Арбуз и клубничное молоко

NC-17
Завершён
20
автор
Фэндом:
Размер:
22 страницы, 7 668 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник

Я просто хотел поделиться...

Настройки
*** Мне, блять, двадцать четыре. Не четырнадцать, когда гормоны шалят так, что стыдно смотреть на собственную простыню. Я взрослый мужик, у меня контракты, ипотека в перспективе и хронический недосып. Но мой организм, кажется, этого не понимает. Просыпаюсь в четыре утра от собственного судорожного вдоха, сердце колотится где-то в горле, а в паху — мокро и липко. Пиздец. Как школьник, честное слово. Сон всё ещё стоит перед глазами, яркий, невыносимо детальный. Хёнджин. Он снился мне в какой-то нереальной комнате, залитой рассеянным светом, и выглядел так, будто сошел с отретушированной обложки элитного журнала. Не как обычный человек, который, я знаю, просыпается с опухшим лицом и ест рамён по ночам. Нет. Во сне он был божеством, на которого работают лучшие косметологи Сеула. Я смотрел на него во сне, и даже сейчас, в темноте спальни, я вижу это лицо перед собой с пугающей четкостью. Его кожа… это не просто кожа, это какой-то дорогущий фарфор. Каждая пора на его лице, казалось, дышит деньгами, которые он гипотетически оставляет в элитных спа-салонах. Не просто умывается пенкой за пятнадцать баксов, а ходит каждый грёбаный день на дорогостоящие процедуры для лица, пилинги, инъекции увлажнения, массажи жидким золотом. Такая текстура может быть только результатом маниакального ухода и генетической лотереи. Безупречная, матовая, но с этим внутренним подсвечиванием, которое не дает покоя. Но губы… Губы сводили с ума. Они были такими пухлыми, с четким, резным контуром, как у фарфоровой куклы ручной работы. Нежно-розовые, чуть приоткрытые, и эта влажная линия смыкания манила так, что у меня во сне пересыхало во рту. Гладкие, напитанные, без единой трещинки — сразу видно, что он мажет их чем-то, что стоит половину моей зарплаты. Мне до дрожи в пальцах хотелось просто прикоснуться к ним подушечками пальцев, почувствовать их мягкость. А потом — нежно прикусить, провести языком, смять в требовательном поцелуе. Влажные, горячие, уступчивые. Его рот был единственным, что имело значение в том сне. Я тонул в ощущении их объема, их вкуса, представляя, как он слегка запрокидывает голову, подставляя их мне. Я, двадцатичетырехлетний идиот, лежу сейчас в своей постели, чувствуя, как остывает позорная влага на белье, и понимаю, что это уже не смешно. Это наваждение. Я вижу его днем на репетиции: он стоит под вентилятором, поправляя волосы, его профиль четкий, острый, и я сразу вспоминаю эту нереальную текстуру его кожи, эти подушечки губ, и в груди все сжимается. Боже, это просто пытка. Он наверняка просто встает утром, умывается холодной водой, а выглядит так, будто каждую ночь спит в коконе из коллагеновых масок и секретов люксовой косметологии. А я сохну по нему, как пацан, и просыпаюсь мокрым. Пиздец. Полный пиздец. Стук в дверь — резкий, требовательный, три коротких удара костяшками. Я знаю этот ритм. Хёнджин. — Я захожу! — его голос из коридора звучит приглушенно, но в нем слышна та особенная, капризно-довольная интонация, которая бывает, когда он несет что-то вкусное и хочет поделиться. Блядь. Я даже среагировать не успеваю. Ни накрыться одеялом до подбородка, ни сделать вид, что сплю, ни схватить с тумбочки телефон, чтобы изобразить занятость. Во рту пересохло, а сердце ухает так, что заглушает щелчок дверной ручки. Он входит. Влажный после душа, волосы еще темные на кончиках от воды, собраны в небрежный низкий пучок, из которого уже выбились прядки у висков. На нем эта его огромная футболка с выцветшим принтом какого-то японского бренда, которая висит на плечах так, что ключицы кажутся острее ножей. Шорты едва выглядывают из-под подола, открывая голые колени — розоватые, с аккуратными чашечками, будто отполированные. Он выглядит как ожившая реклама дорогого геля для душа с ароматом белого мускуса. В одной руке — пластиковый контейнер с нарезанным арбузом, истекающим розовым соком на прозрачные стенки. В другой — высокая бутылка клубничного молока, уже открытая, с запотевшим стеклом. Пальцы у него длинные, музыкальные, с чистыми ногтями и парой колец на тонких фалангах. Он держит бутылку за горлышко как-то слишком элегантно для простого молока. — Сонная соня, просыпайся, у меня тут... — он делает шаг в комнату и замирает. Застывает в проеме, как статуя, которую резко выключили на середине движения. Я вижу, как его взгляд скользит по моему лицу — раскрасневшемуся, с прилипшей ко лбу прядью мокрых от пота волос. По моей груди, вздымающейся слишком часто. Ниже. К простыне, скомканной у бедер. К влажному пятну на серой ткани, которое я даже не попытался скрыть. Боже. Убейте меня. Хёнджин моргает. Раз. Другой. Его ресницы — длинные, влажные после душа, слипшиеся стрелочками — трепещут. Эти пухлые губы, которые минуту назад снились мне в таких греховных деталях, приоткрываются в немом «о», и я вижу, как кончик его языка на секунду касается нижней губы — просто рефлекторно, влажно, неосознанно. Он понимает. Понимает всё мгновенно, и на его фарфоровых скулах начинает расцветать румянец. Медленный, как рассвет, от яблочек щек к вискам, к кончикам ушей, которые теперь горят нежно-розовым. Это не косметика. Это живая кровь под его безупречной, как будто после ста дорогостоящих процедур, кожей. В комнате тихо до звона. Только кондиционер гудит где-то под потолком, и капля конденсата с бутылки клубничного молока срывается вниз, разбиваясь о деревянный пол. Хёнджин по-прежнему стоит в дверях. Не отводит взгляд. Не смеется. Не убегает в ужасе. Его глаза — глубокие, темные, с этим вечным влажным блеском — смотрят прямо в мои. Он медленно перехватывает бутылку поудобнее, и его пальцы чуть подрагивают. — Хан... — его голос теперь не капризный. Он ниже. Тише. С хрипотцой, которой не было полминуты назад. — Тебе приснился я, да? Я не отвечаю. Слова застряли где-то в горле, пересохшем и сжатом спазмом стыда. Вместо ответа я просто смотрю на него. На его приоткрытые губы, на розовеющие скулы, на то, как часто вздымается его грудь под дурацкой футболкой. И что-то щелкает в голове. Какой-то предохранитель сгорает с тихим треском. Я уже унижен. Хуже не будет. Он видел всё. Он всё понял. Терять нечего. Я отбрасываю одеяло. Резко, одним движением. Встаю с постели — босой, в одних боксерах, все еще липких и влажных, с эрекцией, которую даже не пытаюсь скрыть. Стыд трансформировался во что-то другое. Дикое, голодное, отчаянное. Хёнджин делает крошечный шаг назад. Чисто рефлекторно. В его глазах мелькает что-то среднее между страхом и предвкушением. Пластиковый контейнер с арбузом дрожит в его пальцах, розовый сок плещется о стенки. Я подхожу. Медленно. Как хищник, который знает, что добыча уже никуда не денется. Шаг. Еще шаг. Между нами едва полметра, и я чувствую запах его геля для душа — белый мускус, сандал, что-то чистое и дорогое. Чувствую клубничную сладость из открытой бутылки. — Хан... — его шепот срывается. — Подожди, я просто... я принес... Я не даю ему договорить. Моя ладонь ложится на его затылок — влажные волосы, прохладная кожа под ними, — и я притягиваю его лицо к своему. Наши лбы почти соприкасаются. Я смотрю на его губы в миллиметре от моих. Боже, они еще красивее в реальности, чем во сне. Припухшие, нежно-розовые, с влажной полоской, где он только что облизнул их. — Ты спросил, снился ли мне ты, — мой голос низкий, сиплый, незнакомый мне самому. — Ответ — да. Каждую ночь. Каждую гребаную ночь, Хёнджин. Он замирает. Полностью. Даже дышать перестает. Его глаза расширяются — темные зрачки съедают радужку, оставляя лишь тонкий ободок. Ресницы дрожат, и я вижу каждую — влажные, слипшиеся, бесконечно длинные. Контейнер с арбузом выскальзывает из его ослабевших пальцев, с глухим стуком падает на пол, кусочки разлетаются по деревянному полу розовыми полумесяцами. Бутылка клубничного молока качается в другой руке, и я перехватываю ее, не глядя ставлю куда-то на комод. Он в шоке. Я вижу это по тому, как дернулся его кадык, когда он судорожно сглотнул. По тому, как побелели костяшки пальцев, вцепившихся теперь в мои плечи — он даже не заметил, когда успел это сделать. По тому, как его бедра качнулись вперед, прижимаясь к моим, прежде чем мозг успел приказать телу отстраниться. — Ты понимаешь, что со мной делаешь? — я говорю прямо в его губы, почти касаясь. — Ходишь по общежитию с этим лицом, с этими губами, пахнешь как грёбаный рай, и думаешь, что я просто так это переживу? — Я не... — начинает он, но его голос ломается в шёпот. Я наклоняю голову. Медленно, давая ему шанс отстраниться. Давая ему шанс ударить меня, оттолкнуть, убежать. Но он не двигается. Только пальцы на моих плечах сжимаются сильнее. И тогда я целую его. Не нежно, не осторожно, не так, как представлял в своих влажных фантазиях. Я целую его голодно, жадно, засасывая его нижнюю губу между своими зубами. Она именно такая, какой я её представлял — мягкая, упругая, идеальная. Вкус клубничного молока на его языке, тепло его рта, и этот тихий, сдавленный стон, который он издал мне в поцелуй — даже лучше, чем во сне. Хёнджин дрожит в моих руках. Его колени подгибаются. Я толкаю его спиной к стене, впечатываю в холодную поверхность, чувствуя, как он выгибается мне навстречу. Его футболка задирается под моими ладонями, и я касаюсь горячей кожи его живота — гладкой, поджарой, с дорожкой темных волос, убегающей под резинку шорт. Он отрывается от моих губ на секунду, хватая воздух. Глаза остекленевшие, губы теперь красные, припухшие, искусанные. Слюна блестит в уголке рта. Он выглядит как живое порно, и я даже на секунду не могу поверить, что это я его таким сделал. — Хан... — хрипит он. — Я же просто зашел арбузом поделиться... Я отстраняюсь ровно на миллиметр. Смотрю в его остекленевшие глаза, на припухшие искусанные губы, на румянец, разлившийся по скулам до самых ушей. И меня прорывает. — Твои длинные волосы... — шепчу я, наматывая влажную прядь на палец. — Как у принцессы. Боже. Я мечтал о тебе три года. Три. Гребаных. Года. Хёнджин моргает. Его зрачки — две черные дыры, затягивающие меня внутрь. — Ты... ты что... — Каждую ночь ты снился мне, — я не даю ему договорить, мои губы проходятся по его челюсти, вниз к шее, оставляя влажную дорожку. Его кожа пахнет гелем для душа и чем-то своим, родным, мускусным. — А ты считаешь меня просто братом. Просто Хан. Просто белка. Просто хомяк. Смешной, пухлощекий, неопасный. Я прикусываю кожу под его ухом, и он вздрагивает всем телом. — С братом не хотят сделать то, что я хочу сделать с тобой, Джинни. Мои руки опускаются на его бедра, сжимают крепко, до легкого побеления костяшек. Он тонкий, под моими ладонями — острые тазовые косточки, проступающие даже сквозь ткань шорт. — Я хочу вылизать тебя, — выдыхаю я ему в шею, и чувствую, как по его телу пробегает крупная дрожь. — Вылизать так, чтобы ты кричал. Чтобы ты забыл свое имя. Чтобы ты забыл все слова кроме одного. Моего имени. — Хан... — его голос срывается в жалобный, растерянный полустон. — Ты будешь кричать «Хани», — я поднимаю глаза и смотрю прямо в его лицо. — От моего языка. Ты будешь кричать и течь. Моя белочка. Вот тут он ломается. Я вижу это в реальном времени — как расширяются его глаза, как приоткрывается рот, как рушится какая-то стена внутри него. Он в шоке. В абсолютном, парализующем шоке от того, что его вечно смешной, вечно глупый, вечно несерьезный хён может говорить такое. Может хотеть такого. Может смотреть так — голодно, властно, не оставляя пространства для сомнений. Я уже собираюсь продолжить — прижать его к стене еще крепче, стянуть с него эту дурацкую футболку, впиться губами в ключицы. Но Хёнджин вдруг меняется в лице. Шок сменяется чем-то другим. Темным. Опасным. Его ладони, до этого беспомощно лежавшие на моих плечах, вдруг сжимаются. Пальцы впиваются в мышцы, и это не ласка. Это захват. Сильный. Уверенный. Он отталкивается от стены и толкает меня всем телом, заставляя отступить. — Три года, значит? — его голос уже не дрожит. Он ниже. Хриплее. С какой-то новой, незнакомой мне интонацией. Шаг. Я отступаю. — Мечтал обо мне? Шаг. Край кровати врезается мне под колени. — Вылизать меня хочешь? Последний шаг — и мои ноги подкашиваются. Я падаю на кровать спиной на скомканные простыни, все еще хранящие тепло и запах моего сна. Хёнджин нависает надо мной. Волосы выбились из пучка, рассыпались по плечам мокрыми прядями. Глаза горят. На губах — никакой улыбки. — Кричать от твоего языка, значит? — он наклоняется ниже, почти касаясь моих губ своими. — Хорошо, Хани. Сначала я. Он резко выпрямляется. Берет меня за плечи и с неожиданной силой переворачивает на живот. Я даже среагировать не успеваю — только судорожный вдох, когда моя щека впечатывается в подушку. Его длинные пальцы подхватывают вторую подушку, заталкивают мне под бедра, приподнимая таз. Поза собачки. Он поставил меня в позу собачки, как будто имел на это полное право. — Джинни... — выдыхаю я в ткань наволочки, и мой голос звучит жалко. Растерянно. Мой план только что перевернули и поставили раком. Я слышу его тихий смех за спиной. Чувствую прохладный воздух на коже — он стягивает мои боксеры вниз, медленно, мучительно медленно, обнажая ягодицы. А потом — горячее, влажное прикосновение. Его язык. Прямо там. Мир взрывается белым шумом. Мой крик тонет в подушке, позвоночник выгибается дугой, пальцы вцепляются в простыни. Он не дразнит, не пробует осторожно — он вылизывает меня сразу глубоко, влажно, с каким-то голодным стоном, который вибрацией отдается в самых чувствительных точках. — Боже... боже, Джинни... — я хриплю, захлебываясь ощущениями. Он отрывается на секунду. Я слышу его дыхание — частое, сбитое, мокрое. — Три года, Хани? — его голос севший, хриплый, довольный. — Я ждал тебя четыре. И снова его язык. Глубже. Жестче. Пальцы разводят мои ягодицы шире, подушка под бедрами приподнимает меня идеально для него, и я понимаю — та инициатива, которую я взял у стены, теперь безвозвратно у него. Я кричу в подушку его имя, и он не останавливается. Только стонет в ответ, и вибрация этого стона сводит меня с ума. Боль? Какая, к черту, боль? Её нет. Вообще. Только его язык — горячий, влажный, невыносимо умелый — и ощущение, что мое тело превратилось в один оголенный нерв. Я теряю голову. Буквально. Мысли разлетаются как перепуганные птицы, остаётся только чистое, животное чувство удовольствия, которое накатывает волнами от копчика до макушки. Я стону в подушку, и это даже не стон — какой-то сдавленный, влажный всхлип. Слюна течет из угла рта на наволочку, глаза закатываются, пальцы скребут простыню, сминая её в бесформенный ком. Хёнджин не останавливается. Его язык кружит, давит, проникает, а длинные пальцы разводят мои ягодицы еще шире, фиксируя, не давая дернуться в сторону. — Джинни... блять... Джинни... — я даже не узнаю свой голос. Сиплый, жалобный, ломающийся на каждой гласной. Он мычит что-то в ответ, не отрываясь, и эта вибрация проходит сквозь меня током. Мои бедра дрожат. Ноги разъезжаются сами собой, колени скользят по простыне, и я прогибаюсь еще глубже, насаживаясь на его язык. Подложенная подушка впивается в низ живота, и каждое движение создает дополнительное трение — о ткань, о влажную, горячую плоть его рта. Мозг отключается напрочь. Я даже не думаю о том, как я сейчас выгляжу — раком, с задранным задом, абсолютно раскрытый перед ним, стонущий как последняя шлюха. Мне плевать. Мне слишком хорошо. Так хорошо, что темнеет в глазах. — Ещё... — хриплю я в подушку. — Пожалуйста... Джинни, пожалуйста... Он отрывается на секунду. Я слышу его тяжелое дыхание, мокрое, с хлюпающим звуком. Чувствую, как холодный воздух касается растянутой, истекающей его слюной плоти, и это почти больно — настолько я перенасыщен ощущениями. — Тебе нравится, Хани? — его голос низкий, хриплый, довольный. — Нравится, когда твой хён лижет тебя здесь? — Да... да, блять, да... — Хороший мальчик. Такой послушный. Такой сладкий. Его большой палец скользит по моему входу, собирая влагу, чуть надавливает — и я выкрикиваю его имя. Даже палец не входит полностью, просто дразнит сфинктер, пока его язык возвращается, начиная выписывать круги вокруг. Это пытка. Изысканная, невыносимая пытка. Слезы текут по щекам — не от боли, нет. От переизбытка чувств. От того, что я не могу больше сдерживать это внутри. От того, что он вылизывает меня как самое дорогое лакомство, а я теку, реально теку, мой член пульсирует где-то подо мной, прижатый к подушке, истекающий смазкой на ткань. — Я сейчас... Джинни, я сейчас... — предупреждаю я сдавленно, чувствуя, как низ живота скручивает тугим, горячим узлом. Он не останавливается. Наоборот — его язык проникает глубже, жестче, быстрее, а пальцы теперь обхватывают мой член под подушкой, сжимают у основания, скользят по стволу. — Давай, Хани, — его голос вибрирует прямо там, внутри меня почти. — Кончи для меня. Кончи от моего языка. Я ждал этого четыре года. И я кончаю. Взрыв. Белый шум. Меня выгибает дугой, срывает с постели, бросает обратно. Я кричу в подушку так громко, что срываю голос. Спазмы проходят волнами — раз, два, три — и каждый раз его язык все еще там, вылизывает меня сквозь оргазм, собирает каждую каплю, пока я дергаюсь в его руках как выброшенная на берег рыба. Когда я наконец обмякаю, полностью обессиленный, в голове — вата. Теплая, мягкая, звенящая. Я не чувствую ни рук, ни ног. Только его ладони, гладящие мои бедра, и его губы, которые теперь мягко целуют мой копчик, поясницу, каждый позвонок вверх по позвоночнику. — Четыре года, блять... — еле слышно выдыхаю я в подушку. — Ты серьезно? Хёнджин переворачивает меня лицом к себе. Его волосы растрепаны, лицо раскрасневшееся, подбородок блестит от меня, от моей влаги. Губы распухшие, красные, изогнутые в улыбке Чеширского кота. Он наклоняется и целует меня — нежно, почти благоговейно, давая попробовать мой собственный вкус на его языке. — Абсолютно серьезно, Хан Джи-сон, — шепчет он в мои губы. — А теперь скажи мне, кто из нас тут просто белка-хомяк? Я даже не могу ответить. Только смеюсь сквозь остатки слез на щеках и притягиваю его ближе, чувствуя, как его все еще твердый член упирается в мое бедро. Ночь только начинается. Влажные простыни сбиты в ком под нашими телами. Мои руки всё ещё дрожат после оргазма, но в ушах уже бьёт этот ритм — тягучий, тёмный, пульсирующий басами где-то в груди. *Fetish*. Я даже не помню, откуда она заиграла. Может, Хёнджин включил. Может, телефон сам решил. Неважно. *You got a fetish for my love...* Хёнджин всё ещё нависает надо мной — растрёпанный, с блестящим от меня подбородком, с припухшими алыми губами. Он смотрит сверху вниз, и в его глазах — тот самый взгляд. Голодный. Собственнический. Тот, от которого у меня внутри всё переворачивается. — Я буду любить тебя под эту песню, Хани, — шепчет он, и его ладонь ложится мне на грудь, прямо на бешено колотящееся сердце. *I push you out and you come right back...* — Ты не сможешь меня оттолкнуть, — продолжает он, склоняясь ниже, и его губы касаются моего уха. Горячее дыхание. Влажный шёпот. — Ты пытался. Три года ты прятался за шутками, за дурацким смехом, за этим твоим «я же просто Хан». Но ты всегда возвращался. Ко мне. В мои сны. В мою голову. Я сглатываю. В горле пересохло. Его пальцы скользят ниже, очерчивают мои рёбра, живот, останавливаются на тазовой косточке. *If I were you, I'd do me too...* — Знаешь, что самое смешное? — он приподнимается на локтях и смотрит прямо в мои глаза. Его длинные волосы спадают вниз мокрым занавесом, отгораживая нас от всего мира. — Я бы тоже делал это с собой. На твоём месте. Я бы трахал себя тобой каждую ночь, Хан Джи-сон. Мой член дёргается. Снова. После всего, что он со мной сделал, после самого сильного оргазма в моей жизни — я снова твердею только от его слов. — Четыре года, — выдыхаю я, и мой голос сипит, срывается. — Четыре года, Джинни. Ты хоть понимаешь, сколько раз я дрочил на тебя в душе, пока ты пел в соседней комнате? Сколько раз я кусал подушку, чтобы не застонать твоё имя, когда ты спал в метре от меня? *I'm not surprised, I sympathize...* Он улыбается. Медленно. Хищно. И подаётся бёдрами вперёд — его член, всё ещё твёрдый как камень, скользит по моему бедру, оставляя влажную дорожку смазки. — Покажи мне, — требует он. — Прямо сейчас. Покажи, как ты это делал. Я перехватываю инициативу. Резко. Одно движение — и я меняю наше положение, подминая его под себя. Его спина на мокрых простынях, его волосы разметались по подушке ореолом, его ноги разведены и обхватывают мои бёдра. Он смотрит снизу вверх, и впервые за эту ночь в его глазах — что-то кроме контроля. Удивление. Предвкушение. *Something about me, got you hooked on my body...* — Что-то во мне подсело тебя на моё тело, да? — рычу я, повторяя слова песни, и моя ладонь обхватывает оба наших члена вместе. Одно движение вверх. Медленное. Тугое. Его рот открывается в беззвучном стоне. — Да... да, Хани... — Я складывал тебя как оригами в своих фантазиях, Джинни, — я наклоняюсь к его уху, продолжая двигать рукой. — Я представлял тебя в каждой позе. Подо мной. Надо мной. На четвереньках. Прижатым к зеркалу. Я вылизывал тебя мысленно каждую ночь, просыпался мокрым и ненавидел себя за это. А ты? Что ты делал эти четыре года? *Take you over and under and twisted up like origami...* Он стонет в голос. Его бёдра начинают двигаться в такт моей руке. — Я... я слушал, как ты дышишь во сне, — выдыхает он, зажмуриваясь. — Я ждал, пока ты уснёшь, и смотрел на тебя. На твои руки. На твой рот. Представлял, как ты касаешься меня. Как ты берёшь меня. Как ты... — Как я что? — Как ты кончаешь с моим именем. Так же, как сегодня. *You got a fetish for my love...* Я отпускаю нас обоих. Приподнимаюсь. Смотрю на него — распластанного, раскрытого, наконец-то честного. Моя слюна всё ещё блестит на его подбородке. Мой вкус всё ещё на его языке. — Я люблю тебя, Хван Хёнджин, — говорю я, и мой голос не дрожит. Впервые за три года. — Это не фетиш. Это не похоть. Это любовь. И я буду любить тебя под эту песню. Под любую песню. В тишине. В темноте. Всегда. В его глазах что-то ломается. Та последняя стена, которую он строил четыре года. Он тянет меня вниз, впивается в губы, и в этом поцелуе — соль его слёз, и клубника, и я, и мы. *Don't see a point in blaming you...* — Я тоже, — шепчет он в мои губы. — Я тоже, чёрт возьми. Четыре года. Каждую ночь. Только ты. Моя рука снова ложится на его бёдра. Пальцы скользят между ягодиц, находят растянутое, влажное кольцо мышц. Он вскрикивает, когда я вхожу сразу двумя — плавно, глубоко, без сопротивления, потому что он уже готов, уже открыт, уже ждал этого. — Я покажу тебе, что такое настоящий фетиш, Джинни, — обещаю я, начиная двигаться. — Я покажу тебе, как я люблю. *If I were you, I'd do me too...* Песня зациклена. Она будет играть до рассвета. Как и мы. Я отстраняюсь от его губ, тяжело дыша. Смотрю на Хёнджина внизу — разметавшегося, раскрасневшегося, с приоткрытым ртом. И что-то переключается во мне снова. Теперь моя очередь удивлять. — А теперь лежи, — говорю я, и мой голос звучит ниже, увереннее. — Просто лежи и не задавай вопросов. Он хмурится, приподнимается на локтях: — Что ты заду... Я не даю ему договорить. Спускаюсь ниже, прокладывая дорожку из поцелуев по его груди, животу, останавливаюсь у выступающих тазовых косточек. Провожу языком по дорожке тёмных волос под пупком. Чувствую, как дрожат его мышцы под моими губами. — Хани... Я беру его в рот. Одним движением. Глубоко. До основания. Хёнджин вскрикивает. Его спина выгибается над кроватью, пальцы мгновенно зарываются в мои волосы, сжимают пряди до боли. Но я не останавливаюсь. Я работаю языком вдоль ствола, втягиваю щёки, создаю вакуум, и одновременно массирую головку нёбом. Это не просто минет. Это искусство. Все его бывшие — кто бы они ни были — меркнут передо мной. Я знаю это. Я чувствую это по тому, как он стонет. По тому, как его бёдра начинают неконтролируемо толкаться вверх. По тому, как его пальцы в моих волосах то сжимаются, то беспомощно гладят по затылку. — Что... что ты... откуда ты... — он пытается задать вопрос, но я провожу языком по уздечке, и вопрос превращается в сдавленный всхлип. Он снова пытается: — Подожди... я хочу... Я мотаю головой, не выпуская его изо рта. Не сейчас. Никаких вопросов. Я погружаюсь глубже, принимая его в горло, и он кричит. Реально кричит. Соседи нас возненавидят, но мне плевать. Я чувствую, как он приближается. Его член твердеет ещё сильнее на моём языке, пульсирует. Дыхание становится рваным, стоны — громче и громче. Он сейчас взорвётся. Я знаю этот момент. Каждый мускул в его теле напрягается, готовясь к разрядке. И тогда я делаю то, чего он точно не ожидает. Я отрываюсь от него ровно на секунду. Тянусь к тумбочке, где ещё со вчерашнего дня лежит открытая коробка шоколадных конфет — трюфели с какао-пудрой. Хватаю одну. И прежде чем Хёнджин успевает возмутиться потерей контакта, я кладу конфету прямо ему на язык. — Что за... И снова беру его в рот. Вместе с конфетой. Шоколад тает от жара, смешивается с естественным вкусом его смазки, растекается по моему языку и по его стволу. Господи, этот вкус. Солёное, сладкое, горьковатое, мускусное — всё одновременно. Я вылизываю его, размазывая растопленный шоколад по всей длине, втягиваю в себя, и Хёнджин подо мной превращается в месиво. — Хан... Хан, я не могу... это слишком... боже... Он кончает с криком, который переходит в какой-то полурыдание. Его сперма смешивается с остатками шоколада на моём языке, и я глотаю. Всё до капли. Объедение. Лучше любого десерта. Я отстраняюсь, вытирая губы тыльной стороной ладони. На меня смотрит абсолютно уничтоженный Хёнджин. Глаза остекленевшие, рот приоткрыт, по подбородку течёт шоколадная слюна. Он пытается что-то сказать, но издаёт только слабый, жалобный звук. — Вопросы? — невинно интересуюсь я. Он мотает головой. Потом кивает. Потом снова мотает. — Вот и отлично. Мы ещё не закончили. Я встаю с кровати на всё ещё дрожащих ногах. Натягиваю боксеры — чисто символически. Иду к мини-холодильнику, который стоит в углу комнаты. Открываю. Достаю контейнер с вчерашним ужином — запечённый лосось в сливочном соусе и креветки на гриле. Холодные, но это не важно. — Ты что делаешь? — хрипит Хёнджин с кровати, приподнимаясь на локтях. Его волосы — хаос. Лицо — хаос. Он весь — хаос. Прекрасный, влажный, шоколадный хаос. Я возвращаюсь к кровати. Сажусь рядом. Отламываю кусочек рыбы пальцами. — Открой рот. — Хан, это... — Я сказал, открой рот, Джинни. Он открывает. Я кладу рыбу ему на язык — сочную, нежную, пахнущую лимоном и сливками. Он жуёт медленно, всё ещё в каком-то трансе. Его глаза закрываются от удовольствия. — Вкусно? — Ммм... Я кормлю его креветкой. Потом ещё одной. Потом пальцами собираю остатки соуса и даю ему облизать. Он облизывает — медленно, тщательно, глядя мне в глаза. Этот взгляд. Между нами пробегает искра. — А теперь ты, — говорю я, беру ещё одну конфету и кладу себе в рот. Наклоняюсь и кормлю его через поцелуй — шоколад перетекает из моего рта в его, смешиваясь с нашим общим вкусом, с рыбой, с креветками, со всем, что мы только что делали. — Господи, — шепчет он, когда мы отрываемся друг от друга. — Господи, это рай. Я смотрю на часы. Шесть утра. Прошло всего два часа с тех пор, как он зашёл в эту комнату в четыре утра с дурацким арбузом и клубничным молоком. Два часа назад. А мы уже перевернули друг друга наизнанку. Разобрали и собрали заново. Признались в любви. Сделали друг другу самый крышесносный минет. И теперь сидим в кровати, кормим друг друга рыбой и креветками, перемазанные шоколадом, солью и друг другом. На полу всё ещё валяется раздавленный арбуз. Бутылка клубничного молока стоит на комоде — открытая, нетронутая. Нам было не до неё. — Ты поэтому пришёл? — спрашиваю я, кивая на арбузное месиво на полу. — Действительно хотел поделиться? Хёнджин смотрит на меня. Долго. Потом в его глазах — та самая искра, теперь уже не голодная, а тёплая. Домашняя. — Я пришёл, потому что услышал твой стон через стенку, — признаётся он тихо. — Я шёл мимо, чтобы... я не знаю. Просто быть рядом. А потом услышал, как ты выдохнул моё имя. Спящий. И я... я не мог пройти мимо. Я смотрю на него — растрёпанного, шоколадного, моего. И до меня доходит. Он слышал меня во сне. Слышал, как я кончал с его именем на губах. И не убежал. Пришёл. Пришёл ко мне. С арбузом, который теперь гниёт на полу, и с молоком, которое мы так и не выпили. — Четыре года, — говорю я. — Мы потеряли четыре года. — Мы наверстаем, — он тянет меня на себя, и я падаю в его объятия, всё ещё в боксерах, всё ещё в шоколаде, в рыбном соусе, в нём. — Прямо сейчас и начнём. Ещё два часа. А потом ещё день. И ещё ночь. И все остальные дни и ночи. — У нас расписание,вообще-то, — бормочу я в его плечо. — Репетиция в десять. — К чёрту расписание, — отвечает он. — У нас рай. В раю нет расписаний. Я смеюсь. Он смеётся. Солнце начинает вставать за окном, заливая комнату розовым светом. Где-то всё ещё играет Fetish — тихо, почти на нулевой громкости. И я понимаю, что он прав. Это рай. Прошло всего два часа. А я уже в раю. *** Хёнджин стоит у плиты, и вся кухня наполняется запахом сливочного масла, поджаренного риса и кимчи. Я сижу за столом, всё ещё в его растянутой футболке, которую он мне бросил со словами «надень, а то замёрзнешь». Мои волосы торчат во все стороны, на шее — багровый засос, который я безуспешно пытаюсь прикрыть воротником, но футболка слишком велика и сползает с плеча. Чан заходит первым. Сонный, лохматый, в трениках и с кружкой американо размером с его голову. Он замирает в дверях кухни и трёт глаза, будто не веря в реальность происходящего. — Что... Хёнджин готовит завтрак? — его голос сиплый со сна. — На всех? Добровольно? — И даже напевает, — добавляет Чонин, просачиваясь мимо хёна и направляясь прямо к кофеварке. — Что за песня? Я прислушиваюсь. Fetish. Он напевает Fetish. Я давлюсь слюной и делаю вид, что очень заинтересован содержимым своей кружки. Минхо появляется следом — уже идеально причёсанный, в обтягивающей водолазке, которая сидит на нём как вторая кожа. Он щурится, сканируя помещение с точностью лазерного прицела. Смотрит на Хёнджина — на его сияющее лицо, на мечтательную улыбку, на то, как он переворачивает яичницу и делает это почти танцуя. Потом переводит взгляд на меня — на мой засос, на растрёпанный вид, на футболку Хёнджина, которую он узнаёт мгновенно. — Та-а-ак, — тянет Минхо, усаживаясь напротив. — И почему мы такие счастливые? Хёнджин поворачивается от плиты. Его лицо — само воплощение невинности. Слишком невинное. Подозрительно невинное. — Просто хорошее утро, — отвечает он, ставя тарелку с яичницей в центр стола. — Хорошее утро? — переспрашивает Феликс, вплывая на кухню с закрытыми глазами, ведомый исключительно запахом еды. — Ты улыбаешься так, будто выиграл в лотерею. — Или будто кто-то выиграл тебя, — бормочет Минхо себе под нос, и я пинаю его под столом. Он только ухмыляется. Чанбин заходит последним, сонно чешет живот и сразу направляется к рису. Он накладывает себе гору, даже не глядя на нас, и только прожевав первую ложку, поднимает глаза. — А чего это Хан в футболке Хёнджина? Тишина. Звенящая. Яичница шипит на сковороде. Чонин замирает с кружкой у рта. Феликс открывает наконец глаза. Минхо откидывается на спинку стула и складывает руки на груди с видом следователя, который уже раскрыл дело, но хочет насладиться моментом. — И почему у Хана на шее след, — добавляет он, даже не спрашивая, а констатируя факт. — Размером примерно с рот нашего дорогого вижуала. — Минхо-хён! — Хёнджин краснеет так, что румянец спускается ниже воротника его шёлковой пижамной рубашки. — Что? Я просто наблюдательный. Чан наконец просыпается окончательно. Он переводит взгляд с Хёнджина на меня, потом на мою шею, потом снова на Хёнджина. Его брови ползут вверх. — Подождите. Вы двое... — Мы просто... — начинаю я. — Я просто зашёл к нему с арбузом! — выпаливает Хёнджин. Новая порция тишины. — В четыре утра? — уточняет Чонин. — С арбузом? — И клубничным молоком, — добавляю я зачем-то, и тут же жалею об этом. Минхо медленно, драматично переводит взгляд на часы на стене. Потом на нас. — Сейчас восемь утра, — говорит он. — Ты зашёл к нему в четыре. Прошло четыре часа. И ты всё ещё не можешь перестать улыбаться. Хан сидит в твоей одежде. С твоим засосом на шее. От него пахнет тобой, а от тебя — им. И вы хотите сказать, что вы просто делились фруктами? — И молоком! — Феликс уже полностью проснулся и явно наслаждается происходящим. — Не забывай про молоко. — О, я уверен, там было много молока, — фыркает Минхо. Я роняю лицо в ладони. Хёнджин издаёт сдавленный звук, который невозможно интерпретировать иначе как «пожалуйста, пусть земля разверзнется и поглотит меня». Чанбин, который всё это время спокойно ел, откладывает палочки и делает глоток воды. Потом смотрит на нас — по-настоящему смотрит — и вдруг расплывается в улыбке. — Ну наконец-то, — говорит он просто. — Я уж думал, вы ещё три года будете ходить вокруг друг друга. — Что? — мы с Хёнджином хором. — Вы реально думали, что никто не замечает? — Чан закатывает глаза. — Мы живём в одном общежитии. Стены тонкие. И нет, я говорю не о сегодняшней ночи, хотя, — он поднимает палец, — спасибо, что хотя бы подушкой заглушали. Я хочу умереть. Прямо здесь. Прямо сейчас. Упасть лицом в яичницу и захлебнуться желтком. — Мы не... — начинает Хёнджин. — Вы, — перебивает его Минхо. — Вы оба. Четыре года. Мы всё знаем. — ВСЁ? — мой голос срывается на ультразвук. — Не всё в деталях, — успокаивает Феликс. — Но достаточно. Хёнджин смотрит на тебя как на произведение искусства с того самого месяца после дебюта. А ты, Хан, смотришь на него как голодный щенок на кусок мяса. — Это... очень специфичное сравнение, — бормочу я. — Зато точное, — пожимает плечами Чанбин. Хёнджин, всё ещё красный как свёкла, ставит на стол последнюю тарелку с кимчи-ччигэ и садится. Рядом со мной. Ближе, чем обычно. Его колено прижимается к моему под столом, и я чувствую это тепло даже сквозь две пары штанов. Чонин, который младше всех и якобы невиннее всех, вдруг выдаёт с абсолютно невозмутимым лицом: — А арбуз-то вы ели или он так и лежит на полу? Мы с Хёнджином переглядываемся. Воспоминание о раздавленных розовых кусках, разлетевшихся по деревянному полу, всплывает одновременно. И мы ржём. Оба. В голос. Как идиоты. До слёз. — Нет, — выдавливает Хёнджин сквозь смех. — Арбуз мы не ели. — Клубничное молоко тоже не пили, — добавляю я, вытирая слезу. — Зато съели кое-что другое, — не удерживается Минхо. — ЛИ МИНХО! — орём мы хором. Кухня взрывается хохотом. Чан стонет «я слишком стар для этого дерьма», но смеётся вместе со всеми. Феликс хлопает по столу ладонью. Чанбин чуть не давится рисом. Чонин сияет как чеширский кот. Хёнджин под столом находит мою ладонь и переплетает наши пальцы. Тихо. Незаметно. Но я чувствую. Я сжимаю его руку в ответ. — Мы счастливы, — говорит он вдруг, громко, на всю кухню. — Вот почему. Просто счастливы. Это достаточный ответ? Смех стихает. Все смотрят на нас — на него с его сияющим лицом, на меня в его футболке, на наши переплетённые руки, которые я больше не пытаюсь прятать. Чан улыбается. Тепло. По-отцовски. — Более чем достаточно, Джинни. Более чем. И завтрак продолжается. Яичница остывает. Кимчи-ччигэ исчезает с тарелок. Солнце заливает кухню, и где-то на периферии моего сознания всплывает мысль — арбуз всё ещё валяется на полу в моей комнате. Надо будет убрать. Но не сейчас. Сейчас Хёнджин кормит меня креветкой со своей тарелки. И всё правильно. Всё на своих местах. *** Кухня всё ещё гудит от смеха, когда Феликс вдруг откладывает палочки. Звон керамики о стол заставляет всех обернуться. — Знаете что? — говорит он, и его низкий голос разрезает шум как горячий нож масло. — Раз вы сегодня отожгли... Он поворачивается к Чонину. Тот сидит рядом, всё ещё с кружкой кофе в руках, и невинно хлопает глазами. Солнечный свет путается в его волосах, делая их золотыми. Феликс берёт с тарелки кусочек поджаренного бекона и подносит к его губам. — Я тоже хочу. Чонин замирает. Его глаза — широкие, оленьи — смотрят на Феликса с недоверием. Потом переводит взгляд на бекон. Потом снова на Феликса. — Хён... что ты... — Открой рот, Инни. И Чонин, младший, вечно всеми опекаемый, послушно открывает рот. Феликс кладёт бекон ему на язык, и его пальцы задерживаются на нижней губе Чонина на секунду дольше необходимого. Чонин жуёт медленно, не отрывая глаз от лица Феликса, и на его щеках расцветает румянец — яркий, свекольный, заметный даже в утреннем свете. А потом Феликс наклоняется и целует его. Прямо в губы. Среди всеобщего завтрака, среди яичницы, риса и недопитых кружек кофе. Это не быстрый чмок. Это настоящий поцелуй — мягкий, но уверенный, с лёгким наклоном головы, с тем, как его ладонь ложится на щёку Чонина и гладит большим пальцем скулу. Чонин издаёт какой-то сдавленный писк, но не отстраняется. Наоборот — его рука сама тянется к плечу Феликса, вцепляется в ткань футболки. — Ё-моё... — выдыхает Чан. Его кружка замирает на полпути ко рту. Глаза размером с блюдца. Он смотрит на эту сцену — на своего самого тихого младшего и своего самого громкоголосого австралийца, целующихся над тарелкой с кимчи, — и, кажется, его мозг только что перезагрузился. — Я... — начинает он и замолкает. Потом ставит кружку на стол. Потом проводит ладонью по лицу. — Сначала эти двое, теперь вы... сегодня что, национальный день признаний? Феликс отрывается от Чонина и облизывает губы. Чонин под ним выглядит так, будто его ударило молнией, — волосы растрёпаны, рот приоткрыт, глаза остекленевшие. — Ты не представляешь, сколько я ждал, — говорит Феликс, глядя на Чонина. — Смотрел, как ты танцуешь, как ты улыбаешься, как ты засыпаешь в машине по дороге с репетиций... Думал, сойду с ума. А ты всё «хён» да «хён», и ноль реакции. — Я... я думал, ты просто дружелюбный, — лепечет Чонин. — Я австралиец, Инни. Мы дружелюбные. Но не настолько. Чан всё ещё переваривает увиденное. Он встаёт из-за стола — медленно, как в трансе. Подходит к кофеварке. Наливает себе ещё американо, хотя кружка всё ещё полна. Потом ставит кофейник обратно и смотрит в одну точку на стене. — Мой группой... — бормочет он. — Мои дети... все друг с другом... А потом он поворачивается. И его взгляд падает на Минхо. Тот сидит в своём обычном амплуа — откинувшись на спинку стула, со скрещенными на груди руками, с этой его вечной усмешкой всезнающего демона. Но усмешка медленно сползает с его лица, когда он замечает, КАК Чан на него смотрит. — Чан... — начинает он предупреждающе. — Что ты задумал? Чан не отвечает. Он просто идёт. Медленно. Целенаправленно. Обходит стол, и каждый его шаг отдаётся в тишине. Мы все затаили дыхание. Даже Чонин, всё ещё красный после поцелуя, забывает о своём смущении. Чан останавливается за спиной Минхо. На секунду зависает — просто стоит и смотрит сверху вниз на его макушку, на острые плечи, на то, как напряглась спина. А потом наклоняется и обнимает его со спины. Обеими руками. Крепко. Прижимается грудью к его лопаткам, утыкается носом куда-то в изгиб шеи. — Чан... — голос Минхо дрожит. Впервые за всё время. — Что ты... Чан целует его в шею. Прямо под ухом, где кожа тонкая и чувствительная. Медленно. Горячо. С нажимом. Минхо замирает. Полностью. Каждая мышца в его теле превращается в камень. Он даже дышать перестаёт. Его глаза — широко распахнутые, шокированные — смотрят в пустоту перед собой, но я вижу, как его кадык дёргается в судорожном глотке. — Ты... — выдыхает Минхо, и его голос ломается на полуслове. Чан обходит стул, не разрывая контакта, и теперь они лицом к лицу. Минхо смотрит на него снизу вверх — впервые за всю историю их отношений он смотрит на Чана снизу вверх, — и в его глазах что-то рушится. Какой-то барьер. Какая-то стена, которую он строил годами. — Знаешь, сколько раз я хотел это сделать? — говорит Чан тихо, но в мёртвой тишине кухни слышно каждое слово. — Сколько раз ты меня бесил, провоцировал, доводил до ручки, а я думал — заткнуть бы тебя поцелуем. Хоть раз. Просто чтобы ты замолчал. — Я не замолкаю от поцелуев, — автоматически отвечает Минхо, но его голос — слабый, неуверенный, совсем не похожий на него. — Проверим? И Чан целует его. Не так, как Феликс Чонина — мягко и нежно. Он целует Минхо жёстко, требовательно, по-хозяйски. Одна рука ложится на затылок, сжимает волосы у корней, другая — на талию, притягивая ближе. Минхо издаёт какой-то звук — нечто среднее между стоном и рычанием — и отвечает. Его руки взлетают к плечам Чана, сжимают, впиваются ногтями в ткань худи. Это не просто поцелуй. Это битва. Столкновение двух альф. Поединок языков и зубов, в котором никто не хочет уступать, но оба тонут. Мы все смотрим. Забыли про еду. Про кофе. Про всё. Чанбин единственный, кто продолжает жевать. Он методично доедает свой рис, поглядывая на происходящее с выражением лёгкого интереса. Потом откладывает палочки, вытирает рот салфеткой и говорит: — Я так понимаю, репетиция сегодня отменяется? Чан и Минхо отрываются друг от друга с влажным звуком. Оба тяжело дышат. У Минхо губы красные, припухшие, блестящие. У Чана — довольная улыбка, какой мы никогда у него не видели. Он смотрит на Минхо сверху вниз, и в этом взгляде — нежность пополам с торжеством. — Ты... ты... — Минхо пытается вернуть своё обычное ехидство, но у него не получается. — Ты хоть представляешь, сколько раз я хотел тебя ударить? — Примерно столько же, сколько я хотел тебя поцеловать, — парирует Чан. — Так что мы в расчёте. — Это нечестно. Я не был готов. — Ты никогда не бываешь готов, Минхо. В этом вся ты. Минхо открывает рот, чтобы возразить, но Чан снова его целует — на этот раз коротко, почти невесомо, в уголок губ. И Минхо замолкает. Реально замолкает. Впервые на моей памяти. Чонин на другом конце стола всё ещё прижимается к плечу Феликса, и тот гладит его по волосам, что-то тихо мурлыча по-английски. Хёнджин под столом держит меня за руку, и его большой палец вырисовывает круги на моей ладони. Чанбин допил свой кофе и теперь просто сидит с выражением лица «я слишком стар для этого дерьма, но наблюдать забавно». — Итак, — подводит итог Чан, всё ещё обнимая Минхо за талию, — подведём итоги этого утра. Хан и Хёнджин трахнулись. Феликс и Чонин целуются. Мы с Минхо... — он делает паузу, глядя на Минхо, — ну, ты понял. — Я не соглашался на «мы с Минхо», — бурчит Минхо, но не отстраняется. — Согласишься. — Ненавижу тебя. — Взаимно. Чанбин поднимает пустую кружку как бокал. — За любовь, — говорит он. — И за то, что я наконец-то могу поесть спокойно, пока вы все выясняете отношения. Мы все смеёмся. Солнце уже полностью взошло, заливая кухню тёплым светом. На столе остывает завтрак, приготовленный сияющим Хёнджином. В моей комнате всё ещё валяется арбуз, который никто не съел. И где-то на комоде стоит нетронутое клубничное молоко. Но это всё подождёт. Потому что сейчас — здесь, на этой кухне, в это самое утро — всё именно так, как должно быть. Чанбин всё ещё держит пустую кружку, поднятую как бокал, и его губы растянуты в довольной улыбке человека, который только что произнёс идеальный тост. Но улыбка медленно сползает с его лица, когда дверь кухни открывается и на пороге возникает Сынмин. Заспанный. В пижамных штанах с утятами и растянутой футболке с надписью «Baseball», которую он явно стащил у кого-то из хёнов. Волосы торчат в разные стороны, на носу — след от подушки. Он трёт глаза кулаком и замирает, оценивая открывшуюся перед ним картину. Чан, всё ещё обнимающий Минхо за талию. Минхо, чьи губы красные и припухшие после поцелуев. Феликс, перебирающий волосы Чонина, который буквально растаял в его руках. Мы с Хёнджином, держащиеся за руки под столом, и мой засос, который я даже не пытаюсь больше прятать. — Что... — голос Сынмина сиплый со сна. — Что здесь происходит? Тишина. Все переглядываются. Никто не хочет начинать. А потом Чанбин ставит кружку на стол. Решительно. С громким стуком. Он смотрит на Сынмина — на этого вечно правильного, вечно невозмутимого парня с идеальными манерами и дипломом, который поправляет всех, кто неправильно ставит ударение в английских словах. На парня, который бесит его ровно столько же, сколько и восхищает. — А терять уже нечего, — говорит Чанбин вслух. Сам себе. И встаёт из-за стола. — Хён? — Сынмин хмурится, всё ещё не понимая. — Что значит «терять нечего»? Ты о чём? Чанбин не отвечает. Он идёт к нему — короткими, уверенными шагами. Его босые ноги шлёпают по плитке, и это единственный звук в мёртвой тишине кухни. Мы все затаили дыхание. Даже Минхо, всё ещё зажатый в объятиях Чана, поворачивает голову, чтобы посмотреть. Сынмин отступает на шаг назад. Его спина упирается в дверной косяк. Глаза расширяются. — Чанбин-хён, что ты... — Заткнись, Сынмин. — Что? — Просто заткнись. На минуту. Один раз в жизни не будь самым умным человеком в комнате. Сынмин открывает рот, чтобы возразить — потому что он всегда возражает, это его суперспособность, — но слова застревают в горле, когда Чанбин кладёт ладони на его плечи. Твёрдо. Тепло. И прижимает его к дверному косяку всем телом. — Знаешь, как ты меня бесишь? — голос Чанбина низкий, почти рычащий. — Своими идеальными оценками. Своими дурацкими фактами, которые ты вставляешь в любой разговор. Своей чёртовой привычкой поправлять мой английский, хотя я знаю его не хуже тебя. — Я... я не... — Сынмин пытается собраться, но его голос дрожит. — Ты. Каждый раз. Каждый грёбаный раз ты открываешь рот, и я хочу либо придушить тебя, либо... — Либо что? Чанбин наклоняется ближе. Их лица в нескольких сантиметрах друг от друга. — Либо поцеловать тебя. Чтобы ты наконец замолчал. И он делает это. Без предупреждения. Без подготовки. Просто впивается в губы Сынмина — жёстко, почти грубо, сминая, кусая, не оставляя пространства для манёвра. Его руки с плеч переползают на талию, сжимают крепко, по-собственнически. Сынмин замирает. Абсолютно. Полностью. Он даже не дышит. Его глаза — широко распахнутые, шокированные до глубины души — смотрят куда-то сквозь плечо Чанбина, в пустоту. Его руки безвольно висят вдоль тела. Он в таком шоке, что даже не отвечает на поцелуй. Просто стоит столбом, пока Чанбин целует его со всей накопившейся за годы страстью. Проходит секунда. Две. Три. Чанбин отстраняется. Тяжело дышит. Смотрит на Сынмина — на его припухшие губы, на остекленевшие глаза, на красные пятна, расползающиеся по щекам. — Ну, — говорит Чанбин, и в его голосе — вызов пополам с уязвимостью. — Скажешь что-нибудь? Поправишь мою грамматику? Сынмин открывает рот. Закрывает. Снова открывает. — Ты... — его голос срывается. — Ты только что... — Да. — Но мы... — Да. — Ты никогда... — Я знаю. Сынмин поднимает руку и касается своих губ. Кончиками пальцев. Как будто не веря, что это произошло на самом деле. Потом переводит взгляд на Чанбина — на его решительное лицо, на сжатые челюсти, на страх, спрятанный глубоко в глазах за всей этой бравадой. — Сколько? — спрашивает Сынмин тихо. — Что? — Сколько лет ты этого хотел? Чанбин отводит взгляд. Его руки всё ещё лежат на талии Сынмина, но хватка становится мягче. — С тех пор, как ты поправил моё произношение слова «charisma» на втором году трейни, — признаётся он. — Я так разозлился тогда. Думал — какой самоуверенный мелкий засранец. А потом ночью не мог уснуть. Всё думал о том, как ты улыбнулся, когда поправлял меня. И... блядь. Вот так. Сынмин молчит. Мы все молчим. Даже Феликс перестал гладить Чонина по волосам. А потом Сынмин делает то, чего никто не ожидает. Он хватает Чанбина за ворот футболки и притягивает обратно. И целует. Сам. Первый. Жадно. С языком. С тихим стоном, который тонет в губах Чанбина. Чанбин издаёт удивлённый звук, но быстро берёт себя в руки. Его ладони снова сжимаются на талии Сынмина, притягивая его ближе, ещё ближе, хотя ближе уже некуда. Они целуются как люди, которые слишком долго ждали. Как два вулкана, которые наконец прорвало. Когда они отрываются друг от друга — оба красные, растрёпанные, тяжело дышащие — Сынмин смотрит на Чанбина с тем самым выражением, которое мы все знаем. Выражением «я сейчас скажу что-то невероятно умное и ты не поймёшь». — Для протокола, — говорит он, поправляя очки, которые каким-то чудом удержались на носу, — ты произносишь «charisma» с ударением на второй слог. Не на третий. Чанбин моргает. А потом хохочет. Громко. Запрокидывая голову. — Боже, я тебя ненавижу, — выдаёт он сквозь смех. — Взаимно, — отвечает Сынмин, и его губы дёргаются в улыбке. — Но, судя по всему, это не мешает тебе хотеть меня поцеловать. — Заткнись. — Сам заткнись. И они снова целуются. Прямо в дверях кухни. Загораживая проход. Чан на другом конце стола тяжело вздыхает и трёт переносицу. — Итак, — говорит он. — Мы имеем Хана и Хёнджина. Феликса и Чонина. Нас с Минхо. А теперь Чанбина и Сынмина. — Похоже, мы единственная группа, где все встречаются друг с другом, — замечает Феликс. — Мы не встречаемся, — бурчит Минхо, но его рука сама ложится на ладонь Чана. — Конечно, нет, — кивает Феликс. — Как скажешь, хён. — Кто-нибудь ещё хочет в чём-то признаться? — Чан обводит взглядом кухню. — Чонин? Ты у нас последний, кто ещё не... — Я уже! — возмущается Чонин. — Меня Феликс поцеловал! Я участвую! — О, точно. Извини. Тогда... официант? Кто-нибудь хочет поцеловать официанта? — У нас нет официанта, хён, — замечает Сынмин, отрываясь от Чанбина ровно на секунду. — Значит, все, — подводит итог Чан. — Отлично. Просто отлично. Теперь, пожалуйста, кто-нибудь, принесите мне ещё кофе. Мне нужно переварить то, что моя группа превратилась в одну большую полиаморную... — Мы не полиаморные, — перебивает его Минхо. — Мы просто... каждый со своей парой. Восемь человек. Четыре пары. — Это всё ещё ненормально для одной группы, — бормочет Чан. — А мы и не нормальные, — пожимает плечами Хёнджин. — Мы Stray Kids. И с этим не поспоришь.
20 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (2)