***
— Ева, ты закончила? — мать стоит рядом, смотрит на могильную плиту, которую Ева протирает уже минуты три, хотя там давно чисто. — Что с тобой сегодня? — Всё нормально, — автоматически отвечает Ева и отходит, убирает тряпку в пакет. — Нормально, — передразнивает мать незло, но с едва уловимой усталостью. — Ты всегда «нормально». Слово другое забыла? Ева молчит. Она знает много слов. «Грустно», «обидно», «одиноко», «больно». Но эти слова — как запретные. Она пробовала говорить о своих чувствах раньше — в ответ слышала либо «пройдёт», либо «ты слишком много думаешь», либо «у других проблемы серьёзнее». И она замолчала. Научилась разговаривать с собой в голове, наедине, в три часа ночи, когда никто не слышит. Отец собирает пакеты, командует: — Идём, ещё к деду зайдём и всё. Дед похоронен на другом конце кладбища. Они идут по центральной аллее, обгоняют других людей — кто-то с вёдрами и тряпками, кто-то с цветами, кто-то просто стоит у могил, молчит. Мартовское солнце пытается пробиться сквозь низкие облака, но получается плохо — всё серое, бледное, неуютное. Ева смотрит под ноги, на мокрый асфальт и прошлогоднюю листву, которую ветер занёс на дорожки. И снова думает о Маше. Не потому, что хочет. Потому что не может не думать. В первые дни после блокировки было совсем плохо. Ева не могла есть, спала по четыре часа, просыпалась с чётким ощущением, что случилось что-то ужасное — а потом вспоминала, что именно, и чувствовала, как грудь сдавливает невидимая рука. Она проверяла телефон каждые десять минут: вдруг разблокирует, вдруг напишет, вдруг это была ошибка, шутка, проверка. Но Маша не писала. Через неделю Ева перестала проверять каждые десять минут. Стала проверять каждый час. Потом — каждый вечер перед сном. Телефон молчал. Через две недели подруги — те, что учились с ними в параллели — начали спрашивать: — А вы с Машей поссорились? Она тебя везде заблокировала, да? Ева кивала. Не объясняла. Потому что нечего было объяснять — она сама не знала причину. Одна из подруг, Катя, попыталась выяснить через Машу. Ева её не просила, Катя сама решила. И вернулась с круглыми глазами: — Она сказала, что ты сделала что-то очень плохое, но не сказала что. А когда я спросила, она просто ушла. Ева сидит на кладбищенской лавочке у дедушкиной могилы, пока родители снова поправляют венки, и думает: «Что я могла сделать?» Она не изменяла. Не врала. Не обсуждала за спиной. Ничего такого. Они просто общались — не каждый день, не каждый час, но регулярно. Делились музыкой, мемами, глупыми историями. Маша жаловалась на мать, Ева — на школу. Обычная дружба. Ничего особенного. Но, может быть, в этом и проблема? Ева вдруг ловит себя на мысли, что для неё эти отношения никогда не были «обычными». Она не говорила об этом вслух — даже себе не формулировала чётко. Но сейчас, на холодном ветру, среди могильных плит, она позволяет себе признаться: Маша была для неё больше, чем просто подруга. Ева не знает, как это назвать. Может быть, первой любовью? Может быть, просто очень сильной привязанностью? Может быть, зависимостью от чужого внимания? Она не разбирается. Она вообще мало в себе разбирается — ей семнадцать, у неё нет инструкции к собственным чувствам. Но когда Маша смеялась, Ева улыбалась сама не замечая. Когда Маша писала «ты такая смешная», у Евы внутри разворачивалось что-то тёплое, как весеннее солнце. Когда Маша не отвечала несколько часов, Ева начинала нервничать — не потому, что ревновала, а потому что боялась: вдруг что-то случилось, вдруг она что-то не так сделала, вдруг Маша злится. Она всегда боялась, что Маша злится. Ирония судьбы: в итоге Маша разозлилась — или сделала вид, что разозлилась — и исчезла. Навсегда, как оказалось. И Ева осталась с дырой в груди и с миллионом вопросов без ответов.***
Отец заканчивает с дедушкиной могилой, выпрямляется, трет поясницу. — Всё, поехали. Ещё дома дел полно. Мать собирает пакеты, кидает Еве: — Помоги. Ева берёт тяжёлый пакет с остатками старых венков — их выкинут в контейнер у входа. Идёт за родителями, смотрит на серое небо, на голые деревья, которые только начинают набухать почками. Она думает: «Почему я должна извиняться за то, чего не делала? Почему я должна гадать, за что меня вычеркнули? Почему это я не сплю ночами, а она живёт как ни в чём не бывало?» Внутри неё воет маленькая, глупая, очень живая надежда: «А вдруг она вернётся? Вдруг напишет? Вдруг скажет, что это была ошибка?» И в тот же момент Ева ненавидит себя за эту надежду. За то, что не может забыть. За то, что до сих пор проверяет — но не каждый час, а раз в два дня — не разблокировала ли Маша её. За то, что помнит номер её телефона наизусть, хотя никогда не учила специально. — Ева, садись в машину, холодно, — мать открывает дверь. Ева садится на заднее сиденье, кладёт пакет рядом с собой. Достаёт телефон — просто проверить время. Но пальцы сами открывают Telegram, сами находят диалог с Машей, сами проверяют — за два с половиной месяца ничего не изменилось. Всё та же чёрная стена. Всё те же последние сообщения: её «Извини, если что-то не так» и Машино «Кто тебе это сказал?». И тишина. Отец заводит машину. Мать включает радио — какую-то спокойную песню, Ева не слушает. Она смотрит в окно на проносящиеся мимо голые деревья и серые пятиэтажки. Дома — ещё дела. Нужно будет помочь матери печь куличи. Нужно будет делать вид, что всё хорошо. Нужно будет улыбаться, когда бабушка по отцу позвонит и спросит «как ты, внученька?». От одной мысли об этом Ева устаёт так, будто уже всё сделала. Но нельзя. Нельзя показать, что внутри — пустота и колючая проволока. Нельзя признаться, что она до сих пор, спустя два с половиной месяца, не может забыть Машу. Не может понять. Не может отпустить. Мать оборачивается к ней: — Ева, ты чего молчишь? Расскажи, как у тебя дела. — Нормально, — говорит Ева. — Ну что там, в школе? С подружками? Ева смотрит в окно. Подружки. Она бы хотела иметь «подружек» — во множественном числе, простых, понятных. Но у неё есть только Полина, с которой они встречаются на расстоянии, и есть Маша, которая её заблокировала. — Всё нормально, — повторяет Ева. Мать вздыхает и отворачивается. Она привыкла, что дочь отвечает «нормально» на любой вопрос. Ева знает, что матери это не нравится — но не нравится и то, что когда Ева пыталась рассказывать о своих настоящих чувствах, мать или не понимала, или пугалась, или сводила к «это пройдёт». — Ты стала какая-то замкнутая в последнее время, — замечает мать, не глядя на неё. — Раньше ты была веселее. Раньше не было Маши. Или точнее: раньше Маша была рядом. А сейчас её нет. И Ева не знает, как быть весёлой, когда человек, который делал её смешной, исчез без объяснений. — Устала, — коротко бросает Ева. Это правда. Она устала. От школы, от домашних дел, от обязанности казаться счастливой, от тяжёлой, липкой неизвестности, которая тянется за ней со второго полугодия. Машина въезжает во двор их девятиэтажки. Отец паркуется, выключает двигатель. — Приехали. Ева вылезает из машины, берёт пакет и идёт к подъезду. На крыльце останавливается, смотрит на небо. Уже почти не пасмурно, проглядывает бледное солнце. Пахнет весной — мокрым асфальтом, талым снегом, предчувствием тепла. Она вспоминает, как в прошлом году в это время они с Машей стояли на этом же крыльце. Маша пришла к ней после школы, они пили чай с пряниками, смотрели какой-то дурацкий фильм и смеялись так, что сосед снизу стучал по батарее. Потом Ева провожала Машу до автобусной остановки, и Маша сказала: «С тобой весело. Давай дружить всегда». «Всегда» длилось меньше года. Ева заходит в подъезд, поднимается на пятый этаж, открывает дверь своим ключом. Раздевается, проходит в комнату, падает на кровать. Отец проходит мимо, заглядывает: — Ты бы уроки сделала. — Сделаю, — обещает Ева. Но не встаёт. Лежит на спине, смотрит в белый потолок и думает. «Почему я не могу её забыть? Почему я до сих пор помню каждую мелочь? Как она смеётся, как морщит нос, как называла меня “Ева-тётя-утя” — тупая шутка, которая смешила только нас двоих. Почему я скучаю по ней, когда она меня предала? Или не предала? Что вообще произошло?» Вопросы не имеют ответов. И, наверное, уже не будут иметь. Маша ушла в свою жизнь, Ева осталась в своей. И между ними — чёрная стена в Telegram и два с половиной месяца молчания. Ева закрывает глаза. Она вдруг чувствует себя невероятно глупой. Ну заблокировала и заблокировала. Ну исчез человек. С кем не бывает? Вон у её одноклассницы лучшая подруга уехала в другой город, они общаются раз в полгода, и никто не ноет. А Ева ноет. Но внутри что-то протестует: «Это другое. Это было другое. Не просто дружба. Что-то большее. Или не большее, а иное. Я не знаю, как назвать, но это было важным. А теперь этого нет, и я не знаю, как заполнить пустоту». Мать стучит в дверь: — Ева, будешь есть? — Не хочу, — отвечает Ева. — Ты ничего не ела с утра. — Не хочу, — повторяет она. Мать вздыхает за дверью, но не заходит. Уходит на кухню. Ева слышит звон посуды, запах лука — мать готовит что-то на завтра. Обычная домашняя жизнь. Всё идёт своим чередом. А Ева не идёт. Она застряла где-то между двадцать третьим декабря и сегодняшним днём. Между Машей, которая ушла, и собой, которая осталась. Она садится на кровати, берёт телефон. Открывает старый скриншот переписки с Машей за ноябрь. Там они обсуждают, какие имена дадут своим будущим собакам. Маша предлагает «Кекс», Ева — «Батон». Спорят смешными голосовыми. Ева переслушивает ту, где Маша хохочет и говорит: «Ты безумная, я тебя обожаю». «Обожаю». Слово, которое сейчас режет как лезвие. Ева убирает телефон, ложится на подушку и смотрит в стену. Она не плачет — плакать уже надоело. Она просто смотрит и думает. «Я сама решаю, кем мне быть. Я сама решаю, по ком скучать и как долго. И я сама решаю, когда остановиться». Но пока — не останавливается. Отец из коридора говорит матери: — Что-то Ева в последнее время не в духе. Опять из-за телефона? — Подростки, — вздыхает мать. — Пройдёт. Ева закрывает глаза. Она знает, что они говорят о ней как о проблеме, которую нужно перетерпеть. «Пройдёт». Как простуда. Как зубная боль. Как плохая погода. Но то, что внутри Евы, не похоже на погоду. Это похоже на утрату. Только она не знает, что потеряла — человека или иллюзию. Мать входит в комнату без стука. Садится на край кровати, гладит Еву по голове, как маленькую. — Дочка, расскажи, что случилось. Ева открывает глаза. Смотрит на мать — на её уставшее лицо, на ранние морщины, на запах лука от рук. И на секунду ей хочется рассказать всё. Про Машу. Про блокировку. Про то, что она не понимает, что чувствует. Про то, что, кажется, любила ту, которая её предала. Или не любила. Или любит до сих пор. Или уже нет. Но вместо этого Ева говорит: — Всё нормально, мам. Просто устала. Мать вздыхает. Гладит ещё раз. — Ну, отдохни. Ужин будет в семь. Выходит. Ева остаётся одна. Она смотрит в потолок и чувствует, как внутри, где-то под рёбрами, свернулась колючая тугая пружина. Пружина из вопросов. Пружина из сожалений. Пружина из надежды, которую она не может убить, как ни старается. «Я сама решаю, кем быть, — думает Ева. — И сейчас я — та, кто не знает, как жить дальше. Но это тоже я. И я имею право». И она закрывает глаза. Скоро Пасха. Скоро апрель. Скоро что-то изменится. Или нет. Но пока — она просто лежит, слушает кухонные звуки, чувствует мартовский ветер за окном и держит в памяти Машу, которая, наверное, уже её забыла.***
Ева лежит на кровати уже больше часа. За окном темнеет — мартовский день короткий, солнце садится быстро, и в комнате становится серо, неуютно. Она не зажигает свет. Ей нравится эта полутьма, когда можно спрятаться, раствориться, перестать быть той Евой, которую все видят: вежливой, тихой, удобной. В полутьме можно быть другой. Можно позволить себе злиться. — Почему ты не сказала мне в глаза? — шепчет Ева в потолок. — Мы же были подругами. Я думала, мы были… чем-то. Она не договаривает. Боится договаривать. Потому что если сказать вслух: «Я, кажется, любила тебя», — это сделает всё реальным. А реальное больно. С ним нельзя договориться, как с «может быть» или «кажется». Реальное — это чёрная стена в Telegram и два с половиной месяца тишины. Ева переворачивается на бок, смотрит на стену. На ней висит постер с каким-то чуваками из ванписа которую она смотрела в прошлом году — когда Маша ещё была рядом. Ева давно не смотрела их. Слишком много ассоциаций. Слишком больно смотреть, то, что вызывает сильные воспоминание о Маше..Я запомню, сказала я тогда себе Запомнила. Прокляла себя за это сто раз. Но не забыла. Она берёт телефон. Открывает Instagram. Находит профиль Маши — тот самый, который не заблокирован, потому что Маша, видимо, не догадалась или не захотела. Ева листает ленту. Новое фото. Маша сидит в кафе, улыбается, держит чашку кофе. Подпись: «Хороший день». Три сердечка в комментариях. Какая-то девушка пишет: «ты такая красивая», Маша отвечает смайликом. Ева смотрит на это фото и не чувствует ничего, кроме тупой, ноющей пустоты. Она не ревнует — она не имеет права ревновать, они даже не ссорились нормально, просто исчезли из жизни друг друга. Она не злится — злость прошла где-то на втором месяце, оставив после себя серый пепел. Она просто… не понимает. Как можно улыбаться, как будто ничего не случилось? Как можно пить кофе и писать «хороший день», когда где-то есть человек, который каждую ночь прокручивает в голове ваш последний разговор и не может уснуть? Но Маша, наверное, не думает о ней. И это больнее всего. Ева закрывает Instagram. Открывает заметки в телефоне. У неё там десяток черновиков — письма к Маше, которые она никогда не отправит. Последнее датировано вчерашним днём. «Я не злюсь. Я правда не злюсь. Я просто хочу знать — за что? Что я сделала? Если бы ты сказала, я бы поняла. Или попыталась понять. Но ты не сказала ничего. Ты просто ушла. И я осталась с вопросом, который никогда не задам, потому что ты даже не дашь мне шанса его задать». Ева перечитывает. Стирает. Пишет заново. Стирает. Бесполезно. Всё, что она могла сказать, Маша никогда не услышит. Потому что для Маши Евы больше не существует. С кухни доносится голос матери: — Ева, иди ужинать! — Сейчас, — отвечает Ева, но не двигается. Она смотрит на потолок и думает о том, что завтра будет новый день. Она пойдёт в школу, сядет за парту, сделает вид, что всё хорошо. Учитель спросит: «Почему ты такая грустная?» — она скажет: «Устала». И все поверят. Потому что никто не хочет знать правду. Правда неудобная. Правда требует участия. А участвовать в чужой боли никто не любит. Отец проходит мимо открытой двери, заглядывает: — Вставай, еда стынет. Ева медленно садится на кровати. Смотрит на свои руки — бледные, тонкие, с облупившимся лаком на ногтях. Она давно не красила ногти. Раньше красила каждую неделю — ярко, вызывающе, синим или зелёным. Маша говорила: «Ты как попугай». Но улыбалась при этом. Ева встаёт, идёт на кухню. Садится за стол. Мать ставит перед ней тарелку с супом. — Ешь, — командует коротко. Ева берёт ложку. Суп горячий, пахнет укропом. Домашний уют, который должен успокаивать, — но он не касается того, что внутри. Внутри всё ещё холодно. Тот мартовский ветер пробрал её до костей и не отпускает. — Ева, — мать садится напротив, смотрит внимательно. — Ты какая-то не такая в последнее время. Это из-за учёбы? Из-за кого-то? — Всё нормально, — машинально отвечает Ева, поднимая глаза. — Правда. Мать молчит несколько секунд, потом кивает: — Ну ладно. Если что — мы здесь. «Здесь» — это значит в соседней комнате, за стенкой, но на расстоянии вытянутой руки. И одновременно — в другой вселенной. Потому что Ева не может сказать: «Я скучаю по девушке, которая меня заблокировала, и не знаю, любила ли я её по-настоящему или просто придумала себе чувства». Мать не поймёт. Или поймёт неправильно. Или испугается. Ева молча доедает суп, благодарит, уходит в свою комнату. Садится за стол, открывает учебник по биологии — завтра контрольная. Но строчки сливаются. Она не может сосредоточиться. В голове — Маша, Маша, Маша. Она закрывает учебник. Ложится на кровать. Смотрит в потолок. И позволяет себе просто быть — грустной, потерянной, запутанной. Без масок. Без «всё нормально». Наедине с темнотой и вопросами, на которые нет ответов. За окном зажигаются фонари. Мартовский ветер стихает. Ночь обещает быть холодной, но спокойной. А Ева не может забыть. И это её личное, глупое, очень человеческое правило: помнить, даже когда больно. Даже когда никто не объяснил, за что. Потому что она сама решает, что для неё важно. Даже если мир говорит «забудь». Даже если Маша уже забыла. Даже если ответов не будет никогда.