Конфета
12 июня 2026 г., 21:47
Примечания:
Спасибо, за эту идею! Погнали! Комментарии лишними не будут🤗
---
Я ненавижу зеркала. Особенно это, во всю стену в танцевальной студии М1. Оно безжалостное, вытаскивает на свет каждую складку на худи, каждый миллиметр, который я себе сегодня «разрешил». Хотя какой там разрешил. Только вода и половинка яблока за весь день, да и ту меня заставил Чан, глядя своим фирменным «я-лидер-и-я-волнуюсь» взглядом. Все волнуются. Все молчат. Их молчание звенит в ушах громче, чем бит в наушниках, и давит на плечи тяжелее штанги, которую я вчера тягал до тошноты, до чёрных мушек перед глазами.
Я поправляю капюшон, зарываюсь в него глубже, прячу острые скулы и — о боже — эти руки. Мне кажется, они стали ещё тоньше за ночь. Отвратительно. Бесконечно отвратительно, как я выгляжу, как я чувствую себя в этом теле, как будто кожа натянута на чужой каркас. Мышцы есть, тренер хвалит рельеф, но я вижу только то, что под ними — пустоту, которую невозможно заполнить. Апатия липкая, как патока, она заливает глаза, и я смотрю на своё отражение и не вижу там человека. Только оболочку, которую нужно бесконечно дорабатывать, истязать, вытачивать, пока она не исчезнет совсем.
— Джинни.
Голос за спиной — как удар хлыста. Я дёргаюсь всем телом, сердце срывается в галоп, живот скручивает спазмом. Студия уже пуста, все ушли, я думал, что я один со своим позором. Но в отражении, прямо за моим сгорбленным силуэтом, стоит Феликс. Стоит слишком близко. Я не слышал, как он подошёл, двигается он со своей проклятой танцевальной пластикой, бесшумно, как хищник. Инстинктивно я сжимаюсь, стараюсь стать меньше, натягиваю худи почти до подбородка, прячу тело, которое он не должен видеть. Никто не должен.
— Я ведь всё вижу, — его голос низкий, вибрирующий, совсем не тот «ангельский» тон, каким он воркует на фанатов. В зеркале встречаю его взгляд — тёмный, упёртый, пронизывающий насквозь. — Я вижу, что ты не ешь. И меня так это достало. Я не могу справиться с этим.
Он говорит тихо, но каждое слово впечатывается в позвоночник. Я молчу, потому что дыхание перехватило. Феликс не шутит. Весь его образ «солнечного зайчика» слетел, как шелуха. Сейчас передо мной стоит кто-то опасный, непоколебимый в своей злости, и эта злость — странная, на грани отчаяния.
— Меня достало смотреть, как ты убиваешь меня, — он делает шаг ближе, и я чувствую тепло его тела, запах его парфюма — что-то сладкое и пряное. — Как думаешь, кто-нибудь сможет полюбить тебя таким? Ты думаешь, что тебя никто не любит? Я докажу обратно. Что каждая часть твоего тела и души — любимая.
Слова застревают в горле. «Убиваешь меня». Почему он сказал «меня»? Почему это звучит так, будто моя война с собой режет его заживо? Я хочу возразить, хочу сказать, что он ничего не понимает, что это моё дело, моё тело, моя клетка, но он не даёт мне шанса.
— Завтра в семь. Танцевальный зал М1, — чеканит он, и я вижу, как в отражении его глаза сужаются. — Я буду ждать тебя там. Отказы не принимаются.
Он не спрашивает. Он ставит перед фактом. И, развернувшись, уходит так же бесшумно, оставляя меня стоять столбом перед беспощадным зеркалом. В ушах стучит кровь. «Отказы не принимаются». Словно я могу ему отказать. Словно он оставил мне выбор.
Следующий вечер. 18:52. Я стою перед дверью зала М1, и меня трясёт.
Я не спал ночь. Я не ел ничего, потому что мысль о еде вызывала рвотные позывы, смешанные с его словами. «Каждая часть твоего тела — любимая». Ложь. Красивая, безумная ложь. Зачем он меня позвал? Чтобы прочитать нотацию? Чтобы устроить интервенцию? Чтобы добить? Феликс с его странными закидонами — я знаю, что он не тот ангелочек, каким кажется. Я видел его взгляд, цепкий, изучающий, когда он смотрел на меня во время танцевальных практик. Но то, что я увидел вчера — это было за гранью.
Я толкаю дверь и захожу. Свет приглушён, работает только несколько софитов, создавая интимный полумрак. И первое, что я вижу — это он.
Мир качается. Я забываю, как дышать.
Феликс стоит посреди зала, спиной ко мне, разминая кисти, унизанные массивными серебряными кольцами. На нём чёрные кожаные штаны, обтягивающие так, что видна каждая мышца, каждая линия бёдер, которые обычно скрыты широкими джинсами. Футболка с дерзким принтом, а поверх неё — небрежно накинутая розовая вязаная кофта, сползающая с одного плеча. Волосы уложены небрежно, но продуманно, и когда он поворачивается ко мне, я вижу макияж — серебристые блёстки, рассыпанные по скулам и под бровями, едва заметный тинт на губах, делающий их ещё более пухлыми, ещё более неприлично манящими.
Это не просто Феликс. Это какое-то инопланетное создание, хрупкое и стальное одновременно, мальчик и девушка, ангел и демон в одном флаконе. Это образ, о котором в группе не знает никто. Это его тайна, которую он сейчас вывалил на меня.
— Зачем звал? — мой голос хрипит, предательски срывается. Я стараюсь не смотреть на его губы, на ключицы, выступающие из-под сползшей кофты, на чёрную татуировку дракона, что извивается по предплечью. Стараюсь и не могу.
Феликс улыбается. Медленно, понимающе, уголком рта. Делает шаг ко мне. От его движений по телу бежит дрожь.
— Я же вижу, как ты на меня смотришь, Джинни, — мурлычет он, и его голос обволакивает, как дым. — Я не слепой, малыш.
Он подходит почти вплотную. От него пахнет сладкой ватой и металлом колец. Он выше меня не намного, но сейчас он нависает, заполняя собой всё пространство, весь воздух. Я пытаюсь отступить, но ноги словно приросли к полу.
— Хочешь конфетку? — внезапно спрашивает он, и в его пальцах, унизанных кольцами, появляется маленький круглый леденец в цветастом фантике. Это настолько абсурдно, настолько выбивается из контекста — он, в этом вызывающем образе, и детская сладость, — что я просто открываю рот и ничего не говорю.
— Давай так, — Феликс не ждёт моего ответа. Он подносит конфетку к моим губам, почти касаясь, и я чувствую слабый запах клубники. — Одна сладость — один ответ на вопрос. О любой моей стороне. Ты задаёшь — я отвечаю. Идёт?
Его глаза сверкают в полумраке. Дракон на предплечье, кажется, шевелится. Я сглатываю. В горле пустыня. Передо мной — безумие, в которое меня затягивают, и я не уверен, что хочу сопротивляться. Потому что этот образ, эти губы, эти ключицы, эта татуировка — они выжгли во мне что-то за последние сутки. Выжгли апатию, оставив взамен обжигающее, пугающее любопытство.
Я смотрю на него и понимаю: он действительно докажет. Докажет каждым своим движением, каждым взглядом. И я, кажется, погиб.
---
И потом — дома, ночью, в своей кровати, ворочаясь без сна в третий раз подряд. Перед глазами только он. Эти губы, созданные для поцелуя. Эти острые ключицы, на которые хочется положить ладонь. И татуировка дракона, чёрная, извивающаяся по жилистому предплечью — её хочется целовать, вести языком по контуру. Я думаю об этом и ненавижу себя за эти мысли, за жар, разливающийся внизу живота. Несколько дней хожу, будто меня ударили. И он прав, черт возьми. Он не слепой. Я тоже нет.
***
Я не сплю. Уже которую ночь. Ворочаюсь в кровати, сминая простыни, и перед глазами — только он. В чёртовых кожаных штанах, с этими блёстками на скулах, с кольцами на тонких пальцах. И с конфетой. С этой дурацкой, невозможной конфетой у моих губ.
«Одна сладость — один ответ».
Я не взял её тогда. Не смог. Рука не поднялась, горло сжал спазм, старый, знакомый, как заклятый враг. Феликс не настаивал — просто убрал леденец в карман, улыбнулся своей новой, опасной улыбкой и сказал: «Значит, в другой раз. Когда будешь готов, малыш». И ушёл, оставив меня стоять посреди танцевального зала с сердцем, колотящимся где-то в горле.
С тех пор прошло три дня. Три дня я хожу, будто контуженный. На репетициях стараюсь не смотреть в его сторону — и всё равно смотрю. На его руки, когда он поправляет волосы. На его шею, когда он запрокидывает голову, смеясь над шуткой Чана. На его запястья, тонкие, с выступающими косточками, на которых позвякивают браслеты. И каждый грёбаный раз в моей голове взрывается одна и та же мысль: «Эти губы созданы для поцелуя. Эти ключицы. Даже татуировка — чёрный дракон, извивающийся по предплечью, — её хочется целовать».
Я ненавижу себя за это. Ненавижу свой мозг, который предательски подбрасывает картинки, ненавижу своё тело, которое реагирует жаром, когда Феликс случайно касается меня плечом. Ненавижу и не могу остановиться.
На третий день он подходит ко мне после практики. Все уже расходятся, разгорячённые, уставшие, обсуждая планы на вечер. Я задерживаюсь, как обычно, чтобы не идти со всеми в столовую, чтобы не объяснять, почему я «уже поел» или «поем позже». И тут — его ладонь на моём запястье. Кольца холодят кожу.
— Завтра. Моя квартира. В шесть, — говорит он тихо, почти на ухо, и от его дыхания у меня по позвоночнику бегут мурашки размером с кулак. — Я приготовлю ужин.
Я замираю. Ужин. Еда. С ним. Паника поднимается от живота к горлу, липкая, удушливая, знакомая до тошноты.
— Я не…
— Ты придёшь, — перебивает он. Его голос — сталь, обёрнутая в бархат. — Отказы не принимаются, Джинни. Ты помнишь.
И уходит, даже не обернувшись. А я остаюсь стоять, чувствуя, как фантомное прикосновение его колец всё ещё жжёт запястье.
На следующий день. 17:47. Я стою перед дверью его квартиры, и меня трясёт.
Я не знаю, чего боюсь больше — еды, которую он приготовил, или его самого. Нового Феликса, которого, оказывается, никто из нас не знал. Феликса, который носит женскую одежду и красит лицо блёстками. Феликса, который занимается стрип-пластикой за закрытыми дверями — я случайно увидел расписание в его телефоне, когда он мельком проверял уведомления. Стрип-пластика. Чёрт возьми. Ангелочек Ли Феликс, чьи танцы мы привыкли считать милыми и невинными, — и стрип-пластика.
Звоню в дверь, потому что отступать поздно. Он открывает почти сразу, будто стоял и ждал.
И у меня перехватывает дыхание. Снова.
На нём — свободная шёлковая блуза персикового цвета, завязанная узлом на талии, обнажающая полоску кожи над домашними брюками с заниженной талией. Волосы собраны в небрежный пучок, несколько прядей выбились и обрамляют лицо. На веках — едва заметные тени с шиммером, на губах — прозрачный блеск. И этот чёртов дракон на предплечье, выглядывающий из-под закатанного рукава. Он выглядит так, будто сошёл со страниц какого-то запретного модного журнала, и я чувствую себя нелепым в своём бесформенном худи.
— Проходи. Разувайся, — его голос звучит по-домашнему, но глаза смотрят остро, изучающе. — Я как раз заканчиваю.
Квартира пахнет. Пахнет так, что у меня подкашиваются ноги. Сливочное масло, чеснок, травы — тёплые, обволакивающие ароматы, которые проникают под кожу и будят что-то давно забытое. Голод. Не тот, клинический, который я научился игнорировать, а другой — животный, почти неприличный, вызывающий слюну и головокружение.
Я прохожу на кухню и замираю в дверях. На столешнице — разделочная доска со свежими овощами, яркими, как на картинке: красный перец, цукини, помидоры черри, нарубленная зелень горкой. В сковороде что-то шипит и потрескивает. В духовке подсвечивается оранжевым жаром что-то в керамической форме. А сам Феликс — босиком, с присыпанными мукой пальцами — колдует над тарелками, двигаясь с той же плавной, завораживающей грацией, с какой он двигается в танцевальном зале.
— Ты... ты сам это всё? — мой голос звучит глупо, сипло.
— А ты думал, я только брауни умею? — он бросает на меня короткий взгляд через плечо, и в этом взгляде — вызов. — Я и раньше пёк. Но теперь — нет. Теперь я не доверяю никому твоё питание, Джинни.
Он выключает плиту, поворачивается ко мне полностью. Его лицо серьёзное, твёрдое — то самое выражение упёртости, которое я уже начинаю узнавать.
— Еда должна приносить удовольствие, — говорит он. Делает шаг ко мне, и я инстинктивно отступаю к стене. — Не просто «поддержание сил». Не бурда, которую подают в столовой, чтобы заткнуть желудок и бежать дальше. Не эти твои половинки яблока, после которых ты считаешь каждую калорию и всё равно чувствуешь себя виноватым.
Он подходит ближе. Ещё ближе. Я упираюсь спиной в дверной косяк. Бежать некуда.
— Настоящая еда, Джинни, — его голос падает до шёпота, — она для того, чтобы хотелось жить. Чтобы стонать от удовольствия. Чтобы закрывать глаза и чувствовать, как тепло разливается по телу. Чтобы любить.
Последнее слово он почти выдыхает мне в губы. Я не дышу. Я вообще забыл, как это делается. Мои руки дрожат, прижатые к бокам. Его лицо слишком близко — я вижу каждую блёстку на его скулах, каждую ресничку, каждую пору. Запах его духов смешивается с ароматами еды, и у меня кружится голова.
— Ты боишься, — констатирует он. Не спрашивает — утверждает. — Боишься еды. Боишься удовольствия. Боишься меня. Но ты всё равно пришёл.
Его пальцы — тонкие, унизанные кольцами — касаются моего подбородка, чуть приподнимают. Я вздрагиваю всем телом, но не отстраняюсь. Не могу. Я как кролик перед удавом, как мотылёк перед огнём. И я понимаю с пугающей ясностью: он прав. Я пришёл. Сам. Добровольно. Потому что он заставляет меня чувствовать что-то, кроме пустоты и самоненависти.
— Садись, — командует он мягко, отпуская моё лицо и отступая. — Я приготовил пасту с морепродуктами. И салат. И десерт. Нет, — он вскидывает руку, пресекая мою попытку возразить, — никаких «я не голоден». Ты съешь ровно столько, сколько захочешь. Хоть одну ложку. Но ты попробуешь.
Я сажусь за стол на негнущихся ногах. Он ставит передо мной тарелку — и это выглядит как произведение искусства. Кремовая паста, переливающаяся в свете лампы, креветки и мидии в чесночном соусе, микрозелень, похожая на крошечные лепестки, капля оливкового масла, блестящая как янтарь. От запаха у меня сводит желудок — болезненно, остро, пугающе.
— Красиво... — вырывается у меня шёпотом. Я не хотел говорить это вслух. Слово само сорвалось с губ.
Феликс садится напротив. Его глаза сияют. Он доволен.
— Еда — это красиво, Джинни. Еда — это чувственно. Еда — это про любовь. К себе. К жизни. К тому, кто сидит напротив. — Он берёт свою вилку, наматывает на неё пасту, подносит к губам и, глядя мне прямо в глаза, медленно, почти неприлично, слизывает соус с кончика. — Я научу тебя. По-настоящему. Чтобы ты стонал от удовольствия.
Я сглатываю. В горле пустыня. В животе — пожар. Мои пальцы сжимают вилку, и я впервые за долгое, бесконечно долгое время чувствую не страх перед едой, а что-то другое. Что-то похожее на желание. На любопытство. На голод — тот самый, из его слов, для которого нужно жить.
Я поддеваю одну креветку. Подношу ко рту. Закрываю глаза. И чувствую, как его взгляд обжигает моё лицо, пока я делаю первый — самый страшный, самый важный — укус.
Креветка на моей вилке дрожит. Или это моя рука дрожит — я уже не различаю. Горячий пар от пасты поднимается к лицу, влажный, ароматный, и я смотрю на еду так, будто это яд. Будто это враг, с которым мне предстоит сразиться. И проиграть.
Я уже почти кладу креветку в рот. Почти. Губы приоткрываются, челюсть начинает движение — и вдруг стоп. Внутри что-то обрывается, какая-то пружина сжимается до отказа и бьёт обратной волной. Нет. Нельзя. Не смей. Ты не заслужил. Ты недостаточно тренировался сегодня. Ты не отработал эти калории. Ты жирный, слабый, отвратительный, ты...
Вилка со звоном падает в тарелку. Я отшатываюсь, вжимаюсь спиной в спинку стула, втягиваю голову в плечи. Дыхание срывается на рваные вдохи. Перед глазами плывёт.
— Прости... я не могу... я не должен... — слова вылетают обрывками, я сам не понимаю, что говорю. Просто паника захлёстывает с головой, и единственное спасение — закрыться, исчезнуть, провалиться сквозь землю, чтобы никто не видел этого позора. Чтобы Феликс не видел.
За столом — тишина. Только моё прерывистое дыхание и стук сердца в ушах. Я жду. Жду раздражённого вздоха. Жду разочарования. Жду, что он скажет: «Ну вот, я же говорил», — как говорили все, кто пытался меня кормить до него. Тренеры, врачи, обеспокоенные менеджеры. Их терпения хватало ровно на две попытки, после которых они разводили руками и оставляли меня наедине с моим демоном.
Но Феликс не вздыхает. И не разводит руками.
Я слышу, как он поднимается. Тихие шаги босых ног по деревянному полу. Обошёл стол. Остановился рядом со мной. Я не поднимаю глаз — смотрю в тарелку, где остывает красивая, идеальная еда, которую я не заслужил.
— Джинни. Посмотри на меня.
Не могу. Стыд слишком тяжёлый, он придавливает затылок к земле.
Его пальцы касаются моего подбородка. Те же тонкие пальцы, те же холодные кольца, что и тогда, в танцевальном зале. Только теперь они мягче. Нежнее. Он не заставляет — он просит, приподнимая моё лицо совсем чуть-чуть, чтобы встретиться со мной взглядом.
Его глаза — тёмные, глубокие, и в них нет ни капли осуждения. Только понимание. И что-то ещё — что-то похожее на боль. На отражение моей собственной боли, только чужую.
— Ты думаешь, что не должен, — говорит он тихо, почти шёпотом. — Думаешь, что не заслужил. Думаешь, что каждую калорию нужно отработать, иначе ты станешь недостойным. Я знаю. Я знаю эти мысли, малыш. Я их изучил за те дни, что не спал, прокручивая в голове, как до тебя достучаться.
Его большой палец гладит мою скулу — ту самую, острую, которую я ненавижу и которую он, кажется, не собирается отпускать из своего внимания. Прикосновение лёгкое, почти невесомое, но от него по всему телу разливается дрожь.
— Только это неправда. Всё, что кричит тебе твоя голова — неправда. Ты заслуживаешь. Ты достоин. Ты имеешь право на удовольствие, на вкус, на тепло, на то, чтобы просто быть сытым и не чувствовать вину. И я докажу. Не словами. По-другому.
Он отпускает моё лицо. Я почти разочарован — так резко обрывается контакт, оставляя кожу сиротливо-холодной. Но Феликс не уходит. Вместо этого он берёт мою тарелку, придвигает ближе, и я вижу, как его пальцы смыкаются на рукоятке моей вилки — той самой, что я уронил.
Подцепляет одну креветку. Обмакивает её в сливочный соус, давая стечь лишнему, и подносит к моим губам. Медленно. Бережно. Как подают лекарство тому, кто разучился глотать.
— Давай, мой хороший, — его голос ниже, глубже, он проникает под кожу, как тепло от камина. — Не зажимайся. Почувствуй текстуру. Вкус. Тепло. Просто закрой глаза и позволь себе.
Мои губы дрожат. В горле ком размером с кулак. Я смотрю на вилку в его руке, на креветку в золотистом соусе, на его пальцы с кольцами, такие уверенные, такие терпеливые. И что-то внутри меня ломается. Не с хрустом, не с треском — с тихим всхлипом, похожим на первый вдох после долгой задержки дыхания.
Я закрываю глаза. Как он просил.
И открываю рот.
Первое, что приходит — тепло. Мягкое, обволакивающее, оно касается языка, и я почти забыл, какой бывает горячая еда. Не та, что я глотал на автомате, торопясь и не чувствуя, а эта — приготовленная специально для меня, остывшая ровно до той температуры, чтобы не обжечь, но согреть.
Креветка. Плотная, упругая, с лёгким треском, когда я наконец сжимаю челюсти. Она пружинит под зубами, и текстура — да, текстура — оказывается совсем не врагом. Она интересная. Она живая. Я чувствую, как волокна разделяются на языке, как вытекает сок, пропитанный сливочным соусом.
И вкус. Чеснок — мягкий, жареный, сладковатый. Сливки — густые, бархатистые. Нотка белого вина, едва уловимая кислинка лимона, чуть-чуть петрушки, оставляющей после себя свежесть. Всё это смешивается во рту, и я издаю звук. Тихий, непроизвольный, похожий на стон — тот самый стон удовольствия, о котором он говорил.
— Вот так, — шепчет Феликс, и в его голосе столько нежности, что у меня сжимается сердце. — Не убегай от этого. Останься здесь. Со мной. Почувствуй ещё.
Я открываю глаза. Он стоит надо мной, чуть наклонившись, и на его губах — улыбка. Не хищная, не торжествующая. Тёплая. Гордая. Так смотрят на ребёнка, который сделал первые шаги. Так смотрят на любимого человека, который наконец-то позволил себе быть уязвимым.
— Я... — голос срывается, и я замолкаю, не зная, что сказать. «Спасибо»? «Прости»? «Я боюсь, что проснусь, и это окажется сном»?
— Тш-ш-ш, — он прикладывает палец к моим губам, всё ещё влажным от соуса. Кольцо холодит, но сам жест — горячее любого огня. — Не говори ничего. Просто ешь. Или дай мне кормить тебя дальше. Я не тороплюсь. У нас вся ночь.
Он снова подцепляет что-то из тарелки — на этот раз кусочек цукини, обжаренный до золотистой корочки. Подносит к моим губам и ждёт. Терпеливо. Бесконечно терпеливо. И я понимаю: он не отступит. Он будет стоять здесь, держать эту чёртову вилку и ждать, пока я не возьму каждый кусочек. Потому что он упёртый. У него свои закидоны. И одна из них — я.
— Хороший мальчик, — выдыхает он, когда я послушно открываю рот и принимаю цукини. — Умница.
От этих слов у меня вспыхивают щёки. И, кажется, не только щёки. Жар разливается по телу, опускаясь куда-то глубоко в живот. Никто никогда не называл меня так. Никто никогда не кормил меня с рук, как самое дорогое, самое хрупкое, самое ценное существо.
Я смотрю на него снизу вверх — на блёстки, которые мерцают на скулах в свете кухонной лампы, на шёлк блузы, сползающей с плеча, на дракона на предплечье, чёрного и манящего. И впервые за долгое время я не думаю о калориях. Я не считаю, не вычитаю, не прикидываю, сколько часов в зале мне придётся заплатить за этот ужин.
Я просто ем. С его рук. Под его нежным, твёрдым, непоколебимым взглядом. И мир за пределами этой кухни перестаёт существовать. Остаётся только он. Только я. И паста, которая, оказывается, действительно пахнет жизнью. Я прожёвываю цукини. Медленно. Давая себе прочувствовать каждую секунду вкуса, как он и велел. И когда наконец сглатываю — тёплую, мягкую, почти сладкую мякоть, — смотрю на него. По-настоящему смотрю. Не в пол, не в тарелку, не в сторону. Прямо в эти невозможные глаза, подведённые мерцающими тенями.
Он ждёт. Вилка в его пальцах — как дирижёрская палочка, как ключ к чему-то запретному, что он открывает передо мной снова и снова. И я понимаю: он не просто кормит меня ужином. Он открывает себя. С каждой креветкой, с каждым кусочком пасты, с каждым глотком.
— Ты говорил... тогда... в зале, — мой голос всё ещё хриплый, непривычно тихий. — Одна сладость — один ответ. О любой твоей стороне.
Феликс замирает. Вилка с нанизанным кусочком помидора черри останавливается на полпути к моим губам. В его взгляде что-то меняется — лёгкая тень пробегает, будто облако по солнцу. Но он не отводит глаз. Он никогда не отводит глаз, когда дело касается меня. Это я уже успел понять.
— Помню, — говорит он. Просто. Спокойно. Без кокетства, без игры.
— Здесь нет конфет, — я обвожу взглядом стол. Паста, салат, десерт, который ещё томится в духовке, судя по аромату ванили и печёных яблок. Никаких леденцов в цветастых фантиках. Только настоящая еда. Только он.
— Конфеты — это было для эффекта. Для первого раза, — уголок его губ дёргается в полуулыбке. — А теперь... каждая вилка — это твой вопрос. Идёт?
Он подносит кусочек помидора к моим губам, и я послушно приоткрываю рот. Черри лопается на языке, горячий, сладкий от запекания, с ноткой орегано и оливкового масла. Сок течёт по нёбу, и я почти стону снова. Почти. Сдерживаюсь в последний момент.
— Что тебя интересует, Джинни? — его голос мягкий, обволакивающий, но я слышу в нём стальную ноту. — Спрашивай. Я отвечу.
Я сглатываю. Вытираю губы тыльной стороной ладони — и тут же жалею, потому что его взгляд падает на мои пальцы, на мокрый след, и что-то в его глазах темнеет. Но я не разрешаю себе отвлекаться. Не сейчас. У меня слишком много вопросов, и все они жгут горло сильнее, чем самый острый соус.
— Стрип-пластика, — выпаливаю я. И тут же жалею. Лицо Феликса на мгновение застывает — будто маска, которую он забыл поправить. — Я... я случайно увидел расписание в твоём телефоне. Тогда, на репетиции. Ты занимаешься этим. Серьёзно. У тебя студия и всё такое. Почему никто не знает?
Тишина. Долгая, звенящая. Он опускает вилку, кладёт её на край тарелки. Его пальцы касаются колец — машинальный жест, поправляет одно, другое. Я уже жалею, что спросил. Жалею, что разрушил этот хрупкий кокон между нами, где были только я, он и еда. Но он сам сказал: спрашивай.
— Потому что, — начинает он, и его голос звучит иначе. Глубже, серьёзнее. Без привычной игривости, — если об этом узнают лейбл, группа, все остальные... — он берёт паузу, встречается со мной взглядом, и я вижу в его глазах что-то, что никогда не видел раньше. Страх. Настоящий, обнажённый, спрятанный глубоко под слоями блёсток и уверенности. — Мне могут не простить некоторые вещи.
— Какие вещи? — шёпотом спрашиваю я.
— Стрип-пластика — это не просто танцы, Джинни. Это чувственность. Это сексуальность. Это тело, которое говорит на языке, который «приличные» айдолы не должны знать. — Он горько усмехается, и от этой усмешки у меня что-то переворачивается внутри. — Ты ведь знаешь, какой у меня образ. Ангелочек. Солнечный зайчик. Милый Феликс, который улыбается и машет ручкой. А теперь представь, что кто-то увидит меня в зале. В кожаных штанах. На пилоне. В макияже, который не для сцены, а для себя. В женской одежде, потому что мне в ней комфортно, а не потому что это «концепт».
Он замолкает. Его пальцы сжимают край стола, костяшки белеют. Я смотрю на его руки — тонкие, с выступающими венами, унизанные серебром, — и понимаю, что он тоже прячется. Постоянно. Как я прячусь в своё худи, так он прячется в образ, который для него создали. И это одиночество — его одиночество — вдруг отражается в моём, как в зеркале.
— Ты думаешь, они не поймут? — тихо спрашиваю я.
— Я думаю, что поймут не все, — он наконец поднимает взгляд. И улыбается — мягко, чуть грустно. — Чан, может быть. Он слишком добрый для этого мира. Но менеджмент? Фанаты, которые привыкли к милому мальчику с россыпью веснушек? Я не готов это проверять.
Он снова берёт вилку, накалывает кусочек пасты, и я вижу, как дрожат его пальцы. Совсем чуть-чуть. Почти незаметно. Но я вижу. Потому что я научился замечать дрожь — в себе, в других. Это язык, который мы оба знаем без слов.
— Поэтому это останется между нами, — говорит он, поднося вилку к моим губам. — Ты спросил — я ответил. А теперь ешь, Джинни. И спрашивай дальше. Я же вижу, у тебя ещё есть вопросы.
Я послушно открываю рот, принимаю пасту. Сливочный соус, аль-денте, лёгкая горчинка базилика. Прожёвываю, давая себе время. Его откровенность всё ещё звенит в воздухе, и я чувствую себя странно — будто мне вручили что-то драгоценное и хрупкое, что я боюсь разбить.
— Почему я? — вырывается у меня. Даже не вопрос — полувздох, полустон, полный всего, что я не могу выразить словами. — Почему ты... со мной? Ты мог бы просто смотреть, как все. Молчать, как все. Почему не смог?
Феликс откладывает вилку. Поднимается из-за стола — медленно, грациозно, как всегда. Обходит стол и встаёт у меня за спиной. Его ладони ложатся на мои плечи — тёплые, сухие, с холодными точками колец. Большие пальцы начинают мягко разминать забитые мышцы, и я почти теряю нить разговора от ощущения, которое простреливает от шеи до поясницы.
— Потому что я видел, как ты умираешь, — его голос теперь прямо над ухом, тихий, проникающий куда-то под черепную коробку. — Каждый день. На каждой репетиции. Ты думаешь, я не замечал? Думаешь, хоть кто-то в нашей группе может не заметить, как гаснет человек, которого они любят?
Его пальцы находят узел напряжения между лопаток, надавливают — и я издаю сдавленный звук, средний между болью и облегчением.
— Они молчали, потому что не знали, как подступиться. А я... я просто не мог больше. Не мог смотреть, как ты убиваешь себя и убиваешь меня этим. Потому что, Джинни... — его дыхание касается моего уха, и мурашки бегут по всему телу, — я не слепой. И я не равнодушный. И я эгоист. Я хочу, чтобы ты жил. Не для группы. Не для карьеры. Для меня.
Для меня.
Два слова. Всего два слова, но они падают в меня как камни в воду — и круги расходятся всё шире, всё глубже, затрагивая что-то на самом дне, что я считал давно мёртвым. Мне хочется плакать. Хочется смеяться. Хочется развернуться и уткнуться лицом в его шёлковую блузу, вдыхая запах сладкой ваты и металла. Но я не делаю ничего. Просто сижу, замерев, пока его руки продолжают свою целительную, мучительную работу.
— Твой ход, — шепчет он, и я чувствую улыбку в его голосе. — Хочешь ещё вилку — задавай вопрос.
Я смотрю на стол, где остывает наша еда. На десерт в духовке, который пахнет ванилью и детством. На кольца на его пальцах, которые всё ещё лежат на моих плечах.
И понимаю, что вопросов у меня — больше, чем вилок в этом доме.
— Расскажи мне, — прошу я почти беззвучно, — про женскую одежду. Когда ты понял. Почему это — ты.
И он рассказывает. Не убирая рук с моих плеч, поглаживая, согревая. Про то, как в четырнадцать лет тайком примерил мамину блузу и почувствовал себя собой — впервые, по-настоящему. Про то, как годами прятал это, запирая дверь в ванную и включая воду, чтобы никто не слышал шороха ткани. Про то, как страх сжирал его изнутри — не меньше, чем мой страх сжирает меня. Про то, как он до сих пор боится, что мир узнает и отвергнет, но больше не может притворяться.
И пока он говорит, пока его голос обволакивает меня, пока его пальцы рисуют невидимые узоры на моих плечах, я ем. За вилкой вилку. За вопросом вопрос. И кажется, что где-то глубоко внутри, под слоями льда и самоненависти, начинает пробиваться росток. Слабый, хрупкий, но живой.
Ради него. Ради меня. Ради нас.
Я ем. Медленно, неуверенно, но ем. Каждую вилку, которую он подносит к моим губам — паста, пропитанная сливочным соусом, кусочек перца, ещё одна креветка, — я принимаю. Не просто терплю, не просто глотаю, чтобы он отстал. Я пробую. Чувствую. И где-то между третьей и четвёртой вилкой понимаю, что желудок больше не сжимается в спазме. Он принимает еду — осторожно, удивлённо, как побитая собака принимает ласку, но принимает.
Феликс не садится обратно. Он стоит у меня за спиной, его ладони всё ещё лежат на моих плечах, большие пальцы вырисовывают медленные круги поверх ткани худи. Это странно успокаивает — его прикосновение, его дыхание где-то над макушкой. Я чувствую себя заземлённым. Привязанным к этому моменту, к этой кухне, к этому человеку, который почему-то не ушёл, не разочаровался, не сдался.
— Ты доел, — его голос сверху — тёплый, с нотками удовлетворения. — Почти всё. Я горжусь тобой.
Я смотрю в тарелку. Там осталось совсем немного — пара кусочков пасты и лужица остывшего соуса. Я не помню, когда в последний раз съедал что-то кроме яблока или протеинового батончика. Не помню, когда еда не была врагом, с которым нужно сражаться, а стала... просто едой. Тёплой, вкусной, приготовленной для меня.
— Я... не думал, что смогу, — признаюсь я почти шёпотом. — Серьёзно. Я думал, меня вывернет.
— Но не вывернуло же, — он обходит стол и наконец садится напротив. Его глаза блестят — от света лампы или от чего-то ещё, я не могу разобрать. — Как ты себя чувствуешь? Только честно.
Я задумываюсь. Как я себя чувствую? Сытым — да, это непривычно, почти пугающе, живот слегка округлился под худи, и старая паника пытается поднять голову. Но вместе с ней — что-то ещё. Тепло. Удовлетворение. Сонливость — глубокая, животная, какой я не испытывал годами. Моё тело, привыкшее к вечному голоду и вечному напряжению, вдруг расслабилось. И это расслабление почти болезненное — как когда затекает отсиженная нога и в неё начинает возвращаться кровь.
— Странно, — говорю я наконец. — Как будто я сделал что-то запретное. Но при этом... хорошо. Тепло.
— Это называется «наесться», Джинни, — его улыбка становится шире, и в ней нет насмешки. Только нежность. Только радость — чистая, искренняя, какая-то детская даже. — Для обычных людей это норма. Но для тебя сейчас — это победа. Маленькая, но победа. Запомни это чувство.
Он тянется через стол и накрывает мою ладонь своей. Его кольца холодеют на моей коже, но сама ладонь — горячая, сухая, живая. Я смотрю на наши переплетённые пальцы — его тонкие, с выступающими венами и серебром, и мои, с обкусанными ногтями и следами постоянного стресса, — и что-то внутри меня щёлкает. Встаёт на место. Как деталь пазла, которую я годами пытался втиснуть не туда.
— Ты говорил... про десерт? — я сам удивляюсь, что спрашиваю. Ещё полчаса назад я паниковал от одной креветки. А теперь сам напоминаю ему о десерте. Мой внутренний демон орёт в истерике где-то на задворках сознания, но голос Феликса, его ладонь на моей, его глаза напротив — всё это перекрикивает демона. Заглушает его.
— О, десерт, — он оживляется, вскакивает, почти подпрыгивает, и это движение такое знакомое, такое «старый-Феликс-ангелочек», что я почти смеюсь. — Я же говорил! У меня там, в духовке, такое... В общем, сиди. Жди. И не смей думать о калориях, слышишь? Это мой фирменный крамбл. Груша, яблоко, немного корицы и овсяная крошка. Никакого сахара, только мёд. Я его специально для тебя придумал.
Он скрывается у духовки, и я слышу звон посуды, звук открывающейся дверцы, аромат, который становится гуще, насыщеннее — печёные фрукты, корица, что-то карамельное, тягучее. У меня текут слюни. По-настоящему текут — не от голода, а от предвкушения. От запаха, который пахнет домом. Безопасностью. Заботой.
— Феликс? — зову я, не оборачиваясь.
— М-м-м? — он возится у столешницы, чем-то звенит.
— Ты не ответил на мой вопрос. До конца.
Он замирает. Я слышу, как он ставит что-то на столешницу — тарелку или форму для запекания. Тишина затягивается на несколько секунд, и я уже жалею, что спросил. Но потом он возвращается к столу, и в руках у него две маленькие керамические креманки, от которых поднимается пар. Он ставит одну передо мной, другую — перед собой, и садится.
— Какой именно? — спрашивает он, и я вижу: он знает, о чём я. Но даёт мне возможность сформулировать. Или отступить.
— Почему ты сказал «для меня»? — я смотрю не на него — в креманку. Там, под хрустящей золотистой крошкой, угадываются кусочки фруктов в сиропе. От них поднимается жар. — Ну, там... «я хочу, чтобы ты жил для меня». Это было... просто слова? Чтобы я съел? Или...
— Или? — его голос звучит странно — ниже, чем обычно, и в нём появляется та самая вибрация, которая была в танцевальном зале. Опасная. Манящая. Взрослая.
Я наконец поднимаю глаза. Он смотрит на меня в упор, и его взгляд — тёмный, глубокий, не мигающий — прошивает насквозь. Блёстки на скулах мерцают в свете лампы, и он выглядит как существо из другого мира. Прекрасное и пугающее одновременно.
— Скажи мне, Джинни, — он наклоняется вперёд, опираясь локтями о стол, и расстояние между нами сокращается до опасного. — Ты серьёзно думаешь, что я всё это делаю просто из жалости? Что я пёк для тебя, кормил с рук, раскрывал свои секреты — потому что мне просто «не всё равно» как коллеге? Как другу?
Я молчу. Потому что ответ очевиден. Потому что он не был очевиден до этой секунды, а теперь — висит в воздухе между нами, густой, как аромат корицы.
— Нет, — я качаю головой. — Я так не думаю.
— Умница, — он улыбается уголком рта и берёт свою ложку. — А теперь ешь десерт. И задавай следующий вопрос. Ты ещё даже не приблизился к тому, что тебе на самом деле интересно.
Я беру ложку. Зачерпываю крошку, кусочек груши, янтарную каплю сиропа. Подношу ко рту. И прежде чем попробовать, спрашиваю — в последний раз трусливо, в последний раз прячась за слова:
— А что потом? Когда ужин закончится? Что будет дальше?
Феликс кладёт свою ложку на стол. Его глаза встречаются с моими, и он выдерживает паузу — долгую, почти невыносимую, в течение которой я успеваю трижды пожалеть о вопросе.
— А дальше, — произносит он наконец, и каждое слово как глоток горячего чая в мороз, — ты придёшь завтра. И послезавтра. И через неделю. Ты будешь есть, Джинни. Ты будешь учиться не ненавидеть своё тело. Ты будешь задавать вопросы, а я — отвечать. И однажды... — он тянется через стол и заправляет прядь моих волос за ухо, и от этого простого жеста у меня перехватывает дыхание, — однажды ты поверишь, что достоин любви. Не только моей. Своей собственной.
Он откидывается на спинку стула и кивает на мою креманку.
— А пока — ешь. Крамбл остывает. И я не шутил про то, что каждая ложка — это вопрос. У тебя их накопилось много, я знаю. Не торопись. У нас впереди ещё много ужинов.
Я опускаю взгляд в креманку. От десерта поднимается пар, и в нём — обещание. Обещание, что завтра я проснусь и захочу жить. Может быть, не сразу. Может быть, через силу. Но ради этих глаз напротив, ради этих рук с кольцами, ради этой невозможной, упрямой нежности, которая пробила брешь в моей броне, — я попробую.
Я кладу ложку в рот. И мир взрывается вкусом.
Крамбл тает на языке. Груша — мягкая, почти кремовая, с карамельным оттенком мёда. Яблоко — с лёгкой кислинкой, которая оттеняет сладость. Овсяная крошка хрустит на зубах, рассыпается, и корица — тёплая, обволакивающая — завершает всё это в аккорд, от которого я на несколько секунд просто выпадаю из реальности. Закрываю глаза. Смакую. И издаю тот самый стон — тихий, гортанный, непроизвольный, — который он хотел от меня услышать.
— Вот так, — его голос напротив — довольный, глубокий, с мурлыкающими нотками. — Именно этого я и добивался.
Я открываю глаза. Он смотрит на меня, подперев подбородок ладонью, и в его взгляде — искреннее, неприкрытое наслаждение. Не от еды. От меня. От того, как я ем. От того, как я наконец позволил себе удовольствие. Его собственная креманка почти не тронута — он сделал пару глотков, не больше, и теперь просто наблюдает за мной, как наблюдают за редким природным явлением.
— Ты... ты не ешь, — замечаю я, и мне вдруг становится неловко. Я один тут распустил слюни, пока он сидит и смотрит.
— Я ем, — он пожимает плечами. — Просто мне сейчас важнее другое.
— Что?
— Смотреть, как ты возвращаешься к жизни, — говорит он просто. Без пафоса, без наигранной драмы. Как констатирует факт. — Это лучше любого десерта, Джинни. Честно.
Я опускаю взгляд. Моя креманка почти пуста — только крошки на дне и лужица сиропа. Я съел всё. Абсолютно всё. И мир не рухнул. И живот не взорвался. И я не превратился в того человека, которого рисовало моё воображение, — толстого, недостойного, жалкого. Я просто сижу, тёплый, сытый, с привкусом корицы на губах, и напротив сидит Феликс, и всё как будто... нормально. Как будто так и должно быть.
— Ещё один вопрос, — говорю я, и мой голос звучит увереннее. Смелее. Может быть, от сахара в крови. Может быть, от его взгляда, который обещает безопасность. — Ты сказал, что я не приблизился к тому, что мне на самом деле интересно. Так скажи мне. Что мне на самом деле интересно?
Феликс улыбается. Медленно. Хищно. Он отодвигает свою креманку, кладёт руки на стол и подаётся вперёд — так, что наши лица разделяет каких-то двадцать сантиметров. Я чувствую запах его блеска для губ — что-то ягодное, сладкое. Вижу, как блёстки на его скулах ловят свет. Вижу дракона на предплечье, который выглядывает из-под закатанного рукава блузы, и мой взгляд снова — в который раз! — цепляется за эту татуировку. За то, как она извивается по жилистой руке. За то, как уходит под шёлк.
— Тебе интересно, — говорит Феликс почти шёпотом, — что ещё я скрываю. Что я делаю в той студии стрип-пластики. Почему я ношу женскую одежду. Что ещё я умею.
Он прав. Чёрт возьми, он абсолютно прав. Все эти вопросы крутятся у меня в голове с того самого момента, как я увидел его в танцевальном зале М1 — в кожаных штанах, в розовой кофте, с блёстками на скулах и кольцами на пальцах. С тех пор я не могу думать ни о чём другом. Даже мой РПП отошёл на второй план, вытесненный этим новым, жгучим, незнакомым любопытством. Любопытством к нему. К тому, кто он на самом деле.
— Но это не всё, — продолжает Феликс, и его улыбка становится шире, опаснее. — Тебе интересно, каково это — прикоснуться ко мне. По-настоящему. Не случайно в танцевальной связке, не плечом к плечу на репетиции. А вот так, — он протягивает руку через стол и касается кончиками пальцев моего запястья. Легко, почти невесомо, но от этого прикосновения у меня по всему телу бегут мурашки. — Ты хочешь знать, какая у меня кожа на ощупь. Хочешь потрогать кольца. Хочешь узнать, мягкие ли у меня губы. Хочешь провести пальцем по дракону, да, Джинни? По этой татуировке, на которую ты пялишься весь вечер.
Я застываю. Пойманный. Уличённый. Он читает меня как открытую книгу, и я не знаю, пугает меня это или возбуждает. Наверное, и то и другое одновременно. Мои щёки горят, сердце колотится где-то в горле, и я не могу выдавить ни слова.
— Не отвечай, — он убирает руку — и я почти стону от потери контакта. — Я и так знаю. Я вижу, как ты на меня смотришь. Я же сказал: я не слепой, малыш.
Он встаёт из-за стола. Идёт к дивану в гостиной — маленькая квартира позволяет видеть всё пространство от кухни до зоны отдыха. Опускается на подушки, закидывает ногу на ногу, и шёлк его блузы струится по телу, подчёркивая каждое движение. Он выглядит как модель. Как мечта. Как кто-то, кто существует в параллельной вселенной и по ошибке попал в мою.
— Иди сюда, — он хлопает ладонью по дивану рядом с собой. — Ужин окончен. Теперь — другая часть вечера.
Я поднимаюсь на негнущихся ногах. Иду к дивану — медленно, будто во сне. Сажусь на самый край, оставляя между нами расстояние, и чувствую себя до смешного нелепо в своём мешковатом худи на фоне этого эфемерного создания.
— Ты боишься, — констатирует он. — Это нормально. Я тоже боюсь.
— Ты? — я поворачиваю голову и смотрю на него с недоверием. — Ты не выглядишь испуганным.
— Я хорошо скрываю, — он пожимает плечами. — Три года практики. Но сейчас, здесь, с тобой, — он выдыхает, и я вижу, как на секунду трескается его броня, — мне страшно. Потому что я показываю тебе то, что не показывал никому. И если ты оттолкнёшь меня сейчас...
— Я не оттолкну, — слова вырываются быстрее, чем я успеваю подумать. Быстрее, чем демон в моей голове успевает возразить. — Я не оттолкну, Феликс. Я... я хочу знать. Я хочу видеть. Всё. Всё, что ты прячешь.
Он смотрит на меня. Долго. Изучающе. И я вижу, как в его глазах что-то меняется — будто лёд тает, будто стена даёт трещину. Он улыбается — не хищно, не игриво, а мягко, уязвимо, по-настоящему.
— Тогда, — он поднимается с дивана, — я покажу тебе то, чего не видел никто.
Он отходит в центр гостиной, где больше свободного пространства. Достаёт телефон, включает музыку — что-то медленное, тягучее, с низкими басами и женским вокалом, обволакивающим, как дым. Бросает телефон на диван и встаёт напротив меня.
— Ты спрашивал про стрип-пластику, — его голос теперь сливается с музыкой, становится её частью. — Это был вопрос на вилку. Я ответил словами. Но слова — это не всё. Слова не передают того, что я чувствую, когда танцую. Так что...
Он закатывает рукава блузы выше локтей. Поправляет волосы, выпуская их из небрежного пучка, и они рассыпаются по плечам — мягкие, чуть волнистые, подсвеченные тусклым светом торшера. Его пальцы касаются узла блузы на талии, и я перестаю дышать.
— Считай это дополнительным ответом. Бесплатно, — он подмигивает. — Просто потому что я хочу, чтобы ты знал. Чтобы ты видел. Чтобы ты понял, кто я на самом деле. Ты готов?
Я киваю. Я не уверен, что готов. Но я знаю, что хочу этого. Хочу больше всего на свете.
И Феликс начинает двигаться.Музыка обволакивает комнату, как живое существо. Низкие басы проникают под кожу, вибрируют в груди, в животе, где-то глубоко, где я даже не знал, что могу чувствовать. Женский вокал тянется, извивается, шепчет на незнакомом языке, и Феликс — Феликс начинает двигаться.
Первое движение — бёдра. Медленный, тягучий круг, от которого шёлк блузы скользит по его телу, обрисовывая талию. Узкую, невероятную, подчёркнутую узлом ткани. Его руки поднимаются — плавно, как две змеи, — и он проводит ладонями по своему телу. По бёдрам, по животу, по груди, едва касаясь, но так, что я чувствую это прикосновение на себе. Кожа горит под худи, и я вжимаюсь спиной в спинку стула, вцепляясь пальцами в сиденье.
Я видел клубы. Я не святой. Я был в подпольных данс-барах, куда мы ходили тайком от менеджмента — посмотреть, как танцуют другие, как двигаются тела в полумраке, как стираются границы между танцем и чем-то большим. Но то, что делает Феликс сейчас, — это не танец. Это нечто запредельное. Это ритуал. Это молитва, обращённая к телу, к желанию, к самой сути жизни.
Он поворачивается ко мне спиной, и я вижу его плечи. Хрупкие, но с рельефом мышц под гладкой кожей. А на плечах — веснушки. Те самые веснушки, которые я привык видеть только на его лице, россыпью золотистой пыльцы на носу и скулах. Оказывается, они везде. Они рассыпаны по плечам, как звёзды, как следы от поцелуев солнца, и мне хочется пересчитать их языком. Каждую. До единой.
Блуза сползает с одного плеча. Феликс оглядывается через плечо — и его взгляд ловит мой. В нём — вызов. В нём — вопрос: «Ты всё ещё здесь? Ты не сбежал?». Я не сбежал. Я не могу сбежать, даже если бы захотел. Мои ноги приросли к полу, мои руки вцепились в стул, моё дыхание сбилось и стало рваным, как после часа кардио.
Он разворачивается лицом. Медленно. Томительно. Его бёдра продолжают двигаться в такт музыке, и теперь я вижу его живот — плоский, с тонкой полоской мышц, исчезающей под поясом домашних брюк с заниженной талией. Вижу, как двигается его тело — волнами, от груди к бёдрам, от бёдер к коленям. Каждое движение — как обещание. Каждый изгиб — как секрет, который он наконец решается рассказать.
А потом он поднимает руки и распускает волосы окончательно. Они падают на плечи, на спину, обрамляют лицо, и я наконец понимаю, почему он носит их длинными. Не для концепта. Не для фанатов. Для себя. Для этого момента, когда он может быть тем, кто он есть — прекрасным, андрогинным, запредельным существом, которое не вписывается ни в какие рамки.
— Джинни, — произносит он в такт музыке, и моё имя в его устах звучит как часть песни. — Ты всё ещё хочешь знать?
— Да, — выдыхаю я, и голос срывается. — Да. Покажи мне всё.
Он улыбается — и эта улыбка не имеет ничего общего с тем ангелочком, которого знает публика. Она хищная, влажная, с приоткрытыми губами. Полными. Нежными. Блестящими от блеска. Созданными для поцелуя — я уже думал об этом, но теперь, глядя, как он двигается, как его рот приоткрывается в такт дыханию, я понимаю, что «созданы для поцелуя» — это слишком слабо. Эти губы созданы для греха. Для искушения. Для того, чтобы ими творили невозможное.
Его танец продолжается. Теперь он двигается ближе — шаг за шагом, сокращая расстояние между нами. Его бёдра качаются в опасной близости от моего лица, и я чувствую жар его тела, запах его кожи — мускус, ваниль, что-то острое и запретное. Блуза окончательно распахивается, и я вижу его ключицы — те самые, на которые хотелось положить ладонь, те самые, которые я представлял в своих бессонных ночах. Они острые, точёные, с ямочками у основания шеи, и на них тоже веснушки. И на груди — веснушки. И на рёбрах — веснушки. Они покрывают его тело, как карта звёздного неба, и я теряюсь в этой карте, я тону в ней.
— Феликс... — его имя срывается с моих губ хриплым стоном. Я даже не хотел говорить. Оно вырвалось само.
— Что, малыш? — он наклоняется, и его лицо оказывается совсем близко. Его волосы касаются моего лба. Его дыхание — горячее, с ароматом корицы от десерта — касается моих губ. — Ты хочешь что-то спросить? Или просто смотреть?
— Смотреть, — шепчу я. — И... трогать. Можно мне... можно мне потрогать?
Я не узнаю свой голос. Он низкий, хриплый, полный желания, которое я в себе даже не подозревал. Мой РПП, мой демон, моя бесконечная война с телом — всё это отходит на задний план, заслонённое одним-единственным желанием: прикоснуться к нему. Почувствовать под пальцами эту кожу, эти веснушки, эту невозможную красоту, которая существует вопреки всем законам природы.
— Ты заслужил, — говорит Феликс, и его голос звучит как разрешение. Как благословение. — Ты съел всё, что я приготовил. Ты был хорошим мальчиком. А хорошие мальчики получают награду.
Он берёт мою ладонь — осторожно, но уверенно — и кладёт её на свой живот. На тёплую, гладкую кожу, под которой я чувствую, как двигаются мышцы в такт всё ещё звучащей музыке. Я замираю. Мои пальцы дрожат. Я боюсь сделать что-то не так, боюсь спугнуть момент, боюсь, что это всё — сон, и я сейчас проснусь в своей холодной кровати, голодный и одинокий.
— Не бойся, — шепчет он, накрывая мою ладонь своей. — Исследуй. Я не сломаюсь. Я создан для этого. Для тебя.
И тогда я веду руку вверх. Медленно. Сантиметр за сантиметром. По его животу, по рёбрам, по груди, где сердце бьётся — быстро, неровно, и от этого понимания («он тоже волнуется, он тоже чувствует») у меня кружится голова. Мои пальцы касаются ключиц, обводят их контур, задерживаются на ямочке у основания шеи, где пульс отдаётся в кончики. Потом — плечи. Веснушки. Я касаюсь каждой, которую вижу, и мне кажется, что я прикасаюсь к самому раю.
Его кожа — как шёлк его блузы. Нежная. Горячая. Живая. Под моими пальцами она покрывается мурашками, и я вижу, как Феликс прикрывает глаза, как его губы приоткрываются, как он сам начинает дрожать. Он — Бог разврата в танце — дрожит от моих прикосновений. От моих. Хёнджина. Того самого, который ненавидит своё тело, который считает себя недостойным любви, который умирал медленной смертью и думал, что никто не заметит.
— Ты красивый, — говорю я, и мой голос звучит так, будто я сам не верю в то, что говорю. Но я верю. Господи, я верю в это больше, чем во что-либо за последние годы. — Ты такой красивый, Феликс. Эти веснушки. Эти плечи. Твоя талия, твои губы. Ты как будто... как будто тебя создали боги. И просто скинули на землю. Чтобы я нашёл.
Он открывает глаза. В них — влага. Блеск, который не имеет отношения к косметике. Его рука тянется к моему лицу, и он проводит большим пальцем по моей скуле — так же, как я проводил по его ключицам. Бережно. Нежно. Как будто я — драгоценность.
— Ты тоже красивый, — говорит он, и я вижу, как ломается что-то в его лице. Маска. Защита. Стена. — Ты не веришь, но ты красивый. И я докажу. Я обещал — помнишь? Что каждая часть твоего тела и души — любимая. И я начну прямо сейчас.
Он опускается передо мной на колени. Прямо на пол, между моих разведённых ног, и его ладони ложатся на мои колени. Сквозь ткань штанов я чувствую жар его прикосновения, и всё, что я могу — это смотреть на него сверху вниз, на его растрёпанные волосы, на блёстки под глазами, на приоткрытые влажные губы, и думать только о том, что я, кажется, начинаю понимать. Понимать, что такое удовольствие. Понимать, что такое желание. Понимать, что моё тело — возможно, только возможно — достойно любви.
Музыка всё ещё играет. Свечи на столе давно догорели. Но никто из нас не двигается с места. Мы замерли в этой точке — я на стуле, он на коленях передо мной, — и весь мир сузился до этой маленькой квартиры, где пахнет корицей и мускусом, где веснушки на его плечах складываются в созвездия, и где Феликс, глядя на меня снизу вверх, говорит:
— Твой ход, Джинни. Что ты хочешь узнать теперь?