Табачный дым на вкус как нежность.

PG-13
Завершён
48
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 888 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
48 Нравится 6 Отзывы 6 В сборник

Часть 1

Настройки
      Бар «У Галлахера» не имел вывески. Он прятался в подвальном помещении старого дома, между прачечной и магазином, торгующим слишком вычурными сувенирами. Попасть внутрь можно было только по лестнице с облупившимися ступенями, которая пахла сыростью и кошачьей мочой. Те, кто искал шум и пьяную удаль, проходили мимо. Бар посещали лишь те, кому некуда было идти.       Галлахер любил своих гостей именно за это — за тихое, почти религиозное смирение. Они не требовали от жизни фейерверков. Они приходили за тем, чтобы побыть в полумраке, где их никто не узнает и в последствии забудет.       В этот день дождь начался ещё на закате. Галлахер слушал, как прохладные капли барабанят по жестяному козырьку над чёрным входом, и думал о том, что наваждение этого вечера не к добру. Слишком тихо, слишком влажно, слишком пахнет магнолиями из сквера напротив, хотя магнолии отцвели ещё месяц назад.       Он уже почти закрылся, когда раздался стук.

Три удара. Коротких. Словно извиняющихся.

      Галлахер замер. Внутри что-то кольнуло. Не сердце, в привычном понимании, а нечто, выполняющее его функции. Больно, резко, знакомо. Этот стук был слишком узнаваемым. Он ждал его три месяца, десять дней и, если быть совсем честным, каждую чёртову минуту с того самого вечера, когда Река в последний раз переступил этот порог.

Дверь открылась с привычным скрипом.

      На пороге стоял Река. Без зонта. Без цели, которую можно было бы сформулировать словами. Волосы слиплись от дождя, воротник пальто промок насквозь, и Галлахер заметил, как у того подрагивают пальцы — от холода или от чего-то ещё. Волнение. — Я проходил мимо. Решил зайти, — голос тихий, будто севший.       Ложь была такой прозрачной, что сквозь неё можно было разглядеть дно. Бар стоял на тупиковой улице, которая никуда не вела, кроме как к железнодорожной станции и пустырю, заросшем сорняками. Мимо «Галлахера» не проходили. Сюда приходили.       Галлахер хотел съязвить. Язык уже привычно сворачивался в едкую улыбку, но что-то остановило его. Он посмотрел в глаза Реке — глаза, которые всегда казались наполненными водой. Густой, тёмной, словно в застоявшемся колодце, освещенном багровой луной. — Проходи. Чайник только что вскипел.       Река стряхнул воду с плеч и переступил порог. Дверь за ним закрылась сама — Галлахер не прикасался к ней, но в этом баре сквозняки всегда вели себя так, будто у них было своё мнение.       Он сел не за стойку — слишком близко, слишком открыто, а за дальний столик у стены, где висела старая фотография парохода, застывшего на рейде. Галлахер не стал возражать. Он взял две кружки — одну с трещиной, которую подарила когда-то одна певичка, сказав, что треснутом есть своя красота пережитого, вторую — гладкую, цвета утреннего неба, которая никогда никому не принадлежала.       Галлахер заварил чай. Мятный, с имбирём и долгой патокой — тот самый, который Река пил в единственный вечер, когда они говорили не о погоде. Он помнил рецепт до миллиграмма, потому что после ухода Реки заваривал этот чай каждую ночь. Сначала в надежде, что тот вернётся к остывающей кружке. Потом — просто по привычке. Потом — потому что забыл, каково это — пить чай без горечи ожидания. — Ты не изменился, — сказал Река, когда Галлахер поставил перед ним чашку. Голос снова тихий, почти шёпот. — Ты просто давно меня не видел. — Нет. Ты всё так же ставишь чашку ручкой влево.       Галлахер посмотрел на кружку. Действительно, ручка смотрела влево — туда, где обычно сидел Река. Туда, где сейчас сидел Река. Он не заметил, как его рука совершила этот жест — старый, привычный, бессмысленный. — Ты пришёл не чай пить, — сказал Галлахер, садясь напротив. Стеклянная столешница разделяла их, как мелководная река разделяет два берега. — Зачем?       Река поднял кружку, подул на пар, но не сделал глотка. Он смотрел на свою ладонь сквозь дымку, и медленно прикрыл глаза. — Я не знаю, — признался он. — Просто… ноги привели.       Галлахер не ответил. Он достал пачку сигарет — старых, без фильтра, которые смолили ещё в прошлом веке, — и закурил. Табачный дым пополз к потолку, смешиваясь с паром от чая. В этом баре всегда висела какая-то пелена — не туман, не дымка, а скорее тончайшая ткань между одним миром и другим, где слова ещё имеют значение, но уже не весят ничего. — Я скучал, — вдруг сказал Река. Просто. Без надрыва. Констатация факта, лишённая драмы.       Галлахер выдохнул дым в сторону. Щипало глаза, но он не зажмурился. — Три месяца, — произнёс он. — Ты не появлялся три месяца. — Я знаю. Ты не один считал эти дни, — голос Реки немного сорвался, волнение выдавало себя. — Я просыпался и думал – сегодня он стоит за стойкой, трёт бокалы и слушает раздражающий джаз с помехами. Хотел прийти. Увидеть. Но каждый раз шёл в другую сторону. — Почему?       Река медленно провёл пальцем по краю кружки. Влага от чая собралась на керамике прозрачной дорожкой, и он проследил за ней взглядом, будто читал что-то важное. — Потому что, если бы я пришёл, мне пришлось бы решить, зачем я это делаю. А решать страшно.       Галлахер затушил сигарету. Пепел упал в черепашью раковину, которую когда-то притащил владелец сувенирного магазина рядом — теперь она служила пепельницей. — А сейчас ты решил?       Река поднял глаза. Те самые — с водой в колодце. — Нет. Сейчас я просто перестал притворяться, что могу не приходить.       Тишина опустилась на них, как тяжёлое одеяло. Галлахер слышал, как в трубах переговаривается вода, как где-то на втором этаже скрипит половица под шагами старой миссис Краббе, которая никогда не спит по ночам, и как дождь за окном перешёл с барабанной дроби на вальс — медленный, убаюкивающий, будто для последнего танца на тонущем корабле.

Река протянул руку.

      Не для того, чтобы взять что-то — просто так, словно проверяя, не исчезнет ли воздух между ними, если прикоснуться к нему ладонью. Галлахер смотрел на эту руку — длинные пальцы, чуть синеватые в полумраке, с обкусанными ногтями — и чувствовал, как что-то острое и сладкое застревает в горле.

Он медленно подал свою руку навстречу.

      Их пальцы встретились на середине стола, там, где стекло было самым холодным. Река сначала коснулся только кончиками — будто боялся обжечься. Потом переплёл их с пальцами Галлахера, и тот ощутил, как дрожит эта рука — мелко, непрерывно, как струна после удара. — Ты очень тёплый, — прошептал Река. — А ты очень долго не приходил, — ответил Галлахер, и эта фраза эхом отозвалась в подсознании обоих. Тихо, со вкусом горечи на языке.       Они сидели так, не двигаясь. Чай остывал. Свечи на стойке догорали, и воск стекал по горлышку бутылки из под рома, образуя причудливые сталагмиты, похожие на застывшее время.       Галлахер повернул ладонь и медленно провёл большим пальцем по внутренней стороне запястья Реки. Там, где под тонкой кожей бился пульс — слишком быстрый для человека, который выглядел спокойным. — Врёшь, — тихо сказал Галлахер. — Говоришь, не знаешь, зачем пришёл. А сердце колотится, как у загнанного кота. — Может, это твоё сердце. — Река попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой, почти жалкой.       Галлахер отпустил его руку — только для того, чтобы обойти стол. В три шага. В три вечности. И остановиться в полушаге от Реки, который даже не поднял головы — так и сидел, глядя на место, где только что лежала его ладонь на стекле. — Посмотри на меня.       Река подчинился. И в этот момент Галлахер понял, что проиграл. Не сейчас — тогда, три месяца назад, когда впервые позволил себе думать об этом человеке каждую последующую ночь. Он проиграл ту битву, где ставкой была его способность оставаться безучастным.       Он взял лицо Реки в свои ладони. Кожа под пальцами казалась влажной — то ли от дождя, то ли от слёз, которые так и не решились пролиться. Он суользил большими пальцами по скулам, по вискам, по уголкам губ, запоминая каждую черту, каждую морщинку, каждый миллиметр, который не имел права трогать, но трогал. — Я хотел тебя ненавидеть, — сказал Галлахер. — За то, что ты не возвращаешься. За то, что завариваю этот чёртов чай каждую ночь. За то, что слушаю дверь. Ненависть — она простая. С ней можно жить. — А с чем нельзя? — С этим.

Он поцеловал его.

      Поцелуй был похож на последний глоток воды, словно пустынный горячий воздух обжигал лёгкие. Галлахер целовал так, будто тонул — жадно, небрежно, с привкусом табака и мятного чая, который давно остыл. Губы Реки оказались неожиданно мягкими — Галлахер ожидал горечи, колючести, но вместо этого чувствовал только податливость и ту щемящую нежность, которая бывает у людей, разучившихся просить, но не разучившихся надеяться.       Река отвечал. Сначала неуверенно, словно забыл, как это делается — касаться губами чужих губ, чувствовать чужое дыхание на своей коже. Потом — смелее, находя ритм, который никто из них не задавал, но оба подчинялись ему, как музыке, звучащей только для них двоих.       Галлахер запустил пальцы в волосы Реки — мокрые, спутанные, пахнущие озоном и вечерней сыростью. Он притянул его ближе, почти грубо, и Река не сопротивлялся, лишь ухватился за рубашку Галлахера, сжимая тонкую ткань в кулаке, словно боялся, что если отпустит — тот исчезнет, растворится в этом прокуренном воздухе.

Но внутри поцелуя была пустота.

      Не злая. Не холодная. Пустота, похожая на комнату, из которой вынесли всю мебель, а обои помнят, где висели картины. В ней слышалось эхо того, что могло бы быть — разговоры до утра, пальцы, сплетённые под столом, утро на одном диване и запах кофе, который никто из них не пьёт. Все эти ненаступившие миры сжались в один поцелуй, и Галлахер чувствовал их каждым нервом — и от этого становилось только больнее.

Он отстранился первым.

      Река открыл глаза. В них действительно стояли слёзы — не пролитые, а застывшие на грани, как капли на лепестках той самой магнолии из сквера напротив. — Почему ты остановился? — шёпотом, с уловимым разочарованием. — Потому что если я не остановлюсь сейчас, — ответил Галлахер, всё ещё держа его лицо в ладонях, — То утром я не смогу тебя отпустить. А ты всё равно уйдёшь. — Откуда ты знаешь? — Ты уже ушёл. — Галлахер убрал руки. Обошёл обратно стойку, сел на край стула напротив. — Ты ушёл три месяца назад. То, что стоит сейчас передо мной — лишь тень. Этот поцелуй на вкус как пепел. Горький, почти безвкусный, прилипающий к языку.       Река молчал. Долго. Так долго, что Галлахер успел закурить новую сигарету — пальцы слегка дрожали, когда он чиркал зажигалкой. — А что, если я останусь? — Река нарушил молчание, голос его звучал ровно, но было в этой ровности что-то от отчаяния. — Не останешься, — Галлахер выдохнул дым. — Ты никогда не оставался. Пил чай и уходил. И каждый раз когда я говорил «заходи ещё», ты кивал. И не заходил. — Зато сейчас зашёл. — Слишком поздно.       Река встал. Обошёл стол, сел на подлокотник стула Галлахера — так близко, что их плечи почти касались. И взял его за руку. Просто. Без вызова, без надежды. Галлахер повернул голову. Их лица разделяли три дюйма — расстояние, на котором уже не разглядеть целое, только фрагменты — ресницы, чуть подрагивающие, родинку над верхней губой, трещинку в уголке губ — там, где кожа пересохла от ветра. — Я мог бы сказать «останься», — произнёс Галлахер медленно, пробуя слова на вкус, как пробуют вино, прежде чем выплюнуть. — Я мог бы сказать это громко. И ты бы остался. Сегодня. А завтра — ушёл бы снова. Потому что мы не научились быть вместе. Мы научились только ждать. И скучать. И делать вид, что чайник закипает не просто так.       Река не ответил. Он наклонился и поцеловал Галлахера второй раз — сам. Легко, почти невесомо, как целуют в лоб перед дальней дорогой. Без страсти, без отчаяния. С чистой, прозрачной, какой-то безнадёжной нежностью. — Спасибо, — сказал он, отстранившись. — За чай. За то, что открыл дверь. За то, что не спросил, зачем я пришёл. — Ты пришёл попрощаться, Галлахер выдохнул в его губы и кончик губ дёрнулся в кривой невесёлой улыбке.       Река замер. Посмотрел на него долгим взглядом — и в этом взгляде, наконец, что-то треснуло. — Да.       Галлахер кивнул. Докурил сигарету. Затушил. — Тогда прощай, — сказал он. И не добавил обнадеживающего «заходи ещё».       Река ушёл так же тихо, как и пришёл. Дверь закрылась без скрипа — впервые за все месяцы. На стойке остались две кружки — одна с трещиной, совсем остывшая, вторая — гладкая, цвета утреннего неба, недопитая.       Галлахер сидел неподвижно, пока джаз не кончился, пластинка не зашипела пустотой, а за окном не начал светлеть рассвет — серый, бледный, похожий на разбавленные чернила.
48 Нравится 6 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (6)