«Океан не возвращает тех, кого забрал. Но каждую ночь он приносит на берег их голоса — в шёпоте волн, в крике чаек, в тишине между ударами сердца. Только глупцы называют это ветром. Мудрые знают: это любовь, которая не умеет умирать.»
Вода успокаивается только к закату. Аонунг знает этот час лучше, чем собственное имя — тягучую минуту, когда солнце уже коснулось горизонта, но ещё не утонуло в нём, а риф начинает светиться изнутри миллиардами зелёных и синих огней. Именно в этот час тени становятся длинными, а голоса ушедших — слышимыми. Именно в этот час он приходит сюда, на самый край утёса, где воздух пахнет йодом и разбитой надеждой, садится на нагретый за день камень и начинает говорить. С мёртвыми.С одним мёртвым.
— Прошло сорок семь дней, — Аонунг проводит пальцами по шершавой поверхности камня, ища ту самую трещину, где в прошлый раз застрял крошечный кусочек ракушки. — Меткайина говорят, что душа покидает тело за три дня, а память о ней — за год. Но я не верю ни тем, ни другим. Ты всё ещё здесь, Нейтейм. Я чую запах леса, когда ветер дует с востока. Это неправильно. Здесь никогда не пахло лесом. Только солью и кровью. Он замолкает, потому что горло перехватывает — каждый раз, каждый проклятый раз, когда он произносит это имя вслух.Нейтейм.
Четыре слога, которые теперь весят больше, чем всё тело Аонунга.Ней-тейм.
Раньше он выплёвывал эти слоги как оскорбление — сквозь зубы, с презрением, когда тот самый высокомерный лесной мальчишка впервые ступил на белый песок рифа. «Нейтейм, смотри, не споткнись о ракушку, лесные ноги не созданы для воды». «Нейтейм, твой брат — позор для твоего отца». «Нейтейм, проваливай обратно в свои джунгли, пока я не позвал отца». А теперь Аонунг шепчет это имя в пустоту, как молитву, и пустота не отвечает. Сорок семь дней назад Нейтейм умер у него на руках. Сорок семь дней назад Аонунг держал его тело в солёной воде и чувствовал, как жизнь вытекает вместе с кровью — тёмной, почти чёрной в свете умирающего дня, такой же тёмной, как глаза этого проклятого лесного воина, который смотрел на него в самую последнюю секунду. И улыбался. Какая же скотина улыбается, когда умирает?Я запомнил эту улыбку. Я буду помнить её всегда, даже когда Эйва заберёт меня самого. Твоя улыбка — последнее, что я хочу видеть перед смертью. Ты знаешь это? Ты хоть что-нибудь знаешь, кроме того, как умирать красиво?
Аонунг сжимает кулаки так сильно, что когти впиваются в ладони. — Почему ты не сказал мне? — спрашивает он у ветра. У воды. У пустого камня рядом, где никогда больше не будет сидеть Нейтейм. — Ты знал. Ты должен был знать. За несколько секунд до выстрела я видел твои глаза — ты уже всё понял. Ты мог отпрыгнуть. Ты мог уйти в сторону. Ты был быстрее этой пули, я знаю. Я видел, как ты уклоняешься от стрел на тренировках, я видел, как ты танцуешь среди копий, я… Голос ломается. Аонунг не плачет. Он давно перестал плакать — на десятый день слёзы кончились, а на двадцатый высох сам источник, из которого они рождались. Теперь внутри только пустота и этот разговор — каждодневный, бессмысленный, необходимый как дыхание. — Ты мог уйти в сторону, — повторяет он тихо. — Но ты шагнул вперёд. Ты шагнул прямо под пулю, Нейтейм. Ты закрыл меня. Своим телом. Своей проклятой глупой красивой спиной с этими шрамами, которых я касался губами за два дня до этого. Ты меня поцеловал, а через сорок восемь часов умер ради меня. Это что за шутка? Кто так делает? Кто так любит? Эйва молчит. Океан шумит внизу, разбиваясь о скалы тысячелетней яростью. И Аонунг начинает рассказывать сначала — как он делает каждое новолуние, как заклинание, как попытку удержать то, что рассыпается в пальцах быстрее песка. Всё началось с ненависти. Аонунг помнит этот день до мельчайших подробностей — до капель воды на зелёной коже, до блеска золотых глаз, до того, как дрогнул голос отца, представляя гостей из леса. «Сын Торука Макто, воин Оматикайя, Нейтейм те'Сули». Аонунг тогда подумал:«Ещё один напыщенный индюк, который будет рассказывать нам, как правильно убивать илу».
И первое впечатление не обмануло. Нейтейм и правда стоял с таким видом, будто весь риф принадлежит ему по праву рождения — прямая спина, подбородок вверх, длинная коса, переброшенная через плечо, украшенная перьями и бусинами из зубов тануто. Он был выше Аонунга почти на голову — и эта деталь бесила отдельно, острой, иррациональной злостью, которая поднималась из живота. Лесные мальчишки не должны быть выше рифовых. Лесные мальчишки не должны пахнуть так — влажной землёй, корой и чем-то сладким, похожим на цветущую ночную лиану. Лесные мальчишки не должны иметь таких рук — жилистых, в мелких шрамах, с длинными гибкими пальцами, которые явно умели не только сжимать лук, но и… Аонунг оборвал эту мысль тогда же, задушил её в зародыше, растоптал ногами на мокром песке, чтобы никогда больше не возвращаться. Он презирал Нейтейма. Он заставил себя презирать Нейтейма. И делал это так талантливо, что обманул всех — отца, мать, даже себя на несколько месяцев.Почему я так старательно делал вид, что ты мне противен? — спрашивает Аонунг сейчас у пустоты, и пустота насмехается над ним тишиной.
Он вспоминает их первую настоящую ссору — через три дня после прибытия Сули. Нейтейм защищал брата. Аонунг, как всегда, не мог удержать язык за зубами — обозвал Ло’ака слабаком, посоветовал вернуться в лес кормить грудью. И тут этот невозмутимый лесной принц впервые проявил эмоции — схватил Аонунга за шиворот и прижал спиной к пальме так, что из лёгких вышел весь воздух. «Ещё одно слово о моём брате, и я вырву тебе язык. Ты понял меня, сын рифа?» Они стояли так целую вечность — Нейтейм тяжело дышал, ноздри раздувались, хвост хлестал по песку, а Аонунг смотрел в эти золотые глаза и чувствовал не страх. Совсем не страх. Гораздо более постыдное чувство, которое он отказался тогда называть своим именем. — Я хотел ударить тебя, — шепчет Аонунг камню. — И ещё сильнее я хотел, чтобы ты меня ударил. Чтобы твои пальцы сжали мою шею чуть сильнее. Чтобы я почувствовал твою силу не как угрозу, а как… — он замолкает, подбирая слово. — Как обещание. Как то, что тебе не всё равно. Глупо, правда? Я цеплялся за твою ненависть, как утопающий за водоросли, потому что даже ненависть была лучше, чем равнодушие. А потом случилась охота. Тоновари решил, что лесные должны научиться охотиться на рифе — для единства кланов, для выживания, для глупой политики, которую Аонунг ненавидел всем сердцем. Он попросил сына быть проводником. И Аонунг, скрепя сердце, повёл отряд Оматикайя к северной лагуне, где водились красные скаты — опасные, быстрые, почти неуловимые. Нейтейм должен был провалиться. Должен был опозориться перед всеми. Должен был показать, что лесные воины ничего не стоят в открытой воде. Но Нейтейм не провалился. Он ушёл под воду с таким спокойствием, будто родился среди кораллов, а не в джунглях. Он двигался плавно, почти грациозно — каждый взмах хвоста, каждый поворот тела выдавали не годы тренировок, но природную интуицию воина, который чувствует опасность за мгновение до того, как она появляется. Аонунг замер на поверхности, глядя, как золотистое тело скользит среди синей глубины, как длинная коса стелется за спиной прозрачным шлейфом, как Нейтейм тянет руку к скату — медленно, почти нежно, будто не убить его собирается, а погладить. И в этот момент Аонунг понял. Не сердцем — он ещё не дорос до сердца тогда. Животом. Нижней частью живота, где всё сжалось в тугой узел, а потом разжалось с такой силой, что пришлось закусить губу до крови.Ты не ненавидишь его, кретин. Ты хочешь его. Ты хочешь, чтобы он вот так же медленно тянул руку к тебе. Чтобы его золотые глаза смотрели только на тебя. Чтобы его длинные пальцы скользили по твоей шее — не угрожая, нет. Лаская. Ты хочешь быть тем скатом, которого он поймает и удержит.
— Ты тогда убил того ската одним ударом, — Аонунг усмехается воспоминанию, и эта усмешка выходит кривой, почти болезненной. — Я ждал, что ты будешь радоваться. Хвастаться. Но ты вынырнул, посмотрел на меня и сказал: «Жалко. Красивая тварь». И отвернулся. Ты всегда умел заставить меня чувствовать себя ничтожеством, Нейтейм. Даже когда не пытался. Их первое касание случилось через три месяца. Три месяца Аонунг избегал Нейтейма, как больной зуб, — зная, что рано или поздно придётся вырвать, но оттягивая момент. Он находил тысячу причин не оставаться с ним наедине, перепоручал тренировки другим, делал вид, что срочные дела на другом конце рифа требуют его присутствия. Нейтейм не замечал. Или делал вид, что не замечает. Аонунг так и не узнал правду — и теперь уже никогда не узнает, и эта мысль сводит с ума сильнее, чем сама смерть. Всё изменил шторм. Один из тех внезапных ураганов, которые за несколько минут превращают спокойную лагуну в кипящий котёл, где небо смешивается с водой, а молнии бьют так близко, что волосы встают дыбом от электричества. Аонунг патрулировал дальние скалы, когда погода переменилась. Его илу испугался, сбросил седока и умчался в открытое море, оставив Аонунга одного на крошечном клочке суши, который через час должен был скрыться под водой вместе с приливом. Он уже приготовился к смерти — холодной, мокрой, одинокой, — когда из серой пелены дождя вынырнул икран. Не просто икран. Икран с золотым воином на спине. — Ты идиот, — крикнул Нейтейм, перекрывая рёв ветра. — Тебя вся деревня ищет! Садись, быстро! Аонунг хотел возразить, сказать что-то колкое, но его трясло так сильно, что зубы стучали, а язык не слушался. Нейтейм спустился ниже, протянул руку, и Аонунг вцепился в неё — в эти длинные, жилистые пальцы, которые преследовали его в самых постыдных снах последние недели. Кожа Нейтейма оказалась горячей. Обжигающе горячей на фоне ледяной воды и пронизывающего ветра. — Держись крепче, — велел Нейтейм, и Аонунг обхватил его за талию, прижимаясь грудью к спине, пряча лицо между лопаток, вдыхая запах мокрого леса — земли, коры, этой проклятой сладкой ночной лианы. Они летели всего двадцать минут, но Аонунг запомнил каждую секунду. Как билось сердце Нейтейма — он чувствовал его спиной. Как мышцы перекатывались под кожей при каждом повороте икрана. Как однажды Нейтейм накрыл ладонью руки Аонунга, сжимающие его пояс, и тихо сказал: «Всё будет хорошо. Я довезу». И Аонунг поверил. Впервые в жизни он поверил кому-то на слово. — Ты тогда спас мне жизнь, — говорит Аонунг сейчас, глядя на чёрную воду внизу. — А через год я не смог спасти тебя. Это справедливо, да? Эйва любит баланс. Ты забрал мою смерть себе, и теперь я должен жить с этим. С твоим долгом. С твоей любовью, которую ты мне подарил, а я даже не понял, что это она. Слишком долго Аонунг тратил время на глупую гордость, на страх перед отцом, на притворство, которое стало второй кожей. Он помнил, как они сидели в пещере светящихся медуз — Нейтейм нашёл это место случайно, исследуя риф в одиночку, и позвал Аонунга с собой.«Только никому не говори, — попросил он, и в его золотых глазах плясали отблески биолюминесценции. — Это будет наша тайна».
Наша тайна.
Аонунгу тогда показалось, что сердце остановилось на несколько ударов — слишком много, чтобы остаться незамеченным, но Нейтейм ничего не сказал. Просто лёг на спину в мелкой воде, глядя на танцующие огни над головой, и начал рассказывать о лесе. О том, как пахнет земля после дождя. О том, как кричат икран на рассвете. О том, как отец учил его стрелять из лука в четыре года, а в пять он уже попал в движущуюся цель. — Ты слишком много говоришь, — прервал его тогда Аонунг. — А ты слишком мало, — парировал Нейтейм, не открывая глаз. — Мы можем исправить друг друга. Или убить. Посмотрим, как пойдёт. Аонунг засмеялся. Искренне, громко, запрокинув голову назад, так, что эхо разнеслось по пещере и смешалось с шёпотом волн. Нейтейм повернул голову и посмотрел на него. Долго. Слишком долго. С особенно изучающим взглядом, от которого у Аонунга пересохло во рту. — Ты красивый, когда смеёшься, — сказал Нейтейм, как о погоде — буднично, обыденно, без намёка на смущение. И отвернулся обратно к звёздам на потолке. А Аонунг не спал всю ночь, переваривая эти четыре слова.Ты красивый, когда смеёшься.
Никто никогда не говорил ему такого. Мать говорила, что он сильный, отец — что послушный, сёстры — что противный. Но никто не называл его красивым. Тем более этот лесной мальчишка с золотыми глазами и наглой улыбкой, который имел наглость быть выше, сильнее и спокойнее любого воина рифа. — Почему ты не поцеловал меня тогда? — спрашивает Аонунг у ветра. — В пещере. Мы были одни, никто бы не увидел, никто бы не узнал. Я хотел этого. Я так хотел этого, что у меня болели зубы от того, как сильно я сжимал их, чтобы не сорваться. Но ты ничего не сделал. Ты просто лежал и смотрел на этих светящихся тварей, а я смотрел на тебя, и мы оба притворялись, что ничего не происходит.Пауза.
Волны внизу бьются о скалы.
— Ты был трусом, Нейтейм. Не в бою — в бою ты был львом. Но в любви ты был трусом. И я был трусом. И теперь мы оба платим за это — я бесконечными разговорами с пустотой, а ты… — голос Аонунга срывается в шёпот. — А ты, наверное, смотришь на меня сверху и думаешь: «Дурак, я же ждал, когда ты сделаешь первый шаг». Первый поцелуй случился не в пещере. Он случился в лесу. Да, в проклятом лесу, куда Аонунг отправился через полгода после знакомства с Сули. Напрашиваться в гости к тем, кого ты сначала травил, было унизительно, но Аонунг придумал предлог — «обмен опытом, изучение флоры джунглей для расширения торговых связей». Тоноварис одобрил, а Ронал скривилась, но не возразила. Нейтейм встретил его на границе леса с таким лицом, будто ждал этого момента все полгода. — Ты пришёл, — сказал он, и в его голосе не было удивления. Только спокойная, тёплая уверенность. — Я пришёл, — ответил Аонунг, чувствуя себя последним идиотом. — Покажешь свои джунгли? Парень водил его по тропам, которые знал с детства, называл каждое растение, рассказывал истории о каждом утёсе.«Вот здесь Ло’ак упал с дерева и сломал руку. Вот здесь мама учила меня отличать съедобные грибы от ядовитых. Вот здесь мы с отцом впервые увидели Торука — я тогда обмочился от страха, а отец рассмеялся и сказал, что это нормально»
Аонунг слушал и не узнавал этого Нейтейма. Не воина. Не сына Торука Макто. Не защитника семьи. Просто парня, который любил свой дом так сильно, что готов был показывать его каждому, кто согласен смотреть. К закату они забрались на самую высокую скалу в лесу — место, откуда открывался вид на бескрайнее зелёное море крон, на реку, извивающуюся серебряной змеёй, на далёкие горы, уходящие в облака. — Красиво, — вынужден был признать Аонунг. И добавил, помедлив: — Но риф красивее. Нейтейм усмехнулся: — Твой риф тоже красивый, — ответил Нейтейм не оборачиваясь. Он стоял на самом краю скалы, и ветер трепал его длинную косу, играл перьями, вплетёнными в волосы. — Но лес — это другое. Лес живой. Он дышит вместе с тобой. Чувствуешь? — Ты невыносим. — Ты тоже. Они замолчали. Солнце висело низко — огромное, пунцово-красное, расплющенное горизонтом, будто кто-то придавил его сверху тяжёлой ладонью. Свет от него был густым, почти осязаемым — он ложился на плечи Нейтейма тёплым покрывалом, подчёркивал каждый мускул на его спине, каждую линию на лице, делал золото глаз ещё более ярким, почти нестерпимым для взгляда. Аонунг смотрел на него и думал: «Если я не сделаю это сейчас, то никогда не сделаю». Страх — вот что держало его всё это время. Не перед отцом, не перед кланом, не перед Эйвой. Страх перед тем, что Нейтейм оттолкнёт. Засмеётся. Скажет: «Ты мне снился? Иди охлаждайся в свою воду». Страх перед тем, что эти золотые глаза станут холодными, а губы, которые Аонунг так хотел поцеловать, искривятся в презрительной усмешке. Но сейчас, глядя на закат, на красное солнце, на спокойное лицо Нейтейма, который смотрел на него с какой-то незнакомой, пугающей нежностью, Аонунг решил: лучше попробовать и провалиться в бездну, чем всю жизнь жалеть о том, что даже не шагнул к краю. Один шаг — и вот он уже внутри личного пространства Нейтейма, чувствует тепло его тела, смешанное с вечерней прохладой, слышит его дыхание — ровное, спокойное, но в нём появилась новая нота, затаённая, напряжённая, как струна перед разрывом. Аонунг поднял руку. Пальцы дрожали — он ненавидел себя за эту дрожь, за то, что не может совладать с собственным телом, которое предавало его в самый ответственный момент. Но Нейтейм, заметив эту дрожь, медленно накрыл ладонь Аонунга своей — горячей, чуть шершавой, с мозолями от лука — и прижал к своей груди. Там, под кожей, бешено колотилось сердце. Не спокойное. Не ровное. Такое же испуганное и жадное, как у самого Аонунга. — Ты не один в этом безумии, — тихо сказал Нейтейм. Его голос стал ниже, почти шёпотом, будто каждое слово стоило ему огромных усилий. — Я тоже боюсь. Уже несколько месяцев. С того самого дня, как ты обозвал Ло’ака слабаком. Помнишь? Ты тогда разозлил меня до дрожи. Но это была не только злость. — Не только, — эхом отозвался Аонунг. — Я знаю. Пальцы Нейтейма сжали его руку крепче, а потом отпустили — медленно, будто нехотя, — и скользнули выше, к запястью, к локтю, к плечу. Аонунг чувствовал каждое прикосновение как ожог — следы оставались на коже невидимыми, но огненными, и внутри всё горело ответным пламенем. Потом Нейтейм обхватил ладонью затылок Аонунга — широкой ладонью, сильной, той самой, что сжимала лук и копьё, той самой, что могла убить одним ударом, — и потянул его вниз, к себе. Не резко. Не требовательно. А так, будто приглашал. Будто спрашивал разрешения даже тогда, когда оба уже знали ответ. Аонунг закрыл глаза. В последний момент он увидел, как Нейтейм сделал то же самое — ресницы дрогнули и опустились, длинные, тёмные, почти женские, такие несоразмерные его суровому лицу воина. Их губы встретились. Сначала Аонунг почувствовал только тепло — мягкое, ненавязчивое, как вода в лагуне в полдень. Губы Нейтейма оказались сухими и чуть потрескавшимися от ветра. И эта маленькая несовершенность вдруг показалась Аонунгу самым прекрасным, что он когда-либо ощущал. Просто двое парней, которые боялись друг друга так долго, что забыли, как это — не бояться вообще. Потом тепло перешло во что-то большее. Губы Нейтейма дрогнули и он углубил поцелуй, чуть приоткрыв рот, чуть наклонив голову, чтобы лучше подстроиться. Аонунг почувствовал его дыхание — горячее, с лёгкой горчинкой лесных трав, которые тот жевал для бодрости. И в этом дыхании, смешанном с солёным привкусом пота на верхней губе, было что-то первобытное, почти звериное, что отзывалось где-то глубоко в животе тянущей, сладкой болью. Он запустил пальцы в волосы Нейтейма — в эту длинную, чёрную с синим отливом косу, которую всегда хотел потрогать, но не смел. Волосы оказались толстыми, чуть жёсткими, с узелками от морской воды. Пальцы увязли в этой гриве, и Аонунг потянул — не больно, но ощутимо, прижимая Нейтейма к себе ещё крепче, ещё ближе, настолько, чтобы между их телами не осталось даже щели для ветра. Нейтейм ответил — его рука скользнула с затылка вниз, по позвоночнику, оставляя за собой дорожку мурашек, и замерла на пояснице, прижимая Аонунга к себе в ответном движении. Их грудные клетки столкнулись, бёдра соприкоснулись, хвосты переплелись где-то внизу — непроизвольно, рефлекторно, как у двух существ, чьи тела знали друг друга лучше, чем разум. Аонунг всхлипнул. Или не он — может быть, Нейтейм. Трудно было понять, где заканчивался один и начинался другой. Звук этот — короткий, сдавленный, похожий на вздох утопающего, который вдруг нашёл воздух, — вырвался из их общей глотки и растворился в вечернем воздухе, подхваченный ветром и унесённый в сторону заката. Поцелуй длился вечность. Или одно мгновение — Аонунг не умел больше измерять время. Он знал только, что губы Нейтейма пахли лесом — влажной корой, ночной лианой и чем-то горьковатым, похожим на корень целебного папоротника. И ещё солью — той самой, рифовой, которая въелась в кожу за месяцы жизни среди кораллов, и теперь этот запах преследовал Аонунга даже в лесу, даже здесь, в сердце джунглей, где, казалось бы, не должно быть ничего солёного. Когда они отстранились, у обоих кружилась голова. Аонунг открыл глаза и увидел Нейтейма — растрёпанного, с приоткрытыми губами, с влажными от поцелуя губами, с глазами, в которых плескалось что-то тёмное и бездонное, как океан в шторм. — Я думал, ты никогда не решишься, — выдохнул Нейтейм. Его голос сел, стал низким и хриплым, как после долгого крика. — Я думал, ты меня убьёшь, — честно признался Аонунг и сам удивился тому, как спокойно это прозвучало. Нейтейм улыбнулся. Не насмешливо, не снисходительно — а мягко, почти нежно, с той щемящей теплотой, от которой у Аонунга подогнулись колени. — Ты псих. — А ты идиот. — Идём отсюда, — Аонунг потянул его за руку. — Твои комары сожрут меня заживо. Они спустились со скалы, держась за руки, и никто из них не отпустил другого до самой деревни. — Сорок семь дней назад, — Аонунг сжимает край камня так, что ногти трескаются, и тонкие струйки крови смешиваются с солью на поверхности. — Сорок семь дней назад я целовал твои мёртвые губы, Нейтейм. Твои тёплые, живые губы, которые всего за несколько минут до этого шептали моё имя. Ты сказал: «Аонунг, я люблю тебя». И я не ответил. Я смотрел, как ты умираешь, и молчал. Потому что слова застряли в горле, потому что я не верил, что это конец, потому что я ждал, что ты откроешь глаза и засмеёшься, скажешь, что это шутка. Голос ломается. — Ты не открыл. Ты не засмеялся. Ты просто лежал в моих руках и становился всё тяжелее и тяжелее, и холоднее, и чужим. А я держал тебя и не мог отпустить. Меня оттаскивали силой, Нейтейм. Четверо воинов отрывали меня от твоего тела, а я вцепился в твою косу и не отпускал, пока она не оборвалась. Он достаёт из-за пазухи спутанный пучок волос — длинных, чёрных с синим отливом, перевязанных старой кожаной нитью. — Я храню это. Каждый день прихожу сюда с твоими волосами в руке и разговариваю с тобой. Мать говорит, это безумие. Отец говорит, я позорю клан. А я говорю, что они ничего не понимают. Они не знают, каково это — любить того, кто умер у тебя на руках. Они не знают, каково это — каждое утро просыпаться и заново осознавать, что его нет. Что никогда больше не будет этих золотых глаз, этой насмешливой улыбки, этого запаха леса на его коже. Он подносит прядь волос к лицу, вдыхает — но там уже ничего не осталось. Ни запаха, ни тепла, ни жизни. Просто сухие, мёртвые волосы, которые скоро рассыплются в пыль. Как и сам Нейтейм. Как и все воспоминания, если их не записывать, не вырезать на камне, не выкрикивать в пустоту каждую ночь. Через три дня после похорон Аонунг начал писать. Не на коже, не на камне — на больших листьях мангрового дерева, которые он собирал по утрам, пока роса ещё не высохла. Он писал острой ракушкой, вдавливая буквы в зелёную плоть, и буквы эти были кривыми, неровными, потому что руки тряслись, а глаза плохо видели сквозь слёзы.«Нейтейм, сегодня я проснулся и подумал, что слышу твой голос. Ты звал меня на охоту. Я вскочил, натянул набедренную повязку и выбежал из вигвама. На улице было пусто. Отец смотрел на меня как на сумасшедшего. Я сказал, что мне приснился кошмар. На самом деле мне приснился ты. Ты был живым. Ты смеялся и держал меня за руку. Я проснулся и заплакал. Впервые за всю взрослую жизнь я плакал как ребёнок. Я ненавижу себя за это».
Он закапывал листья в песок на северном пляже — там, где они встречались. Каждый день новый лист. Каждый день новые слова.«Нейтейм, сегодня я разговаривал с твоим братом. Ло’ак стал таким серьёзным, почти как ты. Он сказал, что не винит меня в твоей смерти. Сказал, что ты умер бы за любого, кого любишь. Я не знал, что он знает о нас. Оказывается, вы с ним делились всем. Ты рассказывал ему обо мне. О наших поцелуях. О наших ночах в пещере. Я покраснел, как девчонка. Ло’ак засмеялся и сказал: «Ты ему нравился именно таким — смущённым». А потом ушёл. Я сидел на берегу и думал о том, как много я потерял. Не только тебя. Но и шанс стать частью твоей семьи. Твоей жизни. Твоего мира».
«Нейтейм, сегодня я видел твоего отца. Джейк Сули стоит на утёсе каждый вечер и смотрит в сторону леса. Мать говорит, он ждёт, что ты вернёшься. Я знаю это чувство. Я тоже жду. Каждый раз, когда плещется вода, я оборачиваюсь. Каждый раз, когда кто-то касается моего плеча, я надеюсь увидеть твои золотые глаза. Вместо них я вижу чёрную пустоту. Или лицо матери, полное жалости. Ненавижу жалость. Она как соль на ране — только напоминает, что рана есть».«Нейтейм, сегодня я закричал в океан. Просто закричал, пока не сорвал голос. Никто не пришёл. Никто не услышал. Океан не умеет слушать, он умеет только забирать. Он забрал тебя и даже не заметил. А я заметил. Я замечаю каждую секунду. Каждый вдох. Каждый удар сердца, который продолжает биться, хотя ему давно пора остановиться от такой боли. Почему сердце не умирает вместе с тем, кого любит? Это жестоко. Эйва жестока. Она дала мне тебя на год, а потом забрала навсегда. Зачем? Чтобы я понял, что такое настоящая боль? Я понял. Спасибо. Я понял настолько хорошо, что теперь каждую ночь разговариваю с мёртвым парнем на утёсе. Ты довольна, Эйва?»
Аонунг останавливается, переводит дыхание. Он не пишет листья уже неделю — после сорокового дня руки перестали слушаться. Теперь он только говорит. Говорит и говорит, пока не охрипнет, пока не почувствует, что внутри стало чуть легче. Но легче не становится. Никогда не становится. — Я придумал для тебя ритуал, — шепчет он. — Каждый день я приношу тебе одну ракушку. Самую красивую, какую найду. И кладу сюда, на этот камень. Ветер уносит их в воду, и я представляю, что они плывут к тебе. Там, где ты сейчас. В стране вечной охоты, где нет людей с их железными птицами и громовыми палками. Он высыпает из мешочка на поясе горсть ракушек — перламутровых, розовых, белых, с острыми краями и гладкими боками. — Ты любил ракушки, помнишь? Называл их «сокровищами рифа». Смеялся, когда я дарил тебе самые уродливые. Ты был таким дураком, Нейтейм. Таким красивым, смешным, живым дураком. Я никогда больше не встречу такого, как ты. Он замолкает, потому что горло снова перехватывает спазм. Не плачь. Ты уже выплакал всё, что можно выплакать. Теперь только говори. Говори, пока не закончатся слова. Говори, пока не почувствуешь, что тебя самого скоро не станет. — Я люблю тебя, — произносит он в пустоту. — Я никогда не говорил тебе этого при жизни, Нейтейм. Ни разу. Ты говорил мне — тем вечером, перед битвой, перед смертью. А я молчал. Я был трусом. Я боялся, что если скажу эти слова вслух, они потеряют силу. Я боялся, что ты уйдёшь. Глупо, правда? Ты всё равно ушёл. Ушёл, так и не услышав от меня самого главного. Он поднимается на ноги, чувствуя, как затекли мышцы.— Я люблю тебя, — повторяет он громче. — Я люблю тебя, Нейтейм те'Сули. Ты слышишь меня там, в своей стране вечной охоты? Я люблю