I took the stars from my eyes
and then I made a map —
I knew that somehow
I could find my way back
Время в карманах реальности текло по-разному. Гавриил не знал, сколько прошло с тех пор, как устройство Уриила разорвало их связь. Может быть, часы. Может быть, столетия. Может быть, целая вечность — ещё одна, вдобавок к тем шести тысячам лет, что он уже прожил. Он перестал считать где-то после двухсотого протуберанца. Его карман реальности жил своей жизнью. Звезда — ненастоящая, симулированная, но от этого не менее величественная — умирала медленно, как и положено светилам. Плазма клубилась оранжевыми и золотыми волнами. Ударные волны проходили одна за другой, и каждая отдавалась в его сути глухим, безответным эхом. Протуберанцы взмывали вверх, застывали на мгновение — и опадали, как огненные слёзы. Когда-то — в другой жизни, на Небесах, — он читал лекции младшим ангелам о термоядерных реакциях. О том, как умирают звёзды. О том, что даже в их гибели есть своя, строгая, математическая красота. Теперь он был заперт внутри этой красоты. И она душила его. Гавриил сидел в центре звезды — если слово «сидел» вообще применимо к состоянию, в котором нет ни верха, ни низа, ни тела в привычном понимании, — и прижимал ладонь к груди. Туда, где раньше жил гул. Пусто. Тихо. Мёртво. — Вельзевул, — произносил он иногда. Просто чтобы услышать её имя. Просто чтобы не забыть звук собственного голоса. Звезда не отвечала. Он перепробовал всё. Молитву. Магию. Силу воли. Крики. Он бился о границы кармана, как птица о стекло, — и каждый раз отлетал обратно, оглушённый, опустошённый, с новым слоем невидимых синяков. Однажды он попытался воззвать напрямую к Творцу — тому самому, чьим голосом он был, чьи слова разносил по вселенной. Ответом была тишина. Такая глубокая, такая абсолютная, что Гавриил впервые за шесть тысяч лет усомнился: а слышит ли его вообще кто-нибудь? Слышал ли когда-нибудь? А потом он перестал пытаться пробиться вовне. И начал вспоминать снова. Это было единственное, что у него осталось. Воспоминания. Образы. Ощущения. Он собирал их, как собирают осколки разбитой вазы, — бережно, по кусочку, боясь пораниться об острые края. Отдел небесной механики. Золотистый свет без источника. Её пальцы, испачканные чернилами, — тонкие, быстрые, рисующие орбиты на пергаменте. Её голос: «Мы взаимодействуем прямо сейчас. Ты и я. Значит ли это, что мы тоже запутались?» Он не ответил тогда. Побоялся. Отвлёкся. Ушёл. Теперь он прокручивал этот момент снова и снова, как заезженную пластинку. И каждый раз отвечал — мысленно, запоздало, отчаянно: «Да. Да, мы запутаны. Я должен был сказать тебе это ещё тогда». Венецианский мост. Чёрная вода в канале. Запах гнили и страха. Она стоит в десяти шагах, в человеческом обличье, с капюшоном на голове, и смотрит на него. «Ты всё ещё чувствуешь?» — «Каждую секунду». Её рука на перилах, его рука рядом. Почти соприкосновение. Почти чудо. Кофейня в Сохо. Дождь за окном. Две чашки кофе. Её ладонь — впервые за шесть тысяч лет — ложится в его ладонь. Тепло. Дрожь. Золотой проблеск в чёрных глазах. Астероид. Три звезды. Первый поцелуй. Её губы — прохладные, мягкие, с привкусом чего-то тёмного и терпкого. Её тело, прижавшееся к его телу. Её шёпот: «Я хочу тебя. Всего. Полностью. Сейчас». Их общая ночь — первая, единственная, бесценная. То, как она выдыхала его имя. То, как её пальцы рисовали орбиты на его груди. Он вспоминал каждую деталь. Каждую секунду их украденного счастья. Каждое прикосновение, каждый взгляд, каждое слово. И с каждым воспоминанием пустота внутри становилась чуть менее невыносимой. Не потому, что исчезала, — нет, она никуда не делась. Но в самой её сердцевине начинало теплиться что-то крошечное. Искра. Пульс. Словно та самая частица, которую он носил в себе, всё ещё пыталась найти свою пару. — Ты там? — шептал он в плазму. — Ты слышишь меня? Ответа не было. Но он продолжал говорить. В другом кармане реальности, за миллионы световых лет — или, может быть, в соседней комнате, кто бы разбирал эту нелокальность, — Вельзевул проходила тот же путь. Сначала — ярость. Она кричала в пустоту. Она проклинала Михаил, Уриила, нового Князя Тьмы, всё Небесное воинство и всю Преисподнюю вместе взятыми. Она перепробовала все известные ей ругательства — на всех языках, какие знала, а знала она их великое множество. Пустота поглощала их, как чёрная дыра поглощает свет, — без остатка, без эха. Потом — отчаяние. Она сворачивалась в комок (насколько это вообще возможно в невесомости) и лежала, обхватив колени руками. Ей было холодно — не физически, а как-то иначе, глубже, — и она ненавидела себя за эту слабость. Она, Князь Тьмы, Повелительница мух, Бич грешников, лежала в пустоте и мечтала о том, чтобы её обняли. Чтобы он обнял. Чтобы его руки — горячие, живые, настоящие — сомкнулись у неё за спиной, и она наконец-то перестала дрожать. Потом — пустота. Тупая, безразличная, всепоглощающая пустота, в которой не было ничего — ни света, ни звука, ни чувств. Она висела в ней, как муха в янтаре, и даже не пыталась шевелиться. А потом — злость. Снова злость. Злость была хорошим топливом. Всегда была. Она заставила себя выпрямиться. Расправить плечи. Открыть глаза — хотя открывать их было бессмысленно, пустота выглядела одинаково что с закрытыми, что с открытыми. — Ну уж нет, — сказала она вслух, и её голос прозвучал в пустоте неожиданно твёрдо. — Я не для того падала, восставала, строила Преисподнюю, сбегала оттуда и летела к Альфа Центавра, чтобы закончить вот так. В кармане реальности. Как лабораторная мышь. Она закрыла глаза. И стала вспоминать. Их первую встречу. Его фиолетовые глаза — растерянные, сбитые с толку. Он всегда был таким — идеальный, правильный Верховный архангел, который терялся, когда кто-то задавал ему вопросы, на которые нет ответов в пророчествах. Его голос: «Это не избыточность. Это основа. Всё в творении связано со всем остальным». Как он смотрел на неё — не так, как другие архангелы, не сверху вниз, а... внимательно. С интересом. С чем-то, чему она тогда не знала названия. Край Разлома. Его лицо — бледное, осунувшееся, — и его слова: «Те, кто сцеплен на таком уровне, не могут разорвать связь. Даже если одна из частиц упадёт. Даже если другая останется в свете». Венеция. Его ладонь на перилах рядом с её ладонью. Почти касание. Почти чудо. Кофейня. Дождь. Его рука, протянутая через стол. Её ладонь, впервые легшая в его ладонь. Его большой палец, гладящий её костяшки. Его губы, целующие центр её ладони. Астероид. Три звезды. Его руки на её талии. Его дыхание на её шее. Его голос: «Я люблю тебя. Я любил тебя ещё тогда, в отделе механики». Она вспоминала каждое слово. Каждое прикосновение. Каждый оттенок его голоса. И с каждым воспоминанием пустота внутри неё — не та, что снаружи, а та, что осталась на месте гула, — начинала дрожать. Мелко-мелко, как натянутая струна. — Ты там? — прошептала она в пустоту. — Гавриил? Тишина. А потом — что-то изменилось. Не снаружи. Внутри. В том самом месте, которое шесть тысяч лет назад натянулось невидимой струной. Там, где раньше был гул, а теперь зияла пустота, что-то слабо дёрнулось. Как эхо. Как отражение. Как ответ на вопрос, который она не задавала вслух. Вельзевул замерла. Боялась дышать. Боялась спугнуть. — Гавриил? — прошептала она снова. И на этот раз — на этот раз! — пустота ответила. Не словами. Не звуком. Но она почувствовала его. Слабо, едва-едва, как отблеск далёкой звезды, как тепло, доходящее с другого конца галактики. Он был там. Он был жив. Он помнил. И он пытался достучаться до неё.***
Гавриил не знал, сколько прошло времени. Но в какой-то момент — между одним протуберанцем и следующим, между двумя ударами сердца, которых у него не должно было быть, — он почувствовал её. Не гул. Нет. Гул был уничтожен. Но глубже, под ним, в самом ядре его существа, в том месте, куда не дотянулось Устройство Разделения, — что-то шевельнулось. Слабое. Тёплое. Живое. Вельзевул. Она была там. Она была жива. И она — он знал это так же твёрдо, как знал законы физики, — думала о нём. Он закрыл глаза и сосредоточился. Не на попытке пробиться вовне — это было бесполезно. Не на молитве — она оставалась без ответа. Он просто... вспомнил её. Не чувство к ней. Не тоску по ней. Не воспоминания об их общем прошлом. Её саму. Её суть. То, что делало её Вельзевул. Её острый язык. Её вечное недовольство. То, как она хмурилась, когда расчёты не сходились. То, как она закатывала глаза на бюрократию. То, как она разговаривала с цветами в оранжерее. То, как она прижималась к нему во сне — ближе, ещё ближе, словно хотела врасти в него. То, как она выкрикивала его имя. И в тот же миг — он знал это, он чувствовал это, он был в этом уверен так же, как в том, что три звезды Альфа Центавра продолжают свой вечный танец, — Вельзевул почувствовала его. Их связь не была заглушена. Она была загнана глубже. Устройство Разделения пыталось уничтожить её, но оно не учло одного: запутанность — это не сигнал. Это свойство самой реальности. Это нельзя отключить. Нельзя заглушить. Нельзя забыть. Их реальности соприкоснулись. На мгновение — одно бесконечно короткое, бесконечно прекрасное мгновение — Гавриил увидел её. Не физически. Не глазами. Но он знал: она стоит в пустоте, расправив плечи, вздёрнув подбородок, и её чёрные глаза горят тем самым золотым проблеском. Она больше не плачет. Она больше не боится. Она ищет его. И она знает, что он тоже ищет. — Мы — единая система, — прошептал Гавриил, и его голос, казалось, разнёсся по всей вселенной. — Мы взаимодействовали — и мы запутаны. Это физика. Это закон. И ни одно устройство, созданное Раем или Адом, не может его отменить. Он выпрямился в своей плазменной тюрьме. Расправил плечи. Поднял голову — туда, где в настоящей звезде было бы ядро. И перестал искать выход вовне. Вместо этого он повернулся внутрь. Туда, где в самой глубине его существа, за всеми слоями ангельской сути, за титулами и чинами, за шестью тысячами лет ожидания, — жила она. Не как воспоминание. Не как чувство. Как часть его самого. Как вторая частица в запутанной паре. И он позвал её. Не голосом. Не магией. Не молитвой. Всем собой. — Вельзевул. Я здесь. Я всегда был здесь. Найди меня. В своём кармане реальности Вельзевул вскинула голову. Она услышала его. Или не услышала — почувствовала. Узнала. Потому что невозможно не узнать голос, который звучал в тебе шесть тысяч лет. — Гавриил, — выдохнула она. И рванулась навстречу. Это было похоже на прыжок в бездну — тот самый, который она уже совершала однажды, на краю Великого Разлома. Только теперь она падала не во тьму. Она падала к нему. И он падал к ней. Их реальности схлопнулись. Не с грохотом — с тишиной. С той самой глубокой, звенящей тишиной, какая бывает в космосе, когда заканчивается симфония и последняя нота ещё дрожит в воздухе. Устройство Разделения, не выдержав напряжения, разлетелось на атомы — и в Небесной канцелярии, и в Преисподней, и во всех карманах реальности одновременно. Датчики зашкалило. Приборы взорвались. Где-то далеко Михаил читала отчёт о необъяснимом всплеске энергии в секторе Альфа Центавра и хмурилась, не понимая, что произошло. А на маленьком астероиде, залитом светом трёх звёзд, две фигуры возникли из ничего — и упали друг другу в объятия. Они стояли на коленях на холодной поверхности астероида, вцепившись друг в друга, и не могли разжать рук. Вокруг царил хаос. Убежище было разрушено — от него остались только осколки стекла, несколько чудом уцелевших растений из оранжереи и книги, размётанные по всей округе. Одна из стен ещё держалась, но покосилась под опасным углом. Оранжерея погибла полностью — цветы плавали в невесомости, замерзая в открытом космосе. Но они этого почти не замечали. Гавриил сжимал Вельзевул в объятиях — крепко, отчаянно, как будто боялся, что она снова исчезнет. Она прижималась к нему с той же силой — её пальцы впивались в его плечи, её лицо было зарыто в изгиб его шеи, её плечи вздрагивали от беззвучных рыданий. — Ты здесь, — шептал он, гладя её по волосам, по спине, по плечам — везде, куда мог дотянуться. — Ты здесь. Ты со мной. Всё кончилось. — Никогда больше, — выдохнула она ему в шею. — Никогда больше не смей исчезать. Никогда больше не смей оставлять меня одну. — Не оставлю. Клянусь. Он отстранился — совсем чуть-чуть, только чтобы посмотреть ей в лицо. Её глаза, чёрные с серыми разводами, блестели от слёз. Корона исчезла. Мухи — тоже. Перед ним была просто Вельзевул. Его Вельзевул. Живая. Настоящая. Прекрасная. И в самой глубине её глаз — он видел это, он знал это, он чувствовал это — горел золотой проблеск. — Я слышал тебя, — сказал он. — Там, в пустоте. Ты звала меня. — И я слышала тебя. — Её губы дрогнули в подобии улыбки. — Ты говорил со мной. Всё время. Я думала, что схожу с ума, но это был ты. — Я просто вспоминал тебя. И ты ответила. — Запутанность, — прошептала она. — Будь она проклята. И будь она благословенна. Гавриил рассмеялся — сквозь слёзы, сквозь боль, сквозь радость. Смех получился неровным, сдавленным, но самым счастливым в его жизни. Он прижался лбом к её лбу и закрыл глаза. — Я люблю тебя, — сказал он. — Я говорил тебе это, но я хочу повторить. Я люблю тебя. С начала. С того самого дня, когда ты спросила меня о частицах. С того самого мгновения, когда наши пальцы соприкоснулись над свитком. Я люблю тебя, и ни одно устройство, ни один карман реальности, ни один Рай и ни один Ад этого не изменят. — Я знаю, — ответила она тихо. — Я всегда знала. С самого начала. Она потянулась к нему — и поцеловала. Медленно. Глубоко. Настояще. И где-то в ткани мироздания две сцепленные частицы наконец-то обрели покой.