Искусство умирать
13 июня 2026 г., 19:10
Осаму Дазай не помнит точную дату своего рождения.
Он помнит запах льняного масла, холод зимних ночей, скрип деревянного пола в мастерской своего первого учителя, отблеск тусклого пламени на стене. Картины тогда писали при свечах.
Он помнит эпохи лучше, чем даты: запах типографской краски в девятнадцатом веке, шум первых автомобилей, свет кинопроекторов, объявления о войнах, которые тогда казались концом света, а теперь превратились в несколько строк в учебниках истории. Он помнил сотни городов, сотни домов и тысячи лиц, которые когда-то были ему дороги, а затем растворились во времени, словно акварель под дождем.
Сам Осаму не менялся, а причины этого висели в его мастерской.
Автопортреты.
Узнал Дазай о своей способности совершенно случайно. Ещё в детстве в его родном доме случился пожар, который был быстро потушен и не успел уничтожить ничего ценного, сгорели только занавески да бумажки, лежащие на столе. Среди них оказался и рисунок маленького Осаму, на котором тот изобразил самого себя. Сразу после инцидента мальчик слёг с высокой температурой. Несколько дней он провёл в полубреду, то приходя в себя, то вновь проваливаясь в беспокойный сон. Врачи качали головами, мать плакала по ночам, а слуги уже начали шептаться о подготовке к похоронам. Периодически приходя в сознание, Осаму брал листочки и начинал делать наброски, даже в полубессознательном состоянии.
И температура внезапно исчезла. Осаму проснулся ранним утром и обнаружил, что чувствует себя совершенно здоровым. Тогда никто не придал этому значения, в том числе и сам мальчик.
Следующий случай произошел после поступления Дазая в художественную академию. Большая конкуренция, давление преподавателей и насмешки одногруппников делали своё дело, поэтому в очередном приступе отчаяния и гнева от собственной бездарности Осаму просто разломил об колено пару тонких холстов. На следующий день, совершая конную прогулку с семьей, парень потерял контроль над лошадью и упал с нее, заработав себе перелом ребра и ноги. Врачи разводили руками в попытках объяснить то, как тяжелые травмы смогли зажить за неделю. Всю эту неделю Дазай рисовал новый автопортрет.
Сопоставив события и определив закономерность, Осаму на несколько дней погрузился в чтение книг о сверхъестественном, темной магии и колдовстве. Его родители обращались к местным заговорщицам и поветухам, чтобы хоть немного прояснить то, что происходит с их сыном. Через время всем стало ясно: мальчишка – эспер.
Первое время способность казалась подарком. Он не болел, не старел, раны заживали слишком быстро. Даже когда жизнь бросала его в самые безумные обстоятельства, он неизменно оставался жив. Лишь позже Осаму понял, что любой подарок имеет цену. Особенно такой.
К двадцати он выглядел на двадцать.
К тридцати пяти – всё ещё на двадцать.
К пятидесяти – тоже.
Он хоронил друзей, учителей, родителей, возлюбленных, случайных знакомых.
В определенный момент Дазай понял, что у него не осталось никого. Все близкие когда-то люди мертвы, он один в этом мире, как пришелец или какой-то инородный предмет. Тогда он принял отчаянное решение – прервать свою жизнь самостоятельно. Все автопортреты в мастерской были им уничтожены: листы разорваны, сожжены и затоптаны, холсты изрезаны и разломаны. Зайдя в свою комнату, Осаму достал из ящика стола лезвие для заточки карандашей, лег на кровать, закрыл глаза и полоснул острой стороной по горлу. Кровь хлынула алым фонтаном, кожа бледнела, голова кружилась, мысли плавились, глаза помутнели и закрылись…
…Дазай очнулся через пару часов. После нескольких дней апатии и всех стадий принятия ситуации, его внезапно накрыло ужасное осознание.
Не все автопортреты были уничтожены.
Ещё подростком Осаму занимался продажей своих картин. «Мы не всегда будем рядом и поможем тебе финансово, дорогой, поэтому тебе нужно учиться самостоятельно зарабатывать деньги» – говорила его мама. У него покупали пейзажи, портреты на заказ, карикатуры. И среди кипы бумаг, проданных за бесценок заезжему коллекционеру в порыве юношеского азарта, затесался один набросок. Уголь, пожелтевшая бумага, небрежный росчерк в углу. С наброска выразительно смотрело молодое лицо с большими глазами и слабо вьющимися волосами.
Мост в бесконечность, который Дазай построил себе сам, не зная, что когда-нибудь захочет с него спрыгнуть.
Теперь он жил в вечном цикле. Осаму продолжал рисовать себя – на этот раз осознанно. Ему приходилось поддерживать оболочку в порядке, ведь если тот, забытый портрет начнет гнить в сыром подвале или будет съеден термитами, Дазай не умрет, а превратится в живой труп, вечно страдающий от боли разложения, которую нельзя прекратить.
***
В XXI веке Осаму Дазай вел жизнь затворника в небольшой студии в Йокогаме. Он выставлял мрачные, пугающе живые полотна под разными псевдонимами. Именно там он встретил Накахару Чую
Знакомство с ним не было похоже на вспышку. Оно больше напоминало медленно тлеющий бикфордов шнур. Чуя появлялся в небольшой йокогамской галерее три вечера подряд. Он приходил ровно за час до закрытия, оставлял мокрый от дождя зонт у входа и, тяжело опираясь на черную трость с серебряным набалдашником, подолгу стоял перед одной и той же картиной. Это был очередной автопортрет Дазая – мрачный, написанный крупными, агрессивными мазками, где лицо скрывалось в неестественно глубоких тенях.
Осаму наблюдал за ним из полумрака подсобки. Ему было любопытно. В этом юноше с огненно-рыжими волосами и безупречно скроенным пальто чувствовалась какая-то надломленная, но отчаянно сопротивляющаяся энергия. Каждый его шаг казался выверенным, но стоил видимых усилий.
На четвертый день Дазай вышел к нему.
— Если вы ждете, что краска изменит цвет от вашего взгляда, боюсь вас разочаровать. Она высохла много месяцев назад, — произнес Осаму, останавливаясь в паре шагов.
Чуя даже не вздрогнул. Он медленно повернул голову, и Дазай впервые встретился с его взглядом – пронзительным, цвета штормового моря, в котором читалось откровенное раздражение.
— Я жду, когда пойму, зачем художник, владеющий блестящей техникой лессировки, намеренно убил собственную картину, — голос Чуи оказался с легкой хрипотцой, которая совсем не вязалась с его утонченным видом. — Тени как будто пахнут трупным ядом. Это лицо... в нем нет ни страха, ни радости, ни даже банальной грусти. Только усталость абсурдных масштабов. Тот, кто это писал, ненавидит саму концепцию жизни.
Дазай замер. Сотни критиков писали о «готической эстетике» его работ, а этот парень даже не представлял, насколько был близок к истине.
— Вы искусствовед? — спокойно спросил Осаму.
— Накахара Чуя. Независимый критик, — он коротко кивнул. — И вы потратили мой вечер впустую. Это не искусство, это предсмертная записка труса, которому не хватило духу нажать на курок.
С этими словами Чуя развернулся и, ритмично стуча тростью, направился к выходу. Дазай смотрел ему вслед, чувствуя забытый укол уязвленной гордости. И интереса.
***
Следующие несколько недель стали игрой в кошки-мышки. Дазай узнал, в каких кофейнях бывает Накахара, и начал появляться там «случайно». Чуя оказался невыносим: он был резок, язвителен, требователен к мелочам, возвращал бариста кофе, если температура молока казалась ему неправильной, и мог полчаса разносить в пух и прах выставку модного художника.
При этом Чуя отчаянно любил жить на полную катушку и развлекаться. Он смаковал каждый глоток дорогого вина, закрывал глаза, слушая уличного скрипача, и вдыхал холодный морской воздух так жадно, будто не мог надышаться.
За фасадом высокомерия скрывалась физическая слабость. Дазай замечал, как Чуя порой незаметно сжимает край стола до побелевших кочек, как останавливается на лестницах, делая вид, что рассматривает лепнину на потолке, пряча сбившееся дыхание.
Их отношения балансировали на грани вражды и странной зависимости. Дазай провоцировал Накахару своими нигилистическими рассуждениями о бессмысленности существования, а Чуя в ответ обдавал его презрением:
— Ты просто зажравшийся меланхолик, — бросил Накахара как-то вечером в баре, крутя в руках бокал с Петрюсом. — Трагедия не делает тебя глубже, Осаму. Она просто делает тебя скучным и пустым.
— А за что ты так отчаянно цепляешься, Чуя? — Дазай подался вперед, скрестив руки на барной стойке. — Жизнь – это просто череда потерь. Зачем так усердно делать вид, что завтрашний день имеет значение?
Чуя посмотрел на него тяжело и долго. В тот момент в его глазах мелькнула такая глухая тоска, что Дазаю на секунду стало не по себе. Но критик лишь усмехнулся и залпом допил вино.
Всё изменилось в студии Осаму. Чуя настоял на том, чтобы прийти туда – хотел посмотреть черновые работы. В мастерской пахло растворителем, скипидаром и застарелой пылью. Накахара ходил между занавешенными холстами, ругая организацию пространства, когда внезапно замолчал на полуслове.
Дазай занимался чайником, стоя спиной, когда услышал глухой стук упавшей трости, а затем – тяжелый удар тела о деревянный пол. Обернувшись, он увидел Чую. Тот лежал, неестественно скорчившись, судорожно вцепившись пальцами в воротник своей рубашки. Его рот был приоткрыт в немой попытке схватить воздух, лицо стремительно меняло цвет с бледного на синюшный.
Дазай, чьи движения за сотни лет стали плавными и ленивыми, в ту секунду бросился к Накахаре с человеческой, панической скоростью.
— Чуя! — он упал на колени, перехватывая его напряженное тело. Сердце под ребрами Накахары билось страшными, рваными толчками – как сломанный метроном.
В глазах Чуи стоял первобытный ужас. Он слабо сжал запястье Дазая – его пальцы были ледяными. Впервые за несколько столетий Дазай почувствовал не скуку, не меланхолию, а липкий, сжигающий изнутри страх потери.
Чуя пришел в себя на следующие сутки в реанимации. Первое, что он увидел – сидящего в углу палаты Дазая. Осаму выглядел так, словно не спал месяц: тени залегли под глазами, плечи опущены, взгляд прикован к экрану кардиомонитора.
— Выглядишь паршиво, — еле слышно прохрипел Накахара из-под кислородной маски.
Дазай вздрогнул. Он медленно подошел к кровати и опустился на стул.
— Генетическая кардиомиопатия на терминальной стадии, — монотонно произнес Дазай, цитируя врачей. — Твое сердце изношено так, будто тебе девяносто лет.
Чуя отвел взгляд к потолку.
— Да, мне сказали, что это где-то полгода или год. Теперь понимаешь, почему меня так бесит твое нытье о бессмысленности жизни? Я бы убил за те десятилетия, которые ты планируешь потратить на депрессию и размазывание соплей по стенам.
Дыхание Дазая стало тяжелым. Комната давила на него своей белизной. Резко выдохнув, он стянул бинты со своего правого запястья и достал из кармана перочинный нож, с которым никогда не расставался.
— Что ты делаешь?.. — Чуя попытался приподняться, но был слишком слаб.
Не мигая глядя Накахаре в глаза, Дазай с силой провел лезвием по своему предплечью. Кровь брызнула на белую простынь, но не прошло и секунды, как края глубокой раны начали стягиваться, срастаться, оставляя лишь гладкую, нетронутую кожу.
Глаза Чуи расширились от шока. Только писк приборов выдал скачок его пульса.
— Зачем мне десятилетия, Чуя? — тихо спросил Дазай, голос которого дрожал. — Я живу уже несколько веков. Я хоронил всех, кого когда-либо знал. Мое проклятие находится на куске холста, который я продал где-то в Европе больше ста лет назад. Пока он цел – я не могу умереть. Даже если перережу себе горло. Мы с тобой – издевка судьбы. Ты исчезаешь на глазах, а я не могу исчезнуть, как бы ни умолял об этом Бога.
В палате повисла тяжелая тишина. Накахара смотрел на чистую руку Дазая, потом на его лицо – древнее, сломанное, спрятанное в теле молодого парня. И враждебность между ними внезапно осыпалась, как старая штукатурка.
— Значит, мы квиты, — наконец произнес Чуя. Слабая, но искренняя улыбка тронула его побледневшие губы. — Я найду твой портрет, бессмертный ублюдок. У меня лучшая поисковая сеть антиквариата во всей Азии. Но у меня есть условие.
Дазай наклонился ближе.
— Какое?
— Ты будешь искать его вместе со мной. И до тех пор, пока мы его не найдем — ты будешь жить, ясно тебе? Жить так, как я тебе скажу. Будешь мне сердцем подрабатывать, раз моё барахлит.
***
До Европы оставались месяцы планирования.
Они стали неразлучны. Дазай переехал в просторную, светлую квартиру Чуи в центре Йокогамы. Поиски в архивах стали их рутиной, но за бумагами и звонками антикварам происходило нечто большее.
Их сближение было медленным, выстроенным из осторожных прикосновений и откровенных ночных разговоров. Дазай заново учился заботиться о ком-то, кроме своих холстов. Он запомнил расписание таблеток Чуи, научился делать массаж, когда у того немели ноги, узнал, какой чай тот пьет, когда ему тяжело дышать из-за смены погоды.
Чуя же стал якорем для Дазая. Он заставлял Осаму гулять по утрам, учил его различать сорта винограда, заставлял читать современную литературу.
Барьер рухнул в одну из ночей, когда Чуе стало особенно плохо. Приступ удушья прошел, но оставил после себя изматывающую слабость. Накахара сидел на краю кровати, тяжело дыша, его рыжие волосы прилипли к взмокшему лбу. Расстегнутая рубашка обнажала бледную грудь, на которой виднелись шрамы от биопсий и старых операций.
Дазай сидел на полу перед ним, осторожно массируя его ступни, чтобы вернуть циркуляцию крови.
— Ненавижу это, — прошептал Чуя с горечью, пряча лицо в ладонях. — Ненавижу быть таким жалким. Я не хочу, чтобы ты помнил меня таким.
Осаму поднялся с колен. Он сел рядом с Чуей и аккуратно отвел его руки от лица.
— Я видел чумовые бунты, мировые войны и падение империй, Чуя, — голос Дазая был мягким, как бархат. Он поднял руку и невесомо коснулся груди Накахары, прямо там, где под шрамами с трудом билось больное сердце. — Но ничто в этом мире не было красивее и сильнее того, как ты борешься за каждое утро.
Чуя поднял на него глаза, полные непролитых слез. Дазай подался вперед и коснулся губами шрама над его сердцем. Осторожно, трепетно, словно целуя реликвию. Чуя шумно выдохнул и зарылся пальцами в темные волосы Осаму, притягивая его к себе.
Их первый поцелуй был вкуса соли и отчаяния. Дазай обнял его, прижимая к себе так крепко, как только смел, боясь сломать, но желая защитить от всего мира. Чуя отвечал жадно, вкладывая в этот поцелуй всю свою нерастраченную жизнь.
Только после этой ночи, окончательно признав, что они стали кислородом друг для друга, они собрали чемоданы и отправились в долгий путь по старым аукционным домам Европы, зная, что финал этого пути может оказаться смертельным для них обоих.
***
Европа встретила их холодными дождями и бесконечной чередой пыльных архивов. Лондон, Париж, Мюнхен – города сливались в один смазанный пейзаж за окнами такси и поездов.
Для Дазая этот мир был старым знакомым. Он помнил эти улицы еще до того, как на них положили асфальт. Но теперь он смотрел на них иначе – через призму восприятия Чуи. Накахара, несмотря на стремительно ухудшающееся здоровье, поглощал впечатления с исступленной жадностью. Он мог часами стоять в Лувре, тяжело опираясь на Дазая и свою трость, чтобы впитать каждый мазок на картинах импрессионистов.
Поиск портрета превратился в изматывающий танец со временем. Чуя дергал за ниточки своих связей, встречался с сомнительными антикварами в полуподвальных пабах и пил чай с чопорными коллекционерами в их роскошных особняках. Но с каждым месяцем его шаги становились всё тяжелее.
Однажды вечером в гостиничном номере во Флоренции Дазай наблюдал, как Чуя дрожащими руками отсчитывает горсть таблеток. Его кожа стала пугающе тонкой, почти прозрачной, под ней проступала синева вен.
— Мы можем остановиться, — тихо сказал Дазай, забирая стакан с водой из рук Чуи и ставя его на тумбочку. Он сел на край кровати и притянул Накахару к себе, устраивая его голову у себя на груди. — К черту этот портрет. К черту всё это. Давай просто снимем дом у моря и будем смотреть на прибой.
Чуя слабо усмехнулся, прикрыв глаза под размеренный, спокойный стук бессмертного сердца Дазая.
— Сдаешься, Осаму? Испугался, что мы действительно его найдем?
Слова попали точно в цель. Дазай действительно впал в панику. Раньше мысль о найденном автопортрете приносила ему лишь предвкушение покоя. Но теперь, когда он касался губами рыжих волос, когда чувствовал тепло чужого тела в своих руках, мысль о собственной смерти вызывала у него отторжение. Зачем ему умирать сейчас, когда он только начал жить? Но и оставаться навечно в мире, где через несколько месяцев Чуи не станет, было невыносимо. Он оказался в ловушке.
— Я просто боюсь, что этот поиск убьет тебя быстрее, чем твоя болезнь, — честно признался Дазай, зарываясь пальцами в волосы Накахары.
— Не неси чушь, — Чуя поднял голову и посмотрел ему в глаза. Его взгляд всё еще был полон той упрямой искры, в которую Осаму влюбился. — Я пообещал тебе. Ты не останешься здесь один болтаться в вечности, как забытый в кладовке манекен. Я найду твой гребаный билет на тот свет, даже если мне придется перевернуть всю Европу.
Зацепка появилась в ноябре. Старый знакомый Чуи из аукционного дома «Сотбис» скинул ему информацию о закрытой частной коллекции в Вене. Эксцентричный пожилой аристократ, граф фон Мельк, скупал безымянные наброски девятнадцатого века.
Венский особняк пах воском, старой древесиной и увяданием. Граф, дребезжащим голосом расхваливая свою коллекцию, провел их в библиотеку. Чуе пришлось сесть в кресло – у него снова началась одышка, – но он не сводил глаз с тяжелых папок, которые выкладывали на стол.
Дазай перелистывал страницы машинально. Наброски углем, сепией, карандашные зарисовки. Он уже не верил. Пока его пальцы не коснулись серой, плотной бумаги.
Время в комнате остановилось. Дазай замер, глядя на лист. С пожелтевшего от времени картона на него смотрел подросток с непомерно грустными глазами и растрепанными волосами. В нижнем правом углу виднелся небрежный росчерк – его старая, забытая подпись.
Но главным было не визуальное узнавание. Стоило Дазаю коснуться краев листа, как по его позвоночнику пробежал могильный холод. Словно невидимая пуповина, связывавшая его с этим куском бумаги сквозь столетия, натянулась и завибрировала. Эхо магии эспера. Это был он. Его жизнь, запертая в угле и целлюлозе.
— Осаму? — хриплый голос Чуи вывел его из оцепенения.
Накахара подался вперед, сжимая набалдашник трости. По его лицу Дазай понял, что Чуя всё прочитал в его глазах.
Осаму медленно достал портрет из папки.
— Сколько вы за него хотите, граф? — голос Дазая звучал глухо, словно из-под воды. Он положил на стол чековую книжку. — Любая сумма.
Сделка была оформлена быстро. Когда они вышли на промозглую венскую улицу, уже стемнело. Дазай бережно убрал свернутый в тугой рулон портрет во внутренний карман пальто. Прямо к сердцу, которое, наконец-то, могло остановиться, стоило ему только захотеть.
Чуя стоял у машины, тяжело опираясь на дверцу. Он смотрел на Дазая и улыбался – искренне, без привычного сарказма.
— Я же говорил... — тяжело выдыхая облачко пара, произнес Чуя. — У меня лучшие...
Договорить он не смог. Лицо Накахары внезапно посерело. Трость выскользнула из его ослабевших пальцев и со звоном упала на брусчатку. Чуя начал оседать на землю.
Дазай оказался рядом в долю секунды. Он подхватил обмякшее тело, падая вместе с ним на колени.
— Чуя! Чуя, эй, посмотри на меня! — голос Осаму сорвался.
Накахара судорожно хватал ртом морозный воздух, его рука вцепилась в лацкан пальто Дазая – как раз там, где лежал найденный портрет. Его сердце колотилось под пальцами Осаму неровно, со страшными паузами.
— Нашли... — прошептал Чуя, его глаза начали терять фокус. — Теперь тебе... не страшно.
— Молчи. Пожалуйста, просто дыши, — Дазай прижал его к себе так крепко, словно пытался влить в него свою собственную, бесконечную жизнь. Он чувствовал жесткий картон портрета, упирающийся ему в ребра.
Дазай мечтал об этом дне столетиями. Он держал в кармане свою смерть, но всё, чего он хотел сейчас, сидя на холодной венской улице – это чтобы человек в его руках продолжал жить.
Чуя слабо сжал пальцы на его воротнике и, едва шевеля губами, произнес:
— Забери меня домой, Осаму.
***
Перелет из Вены в Йокогаму прошел как в тяжелом, вязком бреду. Чуя наотрез отказался ложиться в клинику. Белые стены, писк кардиомониторов и суета врачей – всё это вызывало у него отвращение. Он заставил Дазая арендовать частный медицинский рейс.
В самолете, под гул турбин, Чуя большую часть времени спал под воздействием сильных обезболивающих. Дазай сидел рядом, не выпуская его тонкую, холодную руку из своих ладоней. В кармане пальто Осаму, прямо у сердца, лежал свернутый рулоном старый набросок. Та самая бумага, что дарила ему фальшивую вечность. Теперь она казалась свинцовой клеткой. Он отдал бы тысячу таких портретов, отдал бы всю свою бессмертную кровь каплю за каплей, лишь бы починить измученное сердце человека, спящего на соседнем кресле.
В Йокогаме шел холодный зимний дождь. Они не поехали в роскошную квартиру Накахары. Чуя попросил отвезти его в студию Дазая.
— Там пахнет краской... и тобой, — слабо прошептал Чуя, когда Осаму на руках заносил его в помещение. — Больницы пахнут страхом.
Дазай устроил его на старом бархатном диване, укрыв тяжелым шерстяным пледом. В студии было прохладно, и Осаму включил обогреватели, закрыв все окна, чтобы звуки большого города не тревожили их.
Начались дни, слившиеся в одну долгую, бессонную ночь. Чуя угасал стремительно. Временами он приходил в себя, его взгляд прояснялся, и он пытался шутить, едко комментируя неряшливость Дазая или пыль на рамах холстов. Но эти моменты просветления становились всё короче. Большую часть времени он полулежал с закрытыми глазами, его грудная клетка вздымалась всё реже и с большим трудом.
Дазай перестал есть. Он забыл о времени. Его собственное тело, лишенное привычного «обновления» через новые автопортреты, начало давать сбои – появилась слабость, под глазами залегли глубокие тени, но он даже не замечал этого. Он сидел на полу возле дивана, гладил Чую по рыжим волосам, спускался губами к его бледным пальцам и говорил. Он рассказывал ему о Париже девятнадцатого века, о первых автомобилях, о выставках, которые когда-то посещал. Он говорил всё это, лишь бы звук его голоса удерживал Чую в этом мире еще хотя бы на минуту.
На пятый день дождь за окном прекратился. В студию сквозь пыльные стекла пробился тусклый, но чистый свет зимнего заката.
Чуя открыл глаза. Его дыхание было пугающе поверхностным, но взгляд – невероятно ясным. Таким же, как в день их первой встречи в галерее.
— Осаму... — его голос был тише шелеста сухих листьев.
Дазай мгновенно оказался рядом, склонившись над ним.
— Я здесь, Чуя. Тебе больно?
Чуя чуть заметно покачал головой. Он с трудом поднял руку и непослушными пальцами коснулся щеки Дазая. Осаму подался навстречу этому прикосновению, прикрыв глаза.
— Знаешь, — медленно, с паузами прошептал Накахара. — Я рад... что пришел в ту галерею. Ты был таким... невыносимо пафосным придурком.
Дазай издал звук, похожий на нечто среднее между смешком и всхлипом.
— А ты — самым невыносимым критиком за последние триста лет.
Чуя слабо улыбнулся. Его пальцы скользнули по шее Дазая, зарываясь в темные волосы.
— Достань его, — попросил он. — Портрет.
Осаму дрожащей рукой потянулся во внутренний карман и достал пожелтевший лист бумаги. Развернув его, он положил рисунок так, чтобы Чуя мог его видеть. Их взгляды встретились над тем, что было причиной вечного одиночества Дазая.
— Мне совсем не страшно, — тихо сказал Чуя, глядя в глаза Осаму. — Потому что я знаю, что ты пойдешь за мной. Не оставляй меня там одного, ладно? Я ненавижу... скуку.
— Я окажусь за твоей спиной быстрее, чем ты успеешь обернуться, — поклялся Дазай. Голос его был твердым, несмотря на разрывающую грудь боль. — Ни на шаг не отстану.
Грудь Чуи поднялась в глубоком, прерывистом вздохе. Его глаза, отражающие последние лучи холодного солнца, смотрели на Дазая с бесконечной, обезоруживающей нежностью.
— Я люблю тебя... Осаму. Мое... бессмертное проклятие.
Он медленно выдохнул. Его ресницы дрогнули и опустились. Рука, лежавшая на щеке Дазая, безвольно соскользнула вниз.
В студии воцарилась абсолютная, глухая тишина. Кардиомиопатия наконец-то забрала своё. Сердце Накахары Чуи, бившееся так ярко и так отчаянно, остановилось.
Дазай не кричал. В нем не было слез. Было только ощущение, что из комнаты разом выкачали весь кислород. Он сидел неподвижно еще несколько минут, вслушиваясь в тишину и запоминая черты лица Чуи, на котором теперь застыло выражение абсолютного покоя.
Затем Осаму поднялся. Движения его были четкими и выверенными, как у человека, который сотни лет репетировал одну и ту же сцену.
Он бережно поправил плед на Чуе. Наклонился и оставил долгий поцелуй на его остывающем лбу. Затем Дазай снял со стен и вытащил из всех углов студии свои автопортреты. Десятки, сотни версий самого себя, написанных маслом, акрилом, углем. Он складывал их вокруг дивана, возводя ритуальный костер из собственной фальшивой вечности. Три столетия жизни, замкнутые в рамы.
В центре этого круга, прямо на грудь Накахары, поверх остановившегося сердца, Дазай положил тот самый венский набросок.
Осаму подошел к шкафу и достал несколько бутылок с растворителем-уайт-спиритом и галлоны льняного масла. Он методично облил холсты, щедро полил старый деревянный пол вокруг дивана. Тяжелый, химический запах заполнил помещение, перекрывая запах пыли и дождя.
Закончив, он отбросил пустую канистру. Дазай снял пальто, подошел к дивану и лег рядом с Чуей, обнимая его за плечи одной рукой. Он прижался лицом к рыжим волосам, вдыхая остатки запаха дорогого парфюма и моря.
Другой рукой Дазай достал из кармана брюк серебряную зажигалку Zippo – ту самую, которой Чуя всегда прикуривал, когда врачи не видели.
Металлический щелчок прозвучал в тишине как выстрел стартового пистолета. Вспыхнул маленький, ровный огонек. Дазай, не отрывая взгляда от умиротворенного лица Чуи, разжал пальцы.
Зажигалка упала на пропитанный растворителем пол. Пламя взметнулось вверх с оглушительным гулом, мгновенно пожирая пространство. Огонь метнулся к холстам, жадно слизывая краску. И как только языки пламени коснулись старой венской бумаги на груди Чуи, Дазай закричал. Но это был крик не от страха. Вековая броня рушилась. Огонь не обжигал холст – он обжигал кожу Осаму. Дазай почувствовал, как плавятся его ткани, как легкие наполняются раскаленным дымом. Впервые за триста лет он испытывал физическую смерть.
Боль была невыносимой, всеобъемлющей, но сквозь пелену агонии Осаму Дазай улыбался. Он крепче прижал к себе тело Накахары, чувствуя, как его собственное сердце колотится всё быстрее, пока не сбивается с ритма, затихая в унисон с огнем.
Мост в бесконечность наконец-то сгорел. И в поглотившем их пламени Осаму шагнул в темноту, зная, что на той стороне моста рыжий критик в стильном пальто уже раздраженно постукивает тростью, ожидая, когда он его догонит.