— Я не… — Мэри задыхается от боли. — Я не думала…
— Ты всегда думала, — он входит глубже, на полсантиметра. Кровь течёт свободнее, капая на пол и впитываясь в гнилые доски. — Это твоё проклятие. Ты не можешь доверять. Ты даже себе не доверяешь. Поэтому ты заключила сделку — чтобы кто-то другой нёс ответственность за твои решения.
Второй разрез — от солнечного сплетения вниз, до пупка. Он делает его медленно, почти с уважением к анатомии. Кожа расходится, и Мэри кричит — первый раз по-настоящему, с хрипом и слезами.
— Замолчи, — командует Джон. — Ты хотела искренности? Вот она. Твоё тело не врёт. Оно кричит о том, что ты всегда скрывала — о страхе. О панике. О желании исчезнуть, раствориться, стать никем, чтобы не видеть, как твоя семья разваливается.
Он вставляет в рану два пальца — грубо, не стерильно. Мэри выгибается дугой.
— В ту ночь, когда ты умерла на потолке, — шепчет Джон ей в ухо, — ты смотрела на меня сверху вниз. Я лежал на кровати, Дин был в люльке, Сэм ещё не родился. Ты могла сказать: «Джон, беги». Одно слово. Но ты промолчала. Потому что знала — я останусь. И буду горевать. И превращу сыновей в солдат. Это ты выбрала им судьбу, не я.
Мэри плачет. Слёзы смешиваются с кровью, затекают в уши, капают на грудь, где кожа всё ещё открыта.
— Я… боялась, — выдавливает она. — Я боялась, что если ты узнаешь про сделку, ты заберёшь детей и уйдёшь. И я останусь одна. А одна я не смогу победить Азазеля.
— Вот, — Джон улыбается — но улыбка мёртвая, зубов оскал. — Правда. Она не красивая. Не благородная. Но это твоя.
Он ослабляет верёвки — но не для того, чтобы отпустить. Чтобы она могла двигаться в пределах круга. Мэри ползком добирается до алтаря, оставляя за собой кровавую полосу. Джон садится напротив, скрестив ноги. Их разделяет один шаг.
— Теперь мой черёд, — говорит он и закатывает рукав.
На его предплечье — выжженные слова. Тысячи их, мелких, как шрифт библии. Мэри щурится, пытаясь разобрать.
— Это дни, — объясняет Джон. — Каждый день, который я прожил после твоей смерти. Отмечен здесь. Восемнадцать лет. Шесть тысяч пятьсот семьдесят дней. Я выжигал их по одному, когда Дин спал. Когда Сэм плакал. Когда я сидел в машине и не мог завести двигатель, потому что руки тряслись.
— Джон…
— Не перебивай. — Он поднимает нож — тот самый, ржавый. — Я ненавидел тебя. Каждое утро. Просыпался и ненавидел. Потом шёл к детям и улыбался, потому что они не должны были видеть тьму. Но тьма была в их глазах. В твоих глазах, Мэри. Они унаследовали их от тебя.
Он режет себя — глубоко, от запястья до локтя. Не вены, а внешнюю часть — долгий лоскут кожи свисает, как лента.
— Мы связаны с тобой ненавистью и любовью. — Голос Джона дрожит впервые. — Но где наша любовь, Мэри, если она состоит из ненависти? Я не помню, как это — держать тебя за руку без мысли о предательстве. Я не помню поцелуев без привкуса дыма. Ты отравила каждое хорошее воспоминание.
Мэри тянется к нему — он не отстраняется. Её пальцы касаются его щеки. Кровь с её рук оставляет на его лице пять полос.
— Я любила тебя, — шепчет она. — Не так, как надо. Не так, как ты хотел. Но я выбирала тебя каждый день. Каждый раз, когда демон приходил — я выбирала остаться с тобой.
— Ты выбирала удобство.
— Нет. Я выбирала твои руки. Твой смех, когда ты делал мне чай. То, как ты гладил мой живот, когда была беременна Дином. Ты был моим домом, Джон. Единственным настоящим домом. Всё остальное — пепел.
Она целует его — глубоко, в губы, солёными от крови и слёз. Джон не отвечает сначала. Потом его руки поднимаются — и сжимаются на её волосах, резко, почти жестоко. Он углубляет поцелуй до боли, до прикушенной губы, до металлического привкуса.
— Если ты врёшь сейчас, — рычит он в её рот, — я не отпущу тебя даже в Ад. Я найду твою душу и буду резать вечность.
— Не вру, — выдыхает Мэри. — Впервые за тридцать лет не вру.
...
Джон разрывает её одежду — без нежности, без прелюдий. Рубашка трещит по швам, джинсы сползают с бёдер, срываемые вместе с нижним бельём. Мэри не сопротивляется. Она лежит на холодной дощатой земле, присыпанной гарью, и смотрит в потолок, где когда-то горела.
— Ты хочешь этого? — спрашивает Джон, нависая сверху. Его тело иссечено шрамами, которых она не помнит. На груди — след от ритуального ножа. На рёбрах — ожоги от святой воды.
— Я хочу, чтобы ты перестал ненавидеть меня, — отвечает она. — Хотя бы на минуту.
Он входит резко — без подготовки, без слов. Мэри вскрикивает от смеси боли и неожиданности. Кровь на её животе смешивается с его потом, создавая вязкую липкую плёнку. Каждое движение — разрыв, толчок, удар. Джон двигается жёстко, как будто пытается вытравить из себя любовь, которая осталась.
— Чувствуешь? — шепчет он. — Это не ласка. Это война. Каждый раз, когда я хотел тебя после твоей смерти, я ненавидел себя. Потому что хотеть призрака — это жить в прошлом. А ты хотела, чтобы я жил в нём вечно.
Мэри царапает его спину — ногти оставляют глубокие борозды. Её пятка упирается в его поясницу, притягивая ближе. Они не стонут, не шепчут ласковых слов. Они рычат, кусают друг друга за плечи, за шеи. Зубы Джона смыкаются на её ключице — не играя, а рвя кожу, оставляя следы, которые не затянутся никогда.
— Я носила тебя под сердцем, — хрипит Мэри, сжимая его бёдра. — Не детей. Тебя. Твоё имя. Твоё лицо. Каждую ночь перед сном я представляла, как ты входишь в дверь и улыбаешься. Это было моим единственным молитвой.
Джон замирает на секунду — внутри неё, тяжело дыша. Затем выходит, переворачивает её на живот, прижимает лицом к полу. Входит снова — сзади, глубже, почти жестоко.
— Ты — моя зависимость, — говорит он в затылок. — Та, от которой нельзя избавиться. Лекарства нет. Только ампутация души.
Он кончает первым — конвульсивно, со стоном, похожим на рыдание. Мэри следует за ним через несколько секунд, сжимая зубы, чтобы не закричать. Их тела разделяет только пот и кровь.
Они лежат рядом в центре круга. Свечи догорели наполовину. Тени прыгают по стенам, как запертые духи.
— Ритуал не завершён, — тихо говорит Джон. — Мы дали только боль. Нужна смерть.
Мэри поворачивает голову. Их лица в сантиметре друг от друга.
— Тогда убей меня. По-настоящему. Так, чтобы я не воскресла.
— Нет, — Джон закрывает глаза. — Ты умрёшь, когда придёт время. Но не от моей руки. Я достаточно убил тебя за эти годы.
Он поднимается на ноги, шатаясь. Протягивает ей руку. Мэри смотрит на его ладонь — перепачканную в её крови, в его слюне, в остатках интимной жидкости.
— Что теперь? — спрашивает она.
— Теперь? — Джон усмехается. — Мы расходимся. Ты идёшь к сыновьям. Я возвращаюсь в Ад. Потому что нам нечего делить, кроме этой фермы, этой ночи и тысячи незаживающих ран.
Мэри берёт его за руку. Поднимается. Каждое движение причиняет боль.
— Я не хочу прощаться.
— А я не хочу снова увидеть твоё лицо. — Он целует её в лоб — сухо, без страсти. — Иди, Мэри. Пока я не передумал и не сжёг всё дотла.
Она делает шаг к двери. Останавливается.
— Джон. Ты прав. Мы связаны ненавистью и любовью. Но наша любовь там, где мы оба сломались.
Он не отвечает.
Она уходит.
Через минуту ферма «Красный рассвет» вспыхивает — но не от её рук. Джон поджигает свечи, опрокидывает керосин, смотрит, как огонь пожирает доски, следы крови, круг и два ножа.
Он остаётся внутри.
Когда пламя касается его кожи, он не кричит. Он улыбается — первый раз за восемнадцать лет.
— Спи спокойно, Мэри. Я теперь твой вечный кошмар.
Пламя не берёт Джона сразу. Оно лижет его ноги, поднимается выше, но он стоит посреди круга, и кожа плавится, как воск. Мэри уже за дверью. Она бежит через гнилую яблоню, не оглядываясь.
Джон смотрит на огонь — и огонь смотрит в ответ.
— Нет, — говорит он вдруг. — Нет. Так не закончится.
Он делает шаг. Второй. Третий. Вырывается из пламени — его рубашка тлеет, волосы обгорели до корней, лицо покрыто волдырями, которые лопаются от каждого движения. Но он идёт. За ней.
Мэри слышит шаги сзади. Оборачивается — и видит то, от чего кровь стынет в жилах. Джон выходит из огня, и плоть его течёт, как растопленный сыр. Левое ухо оплавилось, превратившись в чёрную кляксу. Губы спеклись, обнажая дёсны. Глаза — белые, выжженные, но он всё равно видит. Или чувствует.
— Ты думала, я отпущу? — Его голос звучит из обгоревшего горла, как скрежет по стеклу. — Мы связаны, Мэри. Клятвой. Кровью. Сделкой, которую ты заключила за нас обоих.
Она пятится. Спиной упирается в трухлявый забор сарая. Джон приближается, оставляя за собой дорожку из капающей кожи.
— Джон, ты сгораешь…
— Я уже сгорел, — он хватает её за шею обгоревшей рукой. Пальцы липкие, скользкие от расплавленного эпидермиса, но сила в них адская. — Восемнадцать лет, Мэри. Я горел каждый день. Теперь твоя очередь.
Он тащит её обратно в дом. Пламя ещё не разгорелось по-настоящему — только южная стена охвачена. В центре круга всё ещё прохладно, как в могиле.
Джон швыряет её на алтарь. Каменная плита помнит жертвы — на ней тёмные пятна, которые не смыть ни кровью, ни временем.
— Ты хотела искренности, — шипит он, склоняясь над ней. Обгоревшая кожа на его лице трескается, и из трещин сочится сукровица. — Ты получишь её. Каждой клеткой.
Он достаёт тот самый ржавый нож. Но теперь не режет — он начинает работать им, как хирург-садист, у которого нет анестезии и нет цели спасти пациента.
Джон срезает одежду с Мэри — не снимает, именно срезает. Полосы ткани падают на пол вместе с полосками кожи там, где лезвие прошло слишком глубоко. Она лежит голая на холодном камне, изрезанная, и её тело покрывается мурашками от страха, а не от холода.
— Считай, — командует он. — Каждый разрез — один год, который ты украла у меня.
Первый разрез — от горла до грудины. Неглубоко, только капилляры. Кровь выступает мелкими бусинками.
— Один.
Второй — горизонтальный, чуть ниже ключиц. Мэри шипит.
— Два.
Он работает методично. Сетка из разрезов покрывает её грудь, живот, бока. На десятом разрезе она перестаёт считать и начинает молиться — не богам, которых больше нет в этом доме, а просто пустоте.
— Ты молилась, когда твои родители умирали? — спрашивает Джон, огибая лезвием левый сосок. — Когда Азазель стоял у твоей кроватки?
— Нет, — выдавливает она.
— Почему?
— Потому что некому было отвечать.
Джон останавливается. Смотрит на неё — обгоревший, уродливый, но с глазами, в которых всё ещё теплится что-то человеческое.
— А я отвечал, — тихо говорит он. — Каждый раз, когда мой сын плакал по матери. Каждый раз, когда Дин просыпался в поту и звал тебя. Я отвечал. Я был и отцом, и матерью, и нянькой, и палачом самому себе.
Он резко вонзает нож в её левое бедро — глубоко, до кости. Мэри кричит, выгибается дугой, её пальцы царапают камень.
— А теперь ты будешь отвечать. Каждый звук, который я из тебя вырву.
Он вытаскивает нож и вставляет два пальца в рану. Раздвигает края, заставляя мышцы разрываться под давлением. Кровь хлещет, заливая алтарь, стекая по бокам каменной плиты и впитываясь в пол.
— Скажи мне, Мэри. Ты когда-нибудь хотела убить Дина? Когда он орал по ночам? Когда требовал внимания, а ты хотела спать?
— Нет! — кричит она. — Никогда!
— Врёшь. — Джон наклоняется и кусает её за плечо — обгоревшими дёснами, без губ, просто вгрызается в мышцу, пока не чувствует вкус крови на языке. — Каждая мать иногда ненавидит своих детей. Это нормально. Но ты — ты превратила эту ненависть в сделку с демоном. Ты продала их будущее, чтобы тебе было легче.
Он отрывает кусок мяса от её плеча и сплёвывает на пол. Мэри орёт — долго, надрывно, и в этом крике больше животного ужаса, чем человеческой боли.
Джон не останавливается. Теперь он работает лезвием как ложкой — выскабливает небольшие куски плоти из её рук, из предплечий, из икр. Каждый раз, когда Мэри теряет сознание, он ждёт, не помогая, не приводя в чувство насильно. Она приходит в себя сама через минуту, две, пять — и каждый раз боль встречает её заново, как старая подруга, которой не откажешь в визите.
— Знаешь, что самое страшное в аду? — спрашивает он, пока его пальцы мнут открытую рану на её животе. — Не боль. Боль привыкаешь. Самое страшное — что у тебя нет надежды. Ты знаешь, что это никогда не закончится. Никогда. Вечность — это очень долго, Мэри.
Он опускает нож ниже, к её лобку. Срезает волосы — грубо, вместе с верхним слоем кожи. Кровь смешивается с потом, и от неё пахнет медью и страхом.
— Я хочу, чтобы ты почувствовала часть моей вечности. Всего лишь часть. Сегодня.
Он переворачивает её на живот. Она слабо сопротивляется, но тело уже не слушается — шок и потеря крови сделали её вялой, почти кукольной. Джон прижимает её лицом к холодному камню.
— Ты знаешь, что я сейчас сделаю? — шепчет он в её ухо. Обгоревшая кожа его щеки трётся о её шею, оставляя следы расплавленной плоти.
— Пожалуйста, — Мэри всхлипывает. — Джон, пожалуйста, не надо.
— Ты не говорила «пожалуйста», когда решала за меня. Ты не спрашивала, хочу ли я быть вдовцом в тридцать лет. Ты не спрашивала Дина, хочет ли он расти без матери.
Он раздвигает её ноги коленом. Жёстко, без подготовки. Одной рукой держит её за затылок, прижимая к камню, второй — направляет себя.
Вход резкий, сухой, болезненный. Мэри вскрикивает, но звук глохнет в каменной плите. Джон не двигается сразу — ждёт, чувствуя, как её тело сжимается вокруг него в спазме отторжения.
— Это не ради удовольствия, — говорит он ровно, почти спокойно. — Это ради правды. Сейчас ты будешь честной, Мэри. Каждым вздохом.
Он начинает двигаться. Медленно, глубоко, с намеренной жестокостью. Каждый толчок заставляет её стонать — от боли, от унижения, от того, что где-то в глубине этого надругательства её тело предательски откликается. Кровь с её бёдер и его обгоревших ног смешивается, создавая липкую смазку, которая делает движения скользкими и ещё более унизительными.
— Ты чувствуешь это? — спрашивает он, наклоняясь ниже и покусывая её шею — спекшимися дёснами, беззубо, но больно. — Твоё тело не врёт. Оно хочет. Даже сейчас. Даже когда я причиняю тебе боль. Потому что внутри ты — животное. Такая же, как те, кого мы охотились.
Мэри царапает камень ногтями. Ногти ломаются, под ними появляется кровь. Она пытается сказать «нет», но из горла выходит только хрип.
Джон ускоряется. Каждый толчок теперь — удар. Его бёдра врезаются в её израненные ягодицы, и каждый раз из свежих разрезов на её спине выплёскивается кровь. Он хватает её за волосы, оттягивает голову назад и смотрит в её заплаканные глаза.
— Ты будешь меня помнить, — рычит он. — Каждый раз, когда закроешь глаза. Каждый раз, когда попытаешься любить кого-то снова. Я буду стоять между тобой и счастьем. Потому что это единственное, что ты заслужила.
Он кончает глубоко внутри неё — и выходит не сразу. Оставляет себя в ней на несколько секунд, чувствуя, как её мышцы пульсируют в конвульсиях. Затем резко отстраняется.
Мэри остаётся лежать на камне, сотрясаемая дрожью. Из неё течёт смесь спермы и крови, стекая по бёдрам и капая на пол. Она не двигается. Она вообще не понимает, где находится и жива ли ещё.
Джон обходит алтарь. Смотрит на неё сверху вниз.
— Это не конец, — говорит он. — Даже не половина.
Он берёт вогнутый нож — тот, что с изогнутым лезвием, похожий на инструмент для потрошения рыбы. Садится на алтарь рядом с ней, придвигает её ногу к себе.
— Ты помнишь, как Дин учился ходить? — спрашивает он, проводя лезвием по внутренней стороне её бедра. — Он падал. Сто раз на дню. Я поднимал его. Каждый раз. Я был там.
— А тебя не было.
Лезвие входит под колено, перерезая подколенное сухожилие. Мэри кричит — срывным, сломанным голосом, который переходит в кашель. Джон ждёт, пока крик стихнет, затем перерезает второе сухожилие на той же ноге.
— Теперь она не будет сгибаться, — поясняет он спокойно. — Никогда. Даже если тебя исцелят. Ты будешь хромать всю оставшуюся жизнь. И каждое утро, вставая с кровати, ты будешь вспоминать меня.
Он переходит ко второй ноге. Мэри пытается отползти, но сил нет. Она только царапает камень, оставляя кровавые полосы пальцами без ногтей.
Джон ловит её за щиколотку. Тянет обратно.
— Не убегай. Мы только начали.
Второе колено. То же движение — лезвие входит точно в анатомическую ложбинку, перерезает связки. Хруст слышен даже сквозь её крик. Джон работает быстро — он знает человеческое тело. Он знает, где резать, чтобы боль была максимальной, а шанс на исцеление минимальным.
— Теперь иди, — усмехается он, отпуская её ноги. — Иди к своим сыновьям. На четвереньках.
Она не может даже плакать. Из её глаз текут слёзы, но беззвучно — голосовые связки сорваны криком. Джон поднимает её за волосы, заставляя смотреть на себя.
— Ты красивая, — говорит он, и в его обгоревшем лице мелькает что-то, отдалённо похожее на нежность. — Даже сейчас. Даже вся в крови. Знаешь, почему я женился на тебе? Потому что ты была единственной, кто не боялся меня. Настоящего меня. Не охотника, не солдата, а того, кто просыпается по ночам и боится темноты.
— Я… не боялась, — шепчет Мэри.
— А зря, — Джон отпускает её волосы, и она падает лицом вниз. — Я страшнее любого демона. Потому что я люблю. А любовь — это самый жестокий пыточный инструмент, который придумала природа.
Он достаёт свечи — те самые, чёрные, которые горели по кругу. Выжигает на её спине слово. Буква за буквой, прижигая раскалённым воском и пламенем к открытой коже. Мэри кричит снова и снова, но крик её становится тише — силы уходят.
Он выжигает: «ПРОЩАЙ».
— Это не тебе, — поясняет он. — Это мне. Прощай, моя любовь. Прощай, надежда. Прощай, жизнь, которой у меня никогда не было.
Он ставит свечи обратно. Круг замыкается. Пламя на стенах подбирается ближе.
— Теперь последнее, — говорит Джон.
Он садится на корточки перед её лицом. Берёт нож — ржавый — и режет себя по внутренней стороне бедра. Глубоко, вскрывая артерию. Кровь хлещет фонтаном, заливая лицо Мэри, её рот, её глаза.
— Пей, — командует он. — Это моя жизнь. Это то, что ты украла. Верни хотя бы часть.
Она не может отказаться — кровь заливает ей рот, и она глотает рефлекторно, задыхаясь, кашляя, давясь тёплой солёной жижей. Это вкус железа и смерти.
— Теперь мы связаны, — шепчет Джон, наклоняясь и целуя её в губы окровавленным ртом. — Кровью. Спермой. Слезами. Ты никогда не избавишься от меня. Я буду сниться тебе каждую ночь. Я буду стоять за твоим плечом, когда ты будешь смотреть на своих сыновей. Я буду в каждом мужчине, который попытается тебя полюбить. Потому что ты моя. И я твой. Пока смерть не разлучит нас.
— Но мы уже мертвы, — еле слышно говорит Мэри.
Джон улыбается — страшно, обгоревшими дёснами.
— Вот именно.
Он поднимается. Подходит к горящей стене. Обернувшись, смотрит на неё — на тело, которое перестало быть телом женщины и стало куском израненного мяса.
— Я ухожу, — говорит он. — Но я вернусь. Не сегодня, не завтра. Но когда ты забудешь — я приду. И мы начнём сначала.
Он шагает в пламя. На этот раз — без попытки выбраться. Огонь принимает его, как любовник. Кожа плавится, мясо обугливается, кости чернеют. Джон не кричит. Он стоит, превращаясь в статую из пепла, и смотрит на Мэри.
— Я люблю тебя, — произносят его обгоревшие губы в последний раз. — И ненавижу. Это одно и то же.
Он рассыпается. Пепел разлетается по комнате, смешиваясь с гарью, с кровью, с осколками их общей жизни.
Мэри лежит на алтаре, парализованная. Её ноги не двигаются. Спина горит выжженным словом. Внутри неё — его семя и его кровь.
Она не знает, сколько времени проходит. Может быть, минута. Может быть, час. Пламя подбирается к ней, но не трогает — как будто огонь тоже боится её теперь.
Она сползает с алтаря. На четвереньках — потому что ноги не слушаются. Ползёт к выходу, оставляя за собой кровавый след, смешанный с пеплом Джона.
На пороге она останавливается. Поднимает голову. Видит гнилую яблоню, которая вдруг зацвела — белыми, мертвенно-бледными цветами.
— Ты выиграл, — шепчет она в пустоту. — Ты сделал меня такой же сломанной, как ты сам.
Она выползает наружу. Сарай догорает за её спиной. Ночь вокруг тихая, звёздная, будто ничего не случилось.
Мэри лежит в траве, голая, изрезанная, изнасилованная, со сломанными ногами. И смотрит на небо. Там, где раньше было небо, теперь — его обгоревшее лицо.
---
Через три дня её находят Дин и Сэм. Она всё ещё жива. Её ноги срастутся неправильно. Шрамы на спине никогда не исчезнут. И каждую ночь она будет просыпаться с криком, чувствуя на себе его обгоревшие руки.
— Мам, кто это сделал? — спрашивает Дин, сжимая её руку.
Мэри долго смотрит на него — на его глаза, такие же, как у Джона.
— Я сама, — отвечает она. — Я сделала это с собой. Задолго до того, как встретила вашего отца.
Она не говорит больше ни слова. Не в этот день. Не в этот год. Никогда.
Потому что правда слишком страшна. Правда в том, что любовь и ненависть — это одна и та же рана. И она никогда не затянется.Пролог — запах гниющих яблок
Ферма встречает их тишиной. Сарай проржавел насквозь, яблоня перед крыльцом сгнила заживо — плоды висят чёрными мешочками, полными ос. Мэри идёт первой. Она чувствует это кожей — здесь её сделка с Йеддином пустила корни в 1973-м. Здесь она сказала «да».
— Мы не должны были возвращаться, — бросает она через плечо.
Джон не отвечает.
Он идёт следом, перебирая чётки из волчьих позвонков. Его лицо не принадлежит живому — кожа серая, глаза запали, под ногтями запёкшаяся грязь. Когда Ад выпускает душу на короткий поводок, она приносит с собой привкус жжёной серы и забытых криков.
Внутри дома их встречает круг. Кто-то начертил его заранее — возможно, они сами в будущем. Свечи чёрные. На алтаре — два ножа. Один с вогнутой заточкой, второй — ржавый, как будто его достали из могилы семилетней давности.
Мэри резко оборачивается:
— Джон. Это ловушка. Ты видишь? Ритуал жертвы. Нас заставили сюда прийти.
Он медленно снимает куртку. Бросает на пол. Под фланелевой рубашкой — ни шрама. Ни одной метки. Ад стёр всё, кроме боли.
— Ты права, — голос Джона низкий, протёртый до хрипа. — Но мы уже внутри. И выход только один.
— Какой?
Джон поднимает ржавый нож. Смотрит на лезвие, потом на неё.
— Кто-то из нас должен умереть по-настоящему. И не просто умереть — отдать всё. Не кровь. Не плоть. А то, что мы восемь лет называли «семьёй».
Мэри делает шаг назад. Доски скрипят под её ботинками.
— Ты не Джон.
— Я тот, кого ты создала, Мэри. — Он усмехается — и эта усмешка не поднимает уголки губ, она режет лицо. — Ты хотела мужчину, который выдержит тьму. Ты выбрала охотника. Но забыла спросить, готов ли я буду тебя ненавидеть.
Они ходят по кругу, как волки перед дракой. Мэри не берёт оружие — пока. Она пытается говорить... И это её ошибка.
— Я не заключала сделки, чтобы причинить вам боль. Я пыталась спасти. Моих родителей убили, Джон. Азазель стоял у моей кровати, когда мне было четыре года. Я не хотела, чтобы Дин и Сэм…
— Чтобы они что? Выросли врунами? — Джон перебивает. Его голос набирает обороты. — Ты врёшь в каждом слове. Я проверил. После того как ты сгорела на потолке, я ездил к Харвеллам. К миссис Бёрк. К тем, кто знал твою мать.
Он вытаскивает из кармана лист бумаги — старый, пожелтевший, с печатью. Бросает на пол.
— Твоя сделка с Йеддином была не первой. Первую ты заключила в шестнадцать. За красивую внешность. Потом в девятнадцать — за удачный выстрел. А потом в двадцать два — за нашу встречу в баре «Золотая подкова».
Мэри бледнеет.
— Ты копался в моём прошлом, пока я кормила твоих детей.
— Ты кормила детей? — Джон смеётся — сухо, безрадостно. — Ты кормила их страхом. Дин в три года просыпался от криков. Я говорил тебе, что это кошмары. Но это смотрела ты — своими глазами, полными дыма и крови.
Он делает шаг..ещё шаг.
— Скажи мне, Мэри. Когда мы занимались любовью в ту ночь, за два месяца до Дина — ты видела моё лицо? Или сквозь меня ты смотрела на того демона, который спалил твой дом?
— Заткнись.
— Ты сама меня заставила молчать восемнадцать лет. Пока я ездил по всей стране, искал твоего убийцу, пил виски в мотелях и гладил волосы Сэма, понимая, что никогда не смогу защитить их так, как хотел бы. Потому что ты украла у меня право выбора.
Мэри бьёт первой.
Удар в челюсть — короткий, жёсткий, с разворота плеча. Джон качнулся, но не упал. Сплюнул кровь на пол.
— Хорошо, — выдыхает он. — Хорошо. Значит, так.
Он ловит её запястье. Пальцы смыкаются — не как у человека, как у тисков из костей. Мэри пробует вырваться — бесполезно. Джон смотрит в её глаза и медленно, почти нежно, заламывает мизинец левой руки. Хруст звучит как сухая ветка под сапогом.
Мэри не кричит — шипит. Её лицо искажается в гримасу боли, но она держит спину прямой.
— Ты сломал мне палец, — говорит она холодно.
— Первый из многих, — Джон перехватывает её за горло. — Это не месть, Мэри. Это очищение. Ты продала душу своей мечты, и я помогал её отстраивать, думая, что мы вместе. Знаешь что? Я бы и сейчас тебя простил. Если бы ты смогла сказать правду.
Она плюёт ему в лицо.
— Правду? Я спасала своих сыновей, пока ты превращал их в солдат!
— А кто научил Дина выживать? — голос Джона взрывается. — Ты? Ты, которая умерла, когда ему было шесть месяцев? Ты, чей портрет он целовал каждую ночь, думая, что ты — святая?
Он с силой отбрасывает её к стене. Мэри ударяется затылком о косяк. По виску течёт тёплая струйка — кровь смешивается с потом.
— Он знает, что ты воскресла, — продолжает Джон. — И что он сделал? Обнял? Простил? Дин носит твою фотографию в бумажнике и не смотрит на женщин, которые на неё похожи, потому что боится снова полюбить призрака.
— Не смей говорить про Дина.
— А Сэм? — Джон садится на корточки перед ней. Его лицо теперь на одном уровне с её. — Твой младший, который вырос с матерью-куклой. Он не знает твоего голоса. Только запах от тебя остался — дым и жжёные волосы. Ты для них — травма. Ты — первая рана, с которой всё началось.
Мэри сжимает кулаки. Сломанный палец стреляет болью в локтевой сустав.
— Чего ты хочешь, Джон?
— Хочу, чтобы ты признала. Ты не любила меня. Ты использовала меня как щит от монстров, как стену между собой и демонами. И я стал стеной. Я превратился в гранит, в камень, в могильную плиту. А внутри пустота, потому что ты выжгла меня дотла.
Он достаёт вогнутый нож.
— Ритуал требует две вещи. Одна — признание вины, подписанное кровью. Вторая — тайна, которую ты никогда не говорила вслух. Достань её, Мэри. Или я достану сам.
Джон режет не для того, чтобы убить. Он режет, как школьный учитель вскрывает лягушку — методично, с болезненным любопытством.
Первый разрез — по ключице, слева направо. Пальцы расходятся, обнажая жёлтую прослойку жира. Мэри стонет сквозь зубы, сжимая ручку стула, к которому её привязали.
— Здесь, — Джон проводит кончиком ножа чуть глубже, касаясь мышцы, — ты улыбалась на нашей свадьбе. Помнишь? Ты надела венок из полевых цветов. Я сказал, что ты прекрасна. А ты подумала: «Если он узнает правду, он сбежит в ту же ночь».
— Я не… — Мэри задыхается от боли. — Я не думала…
— Ты всегда думала, — он входит глубже, на полсантиметра. Кровь течёт свободнее, капая на пол и впитываясь в гнилые доски. — Это твоё проклятие. Ты не можешь доверять. Ты даже себе не доверяешь. Поэтому ты заключила сделку — чтобы кто-то другой нёс ответственность за твои решения.
Второй разрез — от солнечного сплетения вниз, до пупка. Он делает его медленно, почти с уважением к анатомии. Кожа расходится, и Мэри кричит — первый раз по-настоящему, с хрипом и слезами.
— Замолчи, — командует Джон. — Ты хотела искренности? Вот она. Твоё тело не врёт. Оно кричит о том, что ты всегда скрывала — о страхе. О панике. О желании исчезнуть, раствориться, стать никем, чтобы не видеть, как твоя семья разваливается.
Он вставляет в рану два пальца — грубо, не стерильно. Мэри выгибается дугой.
— В ту ночь, когда ты умерла на потолке, — шепчет Джон ей в ухо, — ты смотрела на меня сверху вниз. Я лежал на кровати, Дин был в люльке, Сэм ещё не родился. Ты могла сказать: «Джон, беги». Одно слово. Но ты промолчала. Потому что знала — я останусь. И буду горевать. И превращу сыновей в солдат. Это ты выбрала им судьбу, не я.
Мэри плачет. Слёзы смешиваются с кровью, затекают в уши, капают на грудь, где кожа всё ещё открыта.
— Я… боялась, — выдавливает она. — Я боялась, что если ты узнаешь про сделку, ты заберёшь детей и уйдёшь. И я останусь одна. А одна я не смогу победить Азазеля.
— Вот, — Джон улыбается — но улыбка мёртвая, зубов оскал. — Правда. Она не красивая. Не благородная. Но это твоя.
Он ослабляет верёвки — но не для того, чтобы отпустить. Чтобы она могла двигаться в пределах круга. Мэри ползком добирается до алтаря, оставляя за собой кровавую полосу. Джон садится напротив, скрестив ноги. Их разделяет один шаг.
— Теперь мой черёд, — говорит он и закатывает рукав.
На его предплечье — выжженные слова. Тысячи их, мелких, как шрифт библии. Мэри щурится, пытаясь разобрать.
— Это дни, — объясняет Джон. — Каждый день, который я прожил после твоей смерти. Отмечен здесь. Восемнадцать лет. Шесть тысяч пятьсот семьдесят дней. Я выжигал их по одному, когда Дин спал. Когда Сэм плакал. Когда я сидел в машине и не мог завести двигатель, потому что руки тряслись.
— Джон…
— Не перебивай. — Он поднимает нож — тот самый, ржавый. — Я ненавидел тебя. Каждое утро. Просыпался и ненавидел. Потом шёл к детям и улыбался, потому что они не должны были видеть тьму. Но тьма была в их глазах. В твоих глазах, Мэри. Они унаследовали их от тебя.
Он режет себя — глубоко, от запястья до локтя. Не вены, а внешнюю часть — долгий лоскут кожи свисает, как лента.
— Мы связаны с тобой ненавистью и любовью. — Голос Джона дрожит впервые. — Но где наша любовь, Мэри, если она состоит из ненависти? Я не помню, как это — держать тебя за руку без мысли о предательстве. Я не помню поцелуев без привкуса дыма. Ты отравила каждое хорошее воспоминание.
Мэри тянется к нему — он не отстраняется. Её пальцы касаются его щеки. Кровь с её рук оставляет на его лице пять полос.
— Я любила тебя, — шепчет она. — Не так, как надо. Не так, как ты хотел. Но я выбирала тебя каждый день. Каждый раз, когда демон приходил — я выбирала остаться с тобой.
— Ты выбирала удобство.
— Нет. Я выбирала твои руки. Твой смех, когда ты делал мне чай. То, как ты гладил мой живот, когда была беременна Дином. Ты был моим домом, Джон. Единственным настоящим домом. Всё остальное — пепел.
Она целует его — глубоко, в губы, солёными от крови и слёз. Джон не отвечает сначала. Потом его руки поднимаются — и сжимаются на её волосах, резко, почти жестоко. Он углубляет поцелуй до боли, до прикушенной губы, до металлического привкуса.
— Если ты врёшь сейчас, — рычит он в её рот, — я не отпущу тебя даже в Ад. Я найду твою душу и буду резать вечность.
— Не вру, — выдыхает Мэри. — Впервые за тридцать лет не вру.
...
Джон разрывает её одежду — без нежности, без прелюдий. Рубашка трещит по швам, джинсы сползают с бёдер, срываемые вместе с нижним бельём. Мэри не сопротивляется. Она лежит на холодной дощатой земле, присыпанной гарью, и смотрит в потолок, где когда-то горела.
— Ты хочешь этого? — спрашивает Джон, нависая сверху. Его тело иссечено шрамами, которых она не помнит. На груди — след от ритуального ножа. На рёбрах — ожоги от святой воды.
— Я хочу, чтобы ты перестал ненавидеть меня, — отвечает она. — Хотя бы на минуту.
Он входит резко — без подготовки, без слов. Мэри вскрикивает от смеси боли и неожиданности. Кровь на её животе смешивается с его потом, создавая вязкую липкую плёнку. Каждое движение — разрыв, толчок, удар. Джон двигается жёстко, как будто пытается вытравить из себя любовь, которая осталась.
— Чувствуешь? — шепчет он. — Это не ласка. Это война. Каждый раз, когда я хотел тебя после твоей смерти, я ненавидел себя. Потому что хотеть призрака — это жить в прошлом. А ты хотела, чтобы я жил в нём вечно.
Мэри царапает его спину — ногти оставляют глубокие борозды. Её пятка упирается в его поясницу, притягивая ближе. Они не стонут, не шепчут ласковых слов. Они рычат, кусают друг друга за плечи, за шеи. Зубы Джона смыкаются на её ключице — не играя, а рвя кожу, оставляя следы, которые не затянутся никогда.
— Я носила тебя под сердцем, — хрипит Мэри, сжимая его бёдра. — Не детей. Тебя. Твоё имя. Твоё лицо. Каждую ночь перед сном я представляла, как ты входишь в дверь и улыбаешься. Это было моим единственным молитвой.
Джон замирает на секунду — внутри неё, тяжело дыша. Затем выходит, переворачивает её на живот, прижимает лицом к полу. Входит снова — сзади, глубже, почти жестоко.
— Ты — моя зависимость, — говорит он в затылок. — Та, от которой нельзя избавиться. Лекарства нет. Только ампутация души.
Он кончает первым — конвульсивно, со стоном, похожим на рыдание. Мэри следует за ним через несколько секунд, сжимая зубы, чтобы не закричать. Их тела разделяет только пот и кровь.
Они лежат рядом в центре круга. Свечи догорели наполовину. Тени прыгают по стенам, как запертые духи.
— Ритуал не завершён, — тихо говорит Джон. — Мы дали только боль. Нужна смерть.
Мэри поворачивает голову. Их лица в сантиметре друг от друга.
— Тогда убей меня. По-настоящему. Так, чтобы я не воскресла.
— Нет, — Джон закрывает глаза. — Ты умрёшь, когда придёт время. Но не от моей руки. Я достаточно убил тебя за эти годы.
Он поднимается на ноги, шатаясь. Протягивает ей руку. Мэри смотрит на его ладонь — перепачканную в её крови, в его слюне, в остатках интимной жидкости.
— Что теперь? — спрашивает она.
— Теперь? — Джон усмехается. — Мы расходимся. Ты идёшь к сыновьям. Я возвращаюсь в Ад. Потому что нам нечего делить, кроме этой фермы, этой ночи и тысячи незаживающих ран.
Мэри берёт его за руку. Поднимается. Каждое движение причиняет боль.
— Я не хочу прощаться.
— А я не хочу снова увидеть твоё лицо. — Он целует её в лоб — сухо, без страсти. — Иди, Мэри. Пока я не передумал и не сжёг всё дотла.
Она делает шаг к двери. Останавливается.
— Джон. Ты прав. Мы связаны ненавистью и любовью. Но наша любовь там, где мы оба сломались.
Он не отвечает.
Через минуту ферма «Красный рассвет» вспыхивает — но не от её рук. Джон поджигает свечи, опрокидывает керосин, смотрит, как огонь пожирает доски, следы крови, круг и два ножа.
Он остаётся внутри.
Когда пламя касается его кожи, он не кричит. Он улыбается — первый раз за восемнадцать лет.
— Спи спокойно, Мэри. Я теперь твой вечный кошмар.
Пламя не берёт Джона сразу. Оно лижет его ноги, поднимается выше, но он стоит посреди круга, и кожа плавится, как воск. Мэри уже за дверью. Она бежит через гнилую яблоню, не оглядываясь.
Джон смотрит на огонь — и огонь смотрит в ответ.
— Нет, — говорит он вдруг. — Нет. Так не закончится.
Он делает шаг. Второй. Третий. Вырывается из пламени — его рубашка тлеет, волосы обгорели до корней, лицо покрыто волдырями, которые лопаются от каждого движения. Но он идёт. За ней.
Мэри слышит шаги сзади. Оборачивается — и видит то, от чего кровь стынет в жилах. Джон выходит из огня, и плоть его течёт, как растопленный сыр. Левое ухо оплавилось, превратившись в чёрную кляксу. Губы спеклись, обнажая дёсны. Глаза — белые, выжженные, но он всё равно видит. Или чувствует.
— Ты думала, я отпущу? — Его голос звучит из обгоревшего горла, как скрежет по стеклу. — Мы связаны, Мэри. Клятвой. Кровью. Сделкой, которую ты заключила за нас обоих.
Она пятится. Спиной упирается в трухлявый забор сарая. Джон приближается, оставляя за собой дорожку из капающей кожи.
— Джон, ты сгораешь…
— Я уже сгорел, — он хватает её за шею обгоревшей рукой. Пальцы липкие, скользкие от расплавленного эпидермиса, но сила в них адская. — Восемнадцать лет, Мэри. Я горел каждый день. Теперь твоя очередь.
Он тащит её обратно в дом. Пламя ещё не разгорелось по-настоящему — только южная стена охвачена. В центре круга всё ещё прохладно, как в могиле.
Джон швыряет её на алтарь. Каменная плита помнит жертвы — на ней тёмные пятна, которые не смыть ни кровью, ни временем.
— Ты хотела искренности, — шипит он, склоняясь над ней. Обгоревшая кожа на его лице трескается, и из трещин сочится сукровица. — Ты получишь её. Каждой клеткой.
Он достает тот же нож. Но теперь не режет — он начинает работать им, как хирург-садист, у которого нет анестезии и нет цели спасти пациента.
Джон срезает одежду с Мэри — не снимает, именно срезает. Полосы ткани падают на пол вместе с полосками кожи там, где лезвие прошло слишком глубоко. Она лежит голая на холодном камне, изрезанная, и её тело покрывается мурашками от страха, а не от холода.
— Считай, — командует он. — Каждый разрез — один год, который ты украла у меня.
Первый разрез — от горла до грудины. Неглубоко, только капилляры. Кровь выступает мелкими бусинками.
— Один.
Второй — горизонтальный, чуть ниже ключиц. Мэри шипит.
— Два.
Он работает методично. Сетка из разрезов покрывает её грудь, живот, бока. На десятом разрезе она перестаёт считать и начинает молиться — не богам, которых больше нет в этом доме, а просто пустоте.
— Ты молилась, когда твои родители умирали? — спрашивает Джон, огибая лезвием левый сосок. — Когда Азазель стоял у твоей кроватки?
— Нет, — выдавливает она.
— Почему?
— Потому что некому было отвечать.
Джон останавливается. Смотрит на неё — обгоревший, уродливый, но с глазами, в которых всё ещё теплится что-то человеческое.
— А я отвечал, — тихо говорит он. — Каждый раз, когда мой сын плакал по матери. Каждый раз, когда Дин просыпался в поту и звал тебя. Я отвечал. Я был и отцом, и матерью, и нянькой, и палачом самому себе.
Он резко вонзает нож в её левое бедро — глубоко, до кости. Мэри кричит, выгибается дугой, её пальцы царапают камень.
— А теперь ты будешь отвечать. Каждый звук, который я из тебя вырву.
Он вытаскивает нож и вставляет два пальца в рану. Раздвигает края, заставляя мышцы разрываться под давлением. Кровь хлещет, заливая алтарь, стекая по бокам каменной плиты и впитываясь в пол.
— Скажи мне, Мэри. Ты когда-нибудь хотела убить Дина? Когда он орал по ночам? Когда требовал внимания, а ты хотела спать?
— Нет! — кричит она. — Никогда!
— Врёшь. — Джон наклоняется и кусает её за плечо — обгоревшими дёснами, без губ, просто вгрызается в мышцу, пока не чувствует вкус крови на языке. — Каждая мать иногда ненавидит своих детей. Это нормально. Но ты — ты превратила эту ненависть в сделку с демоном. Ты продала их будущее, чтобы тебе было легче.
Он отрывает кусок мяса от её плеча и сплёвывает на пол. Мэри орёт — долго, надрывно, и в этом крике больше животного ужаса, чем человеческой боли.
Джон не останавливается. Теперь он работает лезвием как ложкой — выскабливает небольшие куски плоти из её рук, из предплечий, из икр. Каждый раз, когда Мэри теряет сознание, он ждёт, не помогая, не приводя в чувство насильно. Она приходит в себя сама через минуту, две, пять — и каждый раз боль встречает её заново, как старая подруга, которой не откажешь в визите.
— Знаешь, что самое страшное в аду? — спрашивает он, пока его пальцы мнут открытую рану на её животе. — Не боль. Боль привыкаешь. Самое страшное — что у тебя нет надежды. Ты знаешь, что это никогда не закончится. Никогда. Вечность — это очень долго, Мэри.
Он опускает нож ниже, к её лобку. Срезает волосы — грубо, вместе с верхним слоем кожи. Кровь смешивается с потом, и от неё пахнет медью и страхом.
— Я хочу, чтобы ты почувствовала часть моей вечности. Всего лишь часть. Сегодня.
Он переворачивает её на живот. Она слабо сопротивляется, но тело уже не слушается — шок и потеря крови сделали её вялой, почти кукольной. Джон прижимает её лицом к холодному камню.
— Ты знаешь, что я сейчас сделаю? — шепчет он в её ухо. Обгоревшая кожа его щеки трётся о её шею, оставляя следы расплавленной плоти.
— Пожалуйста, — Мэри всхлипывает. — Джон, пожалуйста, не надо.
— Ты не говорила «пожалуйста», когда решала за меня. Ты не спрашивала, хочу ли я быть вдовцом в тридцать лет. Ты не спрашивала Дина, хочет ли он расти без матери.
Он раздвигает её ноги коленом. Жёстко, без подготовки. Одной рукой держит её за затылок, прижимая к камню, второй — направляет себя.
Вход резкий, сухой, болезненный. Мэри вскрикивает, но звук глохнет в каменной плите. Джон не двигается сразу — ждёт, чувствуя, как её тело сжимается вокруг него в спазме отторжения.
— Это не ради удовольствия, — говорит он ровно, почти спокойно. — Это ради правды. Сейчас ты будешь честной, Мэри. Каждым вздохом.
Он начинает двигаться. Медленно, глубоко, с намеренной жестокостью. Каждый толчок заставляет её стонать — от боли, от унижения, от того, что где-то в глубине этого надругательства её тело предательски откликается. Кровь с её бёдер и его обгоревших ног смешивается, создавая липкую смазку, которая делает движения скользкими и ещё более унизительными.
— Ты чувствуешь это? — спрашивает он, наклоняясь ниже и покусывая её шею — спекшимися дёснами, беззубо, но больно. — Твоё тело не врёт. Оно хочет. Даже сейчас. Даже когда я причиняю тебе боль. Потому что внутри ты — животное. Такая же, как те, кого мы охотились.
Мэри царапает камень ногтями. Ногти ломаются, под ними появляется кровь. Она пытается сказать «нет», но из горла выходит только хрип.
Джон ускоряется. Каждый толчок теперь — удар. Его бёдра врезаются в её израненные ягодицы, и каждый раз из свежих разрезов на её спине выплёскивается кровь. Он хватает её за волосы, оттягивает голову назад и смотрит в её заплаканные глаза.
— Ты будешь меня помнить, — рычит он. — Каждый раз, когда закроешь глаза. Каждый раз, когда попытаешься любить кого-то снова. Я буду стоять между тобой и счастьем. Потому что это единственное, что ты заслужила.
Он кончает глубоко внутри неё — и выходит не сразу. Оставляет себя в ней на несколько секунд, чувствуя, как её мышцы пульсируют в конвульсиях. Затем резко отстраняется.
Мэри остаётся лежать на камне, сотрясаемая дрожью. Из неё течёт смесь спермы и крови, стекая по бёдрам и капая на пол. Она не двигается. Она вообще не понимает, где находится и жива ли ещё.
Джон обходит алтарь. Смотрит на неё сверху вниз.
— Это не конец, — говорит он. — Даже не половина.
Он берёт вогнутый нож — тот, что с изогнутым лезвием, похожий на инструмент для потрошения рыбы. Садится на алтарь рядом с ней, придвигает её ногу к себе.
— Ты помнишь, как Дин учился ходить? — спрашивает он, проводя лезвием по внутренней стороне её бедра. — Он падал. Сто раз на дню. Я поднимал его. Каждый раз. Я был там.
— А тебя не было.
Лезвие входит под колено, перерезая подколенное сухожилие. Мэри кричит — срывным, сломанным голосом, который переходит в кашель. Джон ждёт, пока крик стихнет, затем перерезает второе сухожилие на той же ноге.
— Теперь она не будет сгибаться, — поясняет он спокойно. — Никогда. Даже если тебя исцелят. Ты будешь хромать всю оставшуюся жизнь. И каждое утро, вставая с кровати, ты будешь вспоминать меня.
Он переходит ко второй ноге. Мэри пытается отползти, но сил нет. Она только царапает камень, оставляя кровавые полосы пальцами без ногтей.
Джон ловит её за щиколотку. Тянет обратно.
— Не убегай. Мы только начали.
Второе колено. То же движение — лезвие входит точно в анатомическую ложбинку, перерезает связки. Хруст слышен даже сквозь её крик. Джон работает быстро — он знает человеческое тело. Он знает, где резать, чтобы боль была максимальной, а шанс на исцеление минимальным.
— Теперь иди, — усмехается он, отпуская её ноги. — Иди к своим сыновьям. На четвереньках.
Она не может даже плакать. Из её глаз текут слёзы, но беззвучно — голосовые связки сорваны криком. Джон поднимает её за волосы, заставляя смотреть на себя.
— Ты красивая, — говорит он, и в его обгоревшем лице мелькает что-то, отдалённо похожее на нежность. — Даже сейчас. Даже вся в крови. Знаешь, почему я женился на тебе? Потому что ты была единственной, кто не боялся меня. Настоящего меня. Не охотника, не солдата, а того, кто просыпается по ночам и боится темноты.
— Я… не боялась, — шепчет Мэри.
— А зря, — Джон отпускает её волосы, и она падает лицом вниз. — Я страшнее любого демона. Потому что я люблю. А любовь — это самый жестокий пыточный инструмент, который придумала природа.
Он достаёт свечи — те самые, чёрные, которые горели по кругу. Выжигает на её спине слово. Буква за буквой, прижигая раскалённым воском и пламенем к открытой коже. Мэри кричит снова и снова, но крик её становится тише — силы уходят.
Он выжигает: «ПРОЩАЙ».
— Это не тебе, — поясняет он. — Это мне. Прощай, моя любовь. Прощай, надежда. Прощай, жизнь, которой у меня никогда не было.
Он ставит свечи обратно. Круг замыкается. Пламя на стенах подбирается ближе.
— Теперь последнее, — говорит Джон.
Он садится на корточки перед её лицом. Берёт нож — ржавый — и режет себя по внутренней стороне бедра. Глубоко, вскрывая артерию. Кровь хлещет фонтаном, заливая лицо Мэри, её рот, её глаза.
— Пей, — командует он. — Это моя жизнь. Это то, что ты украла. Верни хотя бы часть.
Она не может отказаться — кровь заливает ей рот, и она глотает рефлекторно, задыхаясь, кашляя, давясь тёплой солёной жижей. Это вкус железа и смерти.
— Теперь мы связаны, — шепчет Джон, наклоняясь и целуя её в губы окровавленным ртом. — Кровью. Спермой. Слезами. Ты никогда не избавишься от меня. Я буду сниться тебе каждую ночь. Я буду стоять за твоим плечом, когда ты будешь смотреть на своих сыновей. Я буду в каждом мужчине, который попытается тебя полюбить. Потому что ты моя. И я твой. Пока смерть не разлучит нас.
— Но мы уже мертвы, — еле слышно говорит Мэри.
Джон улыбается — страшно, обгоревшими дёснами.
— Вот именно.
Он поднимается. Подходит к горящей стене. Обернувшись, смотрит на неё — на тело, которое перестало быть телом женщины и стало куском израненного мяса.
— Я ухожу, — говорит он. — Но я вернусь. Не сегодня, не завтра. Но когда ты забудешь — я приду. И мы начнём сначала.
Он шагает в пламя. На этот раз — без попытки выбраться. Огонь принимает его, как любовник. Кожа плавится, мясо обугливается, кости чернеют. Джон не кричит. Он стоит, превращаясь в статую из пепла, и смотрит на Мэри.
— Я люблю тебя, — произносят его обгоревшие губы в последний раз. — И ненавижу. Это одно и то же.
Он рассыпается. Пепел разлетается по комнате, смешиваясь с гарью, с кровью, с осколками их общей жизни. Мэри лежит на алтаре, парализованная. Её ноги не двигаются. Спина горит выжженным словом. Внутри неё — его семя и его кровь.
Она не знает, сколько времени проходит. Может быть, минута. Может быть, час. Пламя подбирается к ней, но не трогает — как будто огонь тоже боится её теперь.
Она сползает с алтаря. На четвереньках — потому что ноги не слушаются. Ползёт к выходу, оставляя за собой кровавый след, смешанный с пеплом Джона.
На пороге она останавливается. Поднимает голову. Видит гнилую яблоню, которая вдруг зацвела — белыми, мертвенно-бледными цветами.
— Ты выиграл, — шепчет она в пустоту. —ты сделал меня такой же сломанной, как ты сам.
Она выползает наружу. Сарай догорает за её спиной. Ночь вокруг тихая, звёздная, будто ничего не случилось.
Мэри лежит в траве, голая, изрезанная, изнасилованная, со сломанными ногами. И смотрит на небо. Там, где раньше было небо, теперь — его обгоревшее лицо.
Через три дня её находят Дин и Сэм. Она всё ещё жива. Её ноги срастутся неправильно. Шрамы на спине никогда не исчезнут. И каждую ночь она будет просыпаться с криком, чувствуя на себе его обгоревшие руки.
— Мам, кто это сделал? — спрашивает Дин, сжимая её руку.
Мэри долго смотрит на него — на его глаза, такие же, как у Джона.
— Я сама, — отвечает она. — Я сделала это с собой. Задолго до того, как встретила вашего отца.
Она не говорит больше ни слова. Не в этот день. Не в этот год. Никогда.
Потому что правда слишком страшна. Правда в том, что любовь и ненависть — это одна и та же рана. И она никогда не затянется.