***
Гран-при Монако. Его домашняя трасса. Его город. Его улицы. Его судьба. Утро перед гонкой выдалось таким прекрасным, что казалось почти неправдоподобным, почти нарисованным кистью безумного художника, почти слишком идеальным для реальности. Солнце поднималось над Лигурийским морем медленно, величественно, торжественно, как древний король, восходящий на трон после долгой зимы, и его лучи мягкие, золотистые, цвета расплавленного мёда, цвета жидкого золота, заливали всё вокруг, превращая мир в ожившую картину эпохи Возрождения. Белые яхты в порту Геркулес покачивались на лёгких, ленивых, сонных волнах, и их мачты рисовали в небе причудливые, дрожащие узоры, похожие на нотный стан, на котором вот-вот заиграет великая симфония. Красные черепичные крыши старых домов, теснящихся на склонах холмов, громоздились друг над другом, как ступени гигантской лестницы, ведущей прямо в рай. Зелёные кроны пальм, растущих вдоль набережной, шелестели под лёгким, почти невесомым утренним бризом, и этот звук был похож на шёпот. Шёпот города, который приветствовал своего блудного сына, вернувшегося домой после долгих скитаний. В воздухе пахло морем: солью, водорослями, свежестью, бесконечной свободой, и этим особенным, ни с чем не сравнимым, волшебным запахом гоночного уик-энда: бензином, жжёной резиной, разогретым асфальтом, карбоновой пылью, адреналином. Этот запах был для Леклера запахом дома. Запахом детства. Запахом мечты, которая стала реальностью, а потом чуть не разбилась о старую оливу на тосканской дороге. Шарль стоял на балконе их квартиры, той самой, с панорамными окнами, выходящими прямо на порт, прямо на море, прямо на трассу, и смотрел на город. На свой город. На место, где он родился, вырос, стал собой. Где он был мальчишкой, с вечно разбитыми коленками и горящими, как звёзды, глазами, бегал по этим самым улицам, которые сегодня станут гоночной трассой. Где он мечтал о Формуле-1, лёжа в своей детской кровати под выцветшими плакатами с Айртоном Сенной и Михаэлем Шумахером, и шептал в темноту, в тишину, в бесконечность: «Когда-нибудь. Когда-нибудь я тоже буду там. Когда-нибудь я тоже стану гонщиком». Где он впервые сел в карт, в четыре года, смешной, крошечный, в слишком большом, сползающем на глаза шлеме, и его отец, Эрве, стоял рядом, и улыбался, и в его глазах было столько гордости, столько веры, столько любви, и он сказал: «Ты будешь чемпионом, сынок. Я знаю. Я всегда это знал». Папа. Видишь ли ты меня сейчас? Знаешь ли ты, что я вернулся? Что я не сдался? Что я прошёл через ад, через боль, через отчаяние, через всё , и вышел с другой стороны? Эта мысль — острая, горькая, щемящая, невыносимая, пронзила его, как всегда, когда он думал об отце. Эрве не дожил до этого дня. Он ушёл слишком рано, слишком несправедливо, слишком жестоко. Но монегаск знал, не просто верил, а знал, каждой клеткой своего израненного, переломанного, но живого тела, каждым ударом своего сердца, что папа где-то там, за гранью, за завесой, смотрит на него. И гордится. И, может быть, даже плачет от счастья. Так же, как плакал когда-то, глядя на своего сына, делающего первые круги на карте. Он вдохнул полной грудью, воздух был тёплым, солёным, живым, настоящим, и попытался успокоить сердце, которое колотилось где-то в горле, в ушах, в висках, в кончиках пальцев. Сегодня был особенный день. Не просто гонка. Не просто Гран-при. Не просто очередной этап чемпионата. Сегодня был день его возвращения. Его воскрешения. Его второго рождения. Сзади тихо, почти неслышно скрипнула балконная дверь. Шарль не обернулся, да и ему не нужно было. Он узнал эти шаги, такие лёгкие и уверенные одновременно, шаги человека, который знает, куда идёт, который всегда знает. Узнал это дыхание — спокойное, ровное, размеренное, дыхание человека, который прошёл через всё и вышел победителем. Узнал этот запах: смесь свежесваренного кофе и чего-то родного, домашнего, неуловимо личного, того, что ассоциировал только с одним человеком во всём мире. — Ты рано встал, — голос голландца был хриплым со сна, с той самой мягкой, низкой, обволакивающей интонацией, которая появлялась у него только по утрам, пока он ещё не до конца проснулся и не надел свою обычную маску невозмутимости чемпиона мира. Интонацией, которую слышал только Шарль. Которая была подарком. Которая была признанием в любви без слов. Которая говорила: «Я доверяю тебе. Я с тобой настоящий». — Не мог спать, — честно ответил Шарль, не оборачиваясь, продолжая смотреть на море. — Слишком нервничаю. Слишком много думаю. Слишком много... всего. Мысли крутятся в голове, как белки в колесе, и не останавливаются ни на секунду. Макс подошёл ближе, но не спеша, нежно, словно боясь спугнуть этот момент, эту хрупкую тишину, это предгрозовое спокойствие, и обнял сзади. Этот жест был привычным, знакомым, родным до боли, повторялся тысячи раз за эти годы, но каждый раз от него у Леклера замирало сердце, перехватывало дыхание, подкашивались ноги. Руки Ферстаппена сомкнулись на его груди крепко, но бережно, собственнически, но с бесконечной нежностью, и Шарль почувствовал тепло его тела сквозь тонкую ткань футболки. Тепло, которое всегда успокаивало, всегда дарило мир, всегда было якорем в самые страшные, самые тёмные, самые беспросветные моменты жизни. — Это нормально, — сказал Макс тихо, почти шёпотом, прямо в ухо, и его дыхание — тёплое, щекочущее, коснулось нежной кожи за ухом монегаску, и по телу побежали знакомые, приятные, успокаивающие мурашки. — Нервничать перед первой гонкой после такого перерыва — это нормально. Я бы волновался, если бы ты не нервничал. Подумал бы, что ты сломался. А ты не сломался. Ты никогда не ломаешься. Ты гнёшься, но не ломаешься. — Я не просто нервничаю, — Шарль покачал головой, не отрывая взгляда от моря, от горизонта, от бесконечной синей дали, где небо встречалось с водой. — Я боюсь. Мне страшно, Макс. По-настоящему, до дрожи, до тошноты, до ледяного пота на спине страшно. Не боялся с того самого дня, как пришёл в себя в реанимации. Даже перед операциями не боялся... ни перед первой, когда резали голову и не знал, проснусь ли вообще, ни перед второй, когда ввинчивали титан в кость и я не знал, смогу ли ходить. А сейчас... сейчас мне страшно так, как не было никогда в жизни. Макс не ответил сразу. Он никогда не отвечал сразу на такие признания. Знал, что иногда слова не нужны. Иногда важнее просто быть рядом, просто держать, просто не отпускать. Он просто прижался ближе, крепче, вдавливаясь всем телом в спину Шарля, словно хотел врасти в него, слиться с ним, стать единым целым, стать его бронёй. Одна его рука скользнула вниз медленно, нежно, и нашла руку Леклера. Их пальцы переплелись привычно, автоматически, идеально, как будто они были созданы друг для друга, как будто сама вселенная задумала их вместе. — Чего ты боишься? — спросил Макс наконец, и его голос был серьёзным. Не снисходительным. Не успокаивающим. А серьёзным. Потому что одействительно хотел знать. Потому что действительно хотел разделить этот страх. — Всего, — Шарль глубоко вздохнул, и его плечи поднялись и опустились под руками Макса. Он чувствовал, как его грудная клетка расширяется и сжимается, как воздух наполняет лёгкие. — Боюсь, что не справлюсь. Что я потерял скорость, ту самую, которая делала меня мной, которая отличала меня от других. Что я больше не тот Шарль Леклер, который обгонял тебя в последнем повороте. Что моя нога не выдержит нагрузок, ведь она всё ещё болит, знаешь? Иногда по ночам, когда ты уже спишь, я просыпаюсь от тупой, ноющей, никогда не утихающей полностью боли в том месте, где титановый штифт встречается с живой костью. И я лежу в темноте, смотрю в потолок и думаю: а что, если она подведёт меня в самый важный момент? Что, если я нажму на педаль, а она не отзовётся? Что, если я подведу команду? Команду, которая ждала меня целый год, которая не искала мне замену, которая верила, когда все остальные сомневались? Что, если я подведу болельщиков, всех этих людей, которые писали мне письма, присылали подарки, молились за меня, плакали за меня, верили в меня? Что, если я подведу тебя? — Меня? — голландец слегка отстранился, чтобы видеть его лицо, и в голосе прозвучало такое искреннее, такое неподдельное удивление, что монегаск почти улыбнулся. — Почему ты думаешь, что можешь подвести меня? Как ты вообще можешь такое думать? — Потому что ты верил в меня всё это время, — голос Леклера дрогнул, и он ненавидел себя за эту дрожь, но ничего не мог с ней поделать. Это была дрожь не слабости, в дрожь уязвимости, дрожь человека, который обнажает душу. — С самого начала. С того первого дня в реанимации, когда я очнулся. Разбитый, сломанный, ничего не понимающий, не помнящий даже собственного имени, и увидел твоё лицо. Бледное, заросшее щетиной, с красными, опухшими от слёз глазами. Ты был рядом. Каждый день. Каждую минуту. Каждую секунду. Держал меня за руку, когда думал, что умираю от боли, когда кричал, когда проклинал всё на свете. Ты говорил, что я справлюсь, даже когда я сам в это не верил, даже когда я хотел сдаться, даже когда я бросал костыли в стену и орал, что никогда не встану. Ты потратил на меня год своей жизни. Целый год. Ты — пятикратный чемпион мира, Макс. Пятикратный! У тебя были гонки, титулы, контракты, обязательства, спонсоры, рекламные съёмки, бесконечные требования... А ты сидел со мной в больнице. Ты рисковал своей карьерой, своей репутацией, своими титулами. И если сегодня я провалюсь... если не смогу... значит, всё это было зря. Значит, твоя вера в меня была напрасной. Значит, я не оправдал... — Остановись, — Макс резко развернул его к себе не грубо, но настойчиво, с той силой, которая была в нём всегда, так что они оказались лицом к лицу. Его руки легли на плечи Шарля крепко, уверенно, с той самой силой, которую он никогда, никогда не применял против Шарля. Его глаза — голубые, ясные, пронзительные, те самые глаза, которые смотрели на него с подиумов, с экранов телевизоров, с обложек журналов, из-под шлема перед стартом, смотрели прямо в душу, в самую глубину, куда монегаск не пускал никого, кроме него. — Остановись прямо сейчас. Замолчи. Послушай меня. Шарль замолчал. Замер. Смотрел в эти глаза — бесконечно голубые, бесконечно любимые, и чувствовал, как внутри всё дрожит, вибрирует, рассыпается на куски. — Ты не можешь подвести меня, — сказал Ферстаппен, и его голос был твёрдым, как сталь, как титан, как сама вечность, но в нём звучала такая бездонная, такая всепоглощающая нежность, что у Шарля перехватило дыхание. — Понимаешь? Не можешь. Это физически невозможно. Что бы ни случилось сегодня на трассе, ты уже герой. Ты уже победитель. Ты уже вернулся. Ты уже сделал невозможное. Ты прошёл через ад, настоящий ад, с огнём, с болью, с кровью, и вышел с другой стороны. Ты жив. Ты ходишь. Ты дышишь. Ты стоишь здесь, на этом балконе, в своём родном городе, и готовишься к гонке. Это — победа. Самая главная, самая важная, самая трудная победа в твоей жизни. И никакой титул, никакой кубок, никакой клетчатый флаг никогда не сравнятся с ней. Никогда. Лектер смотрел на него и чувствовал, как к горлу подступает комок — огромный, твёрдый, невыносимый, мешающий дышать. Он хотел что-то сказать, что-то важное, что-то достойное этого момента, что-то, что выразило бы всю его благодарность, всю его любовь, но слова застревали, как рыбьи кости. Глаза предательски, неудержимо защипало от подступающих слёз. — Ты выиграл, — продолжал Макс, и голос становился всё тише, всё интимнее, словно они были одни во всей вселенной, словно не было ни балкона, ни моря, ни города, только они двое. — Ты уже выиграл. Ты победил смерть, смотрел ей в лицо и не отступил. Ты победил травмы, твоё тело было сломано, разбито, искорёжено, но ты собрал его заново, по кусочкам, по миллиметрам. Ты победил отчаяние, те тёмные ночи, когда просто хотел сдаться, когда кричал, что всё кончено, когда плакал от боли и бессилия. Ты победил всё, что пыталось тебя сломать. Мои титулы... их пять, и я горжусь каждым из них, я пролил за них кровь и пот, отдал за них всё, но они ничто, ноль, пустота по сравнению с тем, что сделал ты. Ты — мой чемпион. Всегда был. С первой нашей встречи на картинге. Всегда будешь. До последнего вздоха. — А если я разобью машину? — прошептал Шарль наконец, и его голос был тонким, срывающимся, почти детским. — Если я снова попаду в аварию? Если история повторится? Если я не справлюсь с управлением? Если моя нога подведёт? Если... — Не попадёшь, — перебил его Макс, и в его голосе была такая абсолютная, такая непоколебимая уверенность, что монегаск почти поверил. — Ты — лучший гонщик, которого я знаю. А я знаю многих. Я гонялся с лучшими: с Льюисом, с Джорджем, с Фернандо. И ты один из них. Ты — Шарль Леклер. Ты выигрывал гонки, когда все говорили, что это невозможно. Ты обгонял меня в последних поворотах, когда я считал себя непобедимым. Ты возвращался после поражений, которые сломали бы любого другого. И ты вернёшься сегодня. На эту трассу. На свои улицы. И проедешь так, как никто никогда не ездил. Он сделал паузу — долгую, наполненную смыслом, и его руки медленно, нежно, почти благоговейно скользнули с плеч Шарля вверх, к его лицу. Ладони легли на щёки — тёплые, сухие, родные, шершавые от многолетних гоночных перчаток. Большие пальцы мягко, почти невесомо погладили скулы, стирая невидимые, ещё не пролитые слёзы. — Но даже если разобьёшь машину, — сказал он тихо, почти шёпотом, словно делился самой сокровенной тайной. — Даже если сойдёшь с трассы на первом круге. Даже если финишируешь последним, двадцатым. Даже если вообще не финишируешь, я буду ждать тебя на финише. Я буду стоять там с тем же флагом, с той же улыбкой, с той же любовью, что и всегда. Потому что ты — это ты. И я люблю тебя. Не гонщика. Не чемпиона. Не победителя. А тебя. Шарля. Моего Шарля. Человека, который сделал меня лучше, чем когда-либо мог мечтать. Человека, ради которого я готов отказаться от всех своих титулов, не задумываясь. Леклер закрыл глаза, он не мог больше смотреть, это было слишком, слишком много, слишком сильно. По его щеке всего одна, но какая красноречивая, какая чистая, скатилась слеза. Крупная, прозрачная, как горный хрусталь, как бриллиант, как самая чистая вода. Он не вытирал её. Не стеснялся. Перед Максом он мог быть слабым. Перед Максом он мог быть сломленным. Перед Максом он мог быть настоящим. — Я люблю тебя, — прошептал он, и его голос был едва слышен, но голландец услышал. Макс всегда слышал. — Больше, чем гонки. Больше, чем титулы. Больше, чем всё, что у меня когда-либо было. Больше, чем жизнь. — Я знаю, — Ферстаппен наклонился и поцеловал его. Медленно. Нежно. С бесконечной, всепоглощающей, вечной любовью, которая не ослабела за все эти годы, а только стала крепче, глубже, сильнее. — Всегда это знал. Даже когда ты не говорил. Даже когда мы были соперниками. Даже когда я думал, что ненавижу тебя... Это была любовь. Всегда была любовь. С самого начала. С той самой первой гонки. С той самой первой твоей улыбки. Они стояли на балконе, обнявшись, и смотрели, как солнце поднимается над морем. Золотистый свет заливал их лица. Лица, на которых время, боль, потери и радости оставили свои следы, но которые всё ещё были прекрасны, всё ещё были любимы, всё ещё были живы. Внизу, в порту, гудели катера, кричали чайки, играла музыка. Где-то вдалеке ревели первые двигатели, команды начинали тренировочные заезды. День обещал быть долгим. Трудным. Возможно, самым важным в их жизни. — Пора, — сказал монегаск наконец, нехотя, с болью отстраняясь. — Нам обоим пора. У тебя тоже гонка сегодня, если ты забыл. — Не забыл, — Макс улыбнулся своей особенной улыбкой, а именно с ямочкой на левой щеке, с огоньками в глазах. — Я стартую с поула, между прочим. Так что тебе придётся очень, очень постараться, чтобы догнать. — Я догоню, — Шарль улыбнулся в ответ, и это была почти настоящая улыбка. — Я всегда тебя догоняю. Это моя суперсила. — Знаю, — Ферстаппен сжал его плечо крепко, по-партнёрски, по-сопернически. — И я буду ждать тебя. На трассе. В зеркалах заднего вида. И после клетчатого флага. Всегда.***
Путь от квартиры до боксов в Монако — это особенное путешествие. В обычный день это заняло бы пятнадцать минут пешком. Мимо булочной, где пахнет свежими круассанами, мимо цветочного магазина, где старый флорист всегда машет рукой, мимо кафе, где бариста знает его по имени. Но сегодня каждый шаг был наполнен смыслом. Каждый встречный человек, казалось, знал, кто он такой. Знал, через что он прошёл. Знал, что сегодня день его возвращения. Первым, кого Шарль встретил у входа в паддок, был Пьер Гасли. Его лучший друг. Его брат не по крови, но по духу. Они дружили с детства, с тех самых пор, как гонялись в картинге по всей Европе, делили комнаты в дешёвых мотелях, ели одну пиццу на двоих, мечтали о Формуле-1. Пьер был одним из немногих, кто навещал его в больнице почти каждую неделю, кто писал ему каждый день длинные, смешные, нелепые, полные дурацких шуток сообщения, которые заставляли Леклера смеяться даже тогда, когда не было сил, когда боль была невыносимой, когда мир казался чёрным. Кто поддерживал его в самые тёмные, самые беспросветные, самые безнадёжные времена. — Mon ami! Mon frère! — Пьер бросился к нему, расталкивая людей, не обращая внимания на журналистов, на камеры, на всё. Он крепко, по-братски, до хруста в костях обнял Шарля, и в этом объятии было всё: вся радость, всё облегчение, вся любовь, все бессонные ночи, все молитвы, все слёзы, пролитые за него. — Ты здесь! Ты действительно здесь! В комбинезоне! Готовый к гонке! Я знал! Я всем говорил, что этот упрямый засранец Леклер слишком зол, чтобы сдаться! Он вернётся и всем нам покажет! Он вернётся и выиграет! — Спасибо, Пьер, — Шарль обнял его в ответ, чувствуя, как предательский комок подступает к горлу, как глаза снова начинает щипать. — Спасибо за всё. За твои сообщения... Я перечитывал их по десять раз, пока лежал в больнице, они были моим спасением. За твои звонки, даже когда не мог говорить, я слушал твой голос, и мне становилось легче. За то, что приезжал в больницу, когда у тебя самого были гонки, тренировки, дела. — Ты бы сделал то же самое для меня, — Пьер отстранился, держа его за плечи, и заглянул прямо в глаза. Его взгляд был серьёзным, пронзительным, без тени обычной шутливости. — Ты готов? По-настоящему, до конца готов? Не притворяйся. Я вижу тебя насквозь. — Готов, — ответил монегаск, и впервые за всё утро его голос прозвучал почти уверенно. Почти твёрдо. Почти как раньше. — Тогда иди и покажи им всем, — Гасли хлопнул его по плечу крепко, по-дружески. — Покажи им, что значит быть Шарлем Леклером. И если ты попытаешься меня обогнать, а ты попытаешься, я знаю, я не уступлю. Даже не надейся. — Я и не надеюсь, — Шарль улыбнулся, и это была почти настоящая улыбка. Следующим, кого он увидел, был Льюис Хэмилтон. Но теперь Льюис был в Ferrari. Это всё ещё казалось сюрреалистичным, нереальным, каким-то сном. Видеть семикратного чемпиона мира, живую легенду, икону спорта, человека, который побил все мыслимые рекорды, в красном комбинезоне Скудерии, с гарцующим жеребцом на груди. Льюис перешёл в Ferrari в прошлом сезоне — это был один из самых громких, самых обсуждаемых, самых невероятных трансферов в истории Формулы-1, и теперь они были напарниками. Не просто соперниками, не просто коллегами, а напарниками. В одной команде. В одних боксах. На одной стороне гаража. Хэмилтон стоял у входа в боксы Ferrari, разговаривая с инженерами, обсуждая какие-то тонкости настройки, но когда он увидел Шарля, остановился на полуслове. Его лицо, обычно спокойное, сосредоточенное, почти медитативное, лицо человека, который видел всё, осветилось тёплой, искренней, широкой улыбкой. Он пошёл навстречу, нет, почти побежал, забыв о своём статусе, о своей легендарности, и его объятие было крепким, почти отцовским, полным тепла и силы. — Шарль, — сказал он, и в его голосе было столько теплоты, столько уважения, столько неподдельной, искренней радости, что у монегаска перехватило дыхание. — Брат. Мой брат. Ты вернулся. Ты здесь. Я так рад тебя видеть. Так рад, что ты снова в строю. Паддок был не тем без тебя... слишком тихим, слишком пресным, слишком... безжизненным. Ferrari была не той без тебя. Я был не тем. — Спасибо, Льюис, — Лектер обнял его в ответ, чувствуя, как к глазам снова подступают слёзы. Он уже устал от слёз, но они всё равно приходили, не спрашивая разрешения. — Это так много значит для меня. Особенно от тебя. Ты... ты мой герой с детства. Ты знаешь это? — Знаю, — Льюис улыбнулся ещё шире. — Ты мне говорил. И теперь я твой напарник. Жизнь — удивительная штука, правда? — Удивительная, — согласился Шарль. Льюис взял его за плечи точно так же, как Макс этим утром, и заглянул прямо в глаза. Его взгляд был серьёзным, глубоким, проникающим в самую душу. — Послушай меня, Шарль. Я знаю, каково это — возвращаться после трудностей. У каждого свой путь. У каждого свои битвы. У каждого свои шрамы, видимые и невидимые. Но то, что сделал ты... это особенное. Это больше, чем спорт. Это больше, чем гонки. Ты вдохновляешь людей. Ты вдохновляешь меня, семикратного чемпиона мира, который, казалось бы, видел всё. Ты напоминаешь нам всем, что невозможное возможно. Помни об этом, когда сядешь в кокпит. Помни об этом в каждом повороте. Ты уже победил. Всё остальное просто бонус. Просто вишенка на торте. — Помню, — Леклера кивнул, и его голос дрожал. — Я помню. Я не забуду. — И ещё кое-что, — Льюис улыбнулся, и в глазах заплясали озорные, почти мальчишеские искорки. — Я твой напарник. Я уважаю тебя. Люблю тебя как брата. Но на трассе, на трассе я не буду делать тебе скидок. Ни на миллиметр. Ни на сантиметр. Даже не надейся. Ты хочешь победить? Будь готов бороться за каждый поворот, за каждый метр, за каждую тысячную секунды. — Я и не жду скидок, — Шарль наконец улыбнулся по-настоящему, широко, во весь рот. — Я жду честной борьбы. Самой честной. Самой жёсткой. — Её ты получишь, — британец хлопнул его по плечу. — Добро пожаловать обратно, Шарль. Добро пожаловать домой. Они обменялись ещё одним коротким, но крепким объятием, и Льюис пошёл к своей машине, к красной Ferrari с номером 44, которая стояла бок о бок с машиной Шарля, а сам Шарль смотрел ему вслед и чувствовал, как сердце разрывается от благодарности. Льюис Хэмилтон. Семикратный чемпион мира. Живая легенда. Его напарник. Его друг. И он только что сказал, что Шарль вдохновляет его. В горле стоял ком. В глазах стояли слёзы. В груди билось сердце — огромное, переполненное, живое. У боксов Ferrari его ждала целая толпа. Механики в красных комбинезонах: его семья, его команда, его люди, выстроились в ряд. Не по приказу, не по расписанию, не потому что так было надо. Они сделали это сами, добровольно. И когда Шарль подошёл, они разразились аплодисментами. Громкими. Искренними. Долгими. Оглушительными. Кто-то крикнул: «Forza, Charles!» — и голос сорвался. Кто-то засвистел так громко, что заложило уши. Кто-то хлопнул его по спине с такой силой, что он чуть не пошатнулся. Кто-то сунул ему в руку бутылку ледяной воды. Женщина-инженер по имени Елена, которая работала с ним ещё до аварии, которая настраивала его машину, которая знала каждую гайку и каждый болт, стояла в стороне и вытирала глаза рукавом. Она плакала, не скрываясь, не стесняясь, и слёзы текли по её щекам, и она улыбалась сквозь них. — Мы ждали тебя, — сказал один из старших механиков, Марко, мужчина с седыми, как снег, усами и руками, навсегда испачканными карбоновой пылью, с мозолями от гаечных ключей, со следами ожогов от горячего металла. Его голос дрожал, хотя явно пытался казаться суровым и невозмутимым. — Мы ждали тебя целый год, Чарльз. Каждую гонку. Каждый тест. Каждый день. Мы приходили в боксы, смотрели на твоё пустое место, на твою машину, которая стояла без движения, и ждали. Мы верили. Мы всегда, всегда верили. Шарль оглядел их лица — уставшие, но счастливые, покрытые капельками пота от утренней подготовки, с морщинками вокруг глаз от улыбок, и почувствовал, как внутри разливается тепло. Нет, не тепло. Жар. Огонь. Огромное, всепоглощающее, почти невыносимое чувство благодарности, которое не помещалось в груди, которое рвалось наружу, которое требовало выхода. Это была его семья. Его команда. Его люди. Они ждали его. Они верили в него. Когда он лежал в больнице, в реанимации, на грани жизни и смерти, ходили слухи — злые, липкие, как паутина, что Ferrari ищет замену. Что они не могут ждать вечно. Что они подпишут другого гонщика. Но команда отказалась. Они держали его место пустым. Для него. Только для него. — Grazie, — сказал он, и его голос дрожал, срывался, прерывался. Он хотел сказать больше — гораздо больше, — но слова не шли. — Grazie a tutti. Grazie di cuore. Я не подведу вас. Я обещаю, клянусь своей жизнью. Он уже собирался войти в боксы, когда заметил ещё одного человека, стоящего чуть поодаль. Карлос Сайнс. Его бывший напарник. Его бывший соперник по команде. Человек, с которым они делили гараж, делили победы и поражения, делили напряжение и радость. Теперь он выступал за Williams, перешёл туда в прошлом году, но всё ещё был частью этой истории. Он стоял в стороне, словно не решаясь подойти, переминаясь с ноги на ногу, засунув руки в карманы. Они не были особенно близки. Соперничество внутри команды иногда создавало напряжение, оставляло трещины, сеяло обиды, но между ними всегда было уважение. Глубокое, настоящее, неподдельное. — Карлос, — Шарль сам сделал шаг навстречу, преодолевая разделявшее их расстояние. — Чарльз, — Сайнс улыбнулся своей фирменной, немного застенчивой, немного смущённой улыбкой, которая так странно контрастировала с его агрессивным, атакующим стилем вождения. — Я... я просто хотел сказать... добро пожаловать обратно. Паддок был не тем без тебя. Скучным. Слишком тихим. Слишком... правильным. Даже Макс стал каким-то не таким, более мрачным, более молчаливым, более отстранённым. Ты нужен ему. Ты нужен всем нам. — Спасибо, — Лектер кивнул, чувствуя, как тепло разливается по всему телу. — Это много значит. — И ещё, — испанец замялся, закусил губу, подбирая правильные слова. — То, что ты сделал... то, как ты боролся... это... это заслуживает огромного уважения. Я восхищаюсь тобой. Правда. Не знаю, смог бы я так же. После такой аварии... после таких травм... я не знаю. Они обменялись рукопожатием — крепким, мужским, настоящим, ладонь к ладони, глаза в глаза, и Карлос пошёл обратно к своим боксам. А Шарль смотрел ему вслед и чувствовал, как сердце переполняется благодарностью. Весь паддок: соперники, конкуренты, бывшие напарники, все они пришли поддержать его. Все они ждали его возвращения. И они продолжали подходить. Один за другим. Словно весь паддок сговорился. Словно это был какой-то тайный, прекрасный план. Ландо Норрис, вечно улыбающийся, вечно подкалывающий, пробегая мимо, резко остановился и схватил Шарля за плечо. «Эй, Леклер! Не вздумай разбить машину в первом же повороте, ясно? Я весь год ждал, когда смогу с тобой побороться! Честно, без скидок, колесо в колесо! Так что даже не думай!» И он рассмеялся громко, заразительно, на весь паддок, и его смех был как солнечный свет. Джордж Расселл, всегда серьёзный, всегда сосредоточенный, подошёл и сказал с тёплой, искренней улыбкой, которая так редко появлялась на его лице: «Рад, что ты вернулся, Шарль. Трасса была не та без тебя. И ещё... то, что ты сделал, — это невероятно. Я восхищаюсь твоей силой». Оскар Пиастри — молодой, талантливый, немногословный, вежливо кивнул и сказал: «Леклер, для меня честь гоняться с тобой в одной гонке. Я следил за твоим восстановлением по новостям. Это было... очень впечатляюще. Очень вдохновляюще». Фернандо Алонсо, сам Фернандо, живая легенда, двукратный чемпион, человек, который начал гоняться ещё до того, как монегаск родился, остановил посреди паддока, положил свою тяжёлую, мозолистую руку на плечо и сказал с той особенной, отцовской, почти нежной интонацией: «Возвращение после тяжёлой травмы — это самое трудное в нашем спорте, Шарль. Самое трудное. Многие не возвращаются. Многие ломаются. А ты вернулся. Ты сильнее, чем думаешь. Я горжусь тем, что гоняюсь с тобой в одну эпоху». Даже Кими Райкконен, сам Кими, Ледяной Человек, чемпион мира, который давно ушёл из гонок, но приехал в Монако как гость, как зритель, как легенда, появился в паддоке в своей неизменной бейсболке. Он проходил мимо, увидел Шарля, остановился на секунду, кивнул и сказал своим обычным, лаконичным, равнодушным тоном: «Леклер. Хорошо, что ты вернулся. Без тебя было скучно». И пошёл дальше, даже не обернувшись. Шарль смотрел ему вслед и улыбался. Это был Кими. Большего от него ждать не приходилось. И всё же, это было сказано. И это много значило. Шарль впитывал каждое слово. Каждое рукопожатие. Каждое объятие. Каждый кивок. Они наполняли его силой. Они напоминали ему, зачем он здесь. Зачем он боролся. Зачем прошёл через всё это.***
Боксы Ferrari встретили его привычной, родной, оглушительной суетой. Механики в красных комбинезонах сновали туда-сюда с той особенной, отточенной годами, почти балетной скоростью, проверяя каждую гайку, каждый болт, каждый сантиметр углеродного волокна, ведь ничего нельзя было упустить, ни одной мелочи, ни одной детали. Инженеры склонились над мониторами, изучая телеметрию с тренировок. Бесконечные ряды цифр, графиков, диаграмм, в которых была скрыта скорость, мощь, победа. Где-то в углу гудела кофемашина: итальянцы не могли работать без эспрессо, это было бы святотатством, нарушением всех традиций Скудерии. Воздух был наполнен запахом бензина, разогретого масла, карбоновой пыли и того особенного, почти электрического, почти осязаемого напряжения, которое всегда витало в боксах перед гонкой. Шарль стоял перед своей машиной и смотрел на неё. Смотрел долго. Пристально. С благоговением, с которым верующий смотрит на алтарь. Ferrari SF-26. Красная, как кровь. Как страсть. Как сама жизнь. Её аэродинамические обводы были совершенны. Каждая линия, каждый изгиб, каждое крылышко, каждый воздухозаборник были просчитаны суперкомпьютерами в Маранелло и отшлифованы в аэродинамической трубе. Номер 16 на носовом обтекателе, белые цифры на красном фоне, сиял в ярком, безжалостном свете боксовых ламп. Гарцующий жеребец, эмблема Скудерии, красовался на капоте, словно готовый сорваться в галоп и унестись в бесконечность. Рядом стояла почти такая же машина, но с номером 44. Машина Льюиса. И это всё ещё казалось нереальным, невозможным, каким-то сном. Он не видел её больше года. Триста восемьдесят семь дней. Девять тысяч двести восемьдесят восемь часов. Он не сидел в кокпите настоящего, боевого болида с того самого дня, как выехал из ворот Фьорано и направился в Маранелло, в тот самый обычный, ничем не примечательный будний день, который закончился на трассе SP37 старой оливой, разбитым вдребезги телефоном и морем крови. И теперь, глядя на неё, чувствовал странную, почти неописуемую, почти невозможную смесь эмоций. Благоговение перед этой совершенной машиной. Страх перед тем, что может не справиться. Радость от того, что он снова здесь. Предвкушение скорости, борьбы, победы. Ностальгию по тем временам, когда всё было проще. Любовь к этому спорту, к этой команде, к этому делу. Всё сразу. Всё вместе. Как сложный, многогранный коктейль, от которого кружилась голова. Он думал о том, какой долгий путь он прошёл. От разбитой, искореженной, дымящейся Pista на пустынной тосканской дороге до этого совершенного, сияющего, готового к бою болида. От реанимационной койки, опутанной проводами, до стартовой решётки. От «я никогда не смогу ходить» до «я буду гоняться». От «я потерял всё» до «у меня есть всё, что нужно, и даже больше». Он думал о Максе. О четырёхкратном чемпионе мира, который будет стартовать с поул-позиции впереди него. О человеке, который держал его за руку в самые тёмные часы. О человеке, который посвятил ему свой титул. О человеке, который сказал этим утром: «Ты — мой чемпион. Всегда был. Всегда будешь». Я сделаю это. Ради него. Ради отца. Ради всех, кто верил в меня, когда я сам в себя не верил. Ради каждого механика в этих боксах. Ради каждого болельщика на трибунах. Ради себя. Он надел гоночный комбинезон. Красный, с белыми полосами, с эмблемами спонсоров, с номером 16 на спине. Ткань была плотной, огнеупорной, но удивительно удобной, сшитой точно по его фигуре, как вторая кожа. Застегнул молнию медленно, дюйм за дюймом, словно совершая древний, священный ритуал. Каждое движение было знакомым. Привычным. Родным. Так он делал сотни раз до аварии. И теперь делал снова. Потом взял шлем. Белый, с красными полосами, с изображением монегасского флага на забрале — дань уважения родному городу, который никогда его не предавал. Он держал его в руках и смотрел на своё отражение в глянцевом, зеркальном пластике. Его лицо. Его глаза всё ещё зелёно-карие, всё ещё с золотистыми искорками. Его шрамы тонкие, почти незаметные, но всё ещё видимые, если присмотреться. Шрам на левом виске, скрытый под кромкой шлема. Шрам на скуле, ставший почти невидимым. Шрамы на душе, которые не видел никто, кроме Макса. Я — Шарль Леклер. Я — гонщик. Я — выживший. И сегодня я возвращаюсь. Он сел в кокпит. Механики застегнули ремни безопасности, те самые шеститочечные ремни, которые когда-то спасли ему жизнь, удержав в кресле при ударе об оливу, а теперь снова обхватывали его плечи, грудь и бёдра. Он взялся за руль, карбон, алькантара, идеальный хват. Пальцы легли на подрулевые лепестки переключения передач. Ноги нашли педали: правая на газе, левая на тормозе. Всё было на своих местах. Всё было правильно. Всё было так, как должно быть. Пора.***
Стартовая решётка гудела, как растревоженный улей, как вулкан перед извержением, как само сердце мира. Двигатели двадцати болидов ревели одновременно, и их вибрация низкая, утробная, первобытная, доисторическая, пробирала до самых костей, до самого нутра, заставляя дрожать асфальт, барьеры, трибуны, небо. Воздух был наполнен запахом бензина, жжёной резины, разогретых карбоновых тормозов и раскалённого, поющего металла. Трибуны взрывались криками, флагами, баннерами, дудками, сиренами, всем, что могло издавать звук. Это был хаос. Организованный, контролируемый, структурированный, но хаос. Хаос, ради которого они жили. Шарль сидел в кокпите на своей позиции, четвёртое место на стартовой решётке. Не поул. Не первый ряд. Но он был здесь. Прошёл квалификацию. Он был в гонке. Впереди, на поул-позиции, стоял Макс. Его синий Red Bull с номером 3, номером действующего чемпиона, номером, который он заслужил потом и кровью, бессонными ночами и изнурительными тренировками, сверкал в лучах солнца, как драгоценный камень, как сапфир. Леклер смотрел на эту машину и чувствовал странную, необъяснимую, всепоглощающую смесь эмоций: соперничество, азарт, гордость, любовь. Всё сразу. Всё в одном флаконе. Рядом с Максом, на второй позиции, стоял Ландо в своём оранжевом, как спелый апельсин, McLaren. Он улыбался даже в кокпите, даже перед стартом, даже перед самой важной гонкой сезона. Впереди Шарля, на пятом месте, Льюис во второй красной Ferrari. Его напарник. Его друг. Его соперник. Позади Леклера Джордж в серебристом Mercedes, серьёзный и сосредоточенный, как всегда. А ещё дальше, на восьмой позиции, совсем молодой Кими Антонелли, новый пилот Mercedes, который проводил свой уже первый сезон в Формуле-1 и успел наделать шума, успел напугать старшее поколение своей агрессивной, бесстрашной, почти безрассудной ездой. Макс, словно почувствовав его взгляд, они всегда чувствовали друг друга, всегда, на любом расстоянии, поднял руку в перчатке и показал большой палец. Короткий, быстрый, едва заметный жест, который могли увидеть только они двое. «Я с тобой. Ты справишься. Я верю в тебя». Шарль не мог ответить: его руки были на руле, ноги были на педалях, он был частью машины. Но надеялся, что Макс почувствует его ответ. «Я знаю. Я готов. Я люблю тебя». Огни зажглись. Один. Красный, яркий, немигающий. Два. Три. Четыре. Пять. Они горели ровным, алым, гипнотическим светом. Светом, который мог означать всё: победу или поражение, жизнь или смерть, славу или забвение. Я готов. Я родился для этого. Я живу ради этого. Я вернулся. Огни погасли. И он рванул вперёд, вжимая педаль газа в пол, чувствуя, как перегрузка вдавливает его в кокпит, как мир за пределами визора превращается в размытую, безумную полосу, как адреналин заливает кровь, как сердце взрывается в груди.***
Гонка была долгой. Изнурительной. Жаркой. Семьдесят восемь кругов по узким, извилистым, беспощадным улочкам Монте-Карло, улочкам, где он вырос, где он играл в детстве, где он мечтал, стоя за барьерами и глядя на проносящиеся мимо разноцветные болиды. 78 кругов ада и рая одновременно. 78 кругов, каждый из которых мог стать последним, но не в метафорическом, а в самом буквальном, самом жестоком смысле. Старт был чистым. Шарль рванул с места, как выпущенная из лука стрела, и сразу же отыграл одну позицию. Расселл слишком широко вышел из первого поворота, оставив ему пространство на внутренней траектории. Леклер нырнул туда без колебаний, без страха, без тени сомнения. Его инстинкты, отточенные годами гонок, проснулись и заработали в полную силу. Прошёл Джорджа чисто, красиво, в сантиметрах от барьера, и тот даже не пытался блокировать, может быть, из уважения, а может быть, потому что не ожидал такой дерзости от человека, который год не сидел в болиде. — Yes! P3 now! — голос Брайана Боцци в наушниках звучал сдержанно, профессионально, но Шарль слышал в нём радость, слышал гордость. — Отличный старт, Шарль. Отличный. Продолжай в том же духе. Впереди были двое: Норрис в оранжевом, как спелый апельсин, McLaren и Ферстаппен в синем Red Bull. Ландо держался уверенно, его машина была быстра на прямых, а сам он был голоден до побед: в прошлом сезоне взял несколько Гран-при и теперь считался одним из главных претендентов на титул. Но монегаск знал: в Монако важна не столько скорость, сколько терпение. И у него этого терпения было с избытком, ведь ждал целый год, мог подождать ещё несколько кругов. Первый десяток кругов прошёл в режиме ожидания. Шарль держался за Ландо, не атакуя, но и не отпуская далеко. Он изучал его траектории: где Ландо тормозит раньше, где позже, где оставляет пространство, где перекрывает все пути. Левая нога слегка ныла от постоянных нагрузок — тупая, знакомая, почти привычная боль в том месте, где титановый штифт встречался с живой костью. Но он игнорировал её. Научился игнорировать боль. Он жил с ней уже год. На одиннадцатом круге произошёл первый инцидент. Кими Антонелли — молодой, дерзкий, талантливый итальянец в серебристом Mercedes атаковал Льюиса в шпильке у Гранд-отеля. Атака была отчаянной, почти самоубийственной. Кими нырнул внутрь в тот момент, когда Хэмилтон уже начал поворачивать, и их колёса соприкоснулись. Раздался скрежет — резкий, металлический, режущий слух, и переднее крыло болида Ferrari разлетелось на куски, осыпав трассу осколками карбона. Британец, опытный и мудрый, сумел удержать машину и доковылял до боксов, но его гонка была испорчена. — Что там делает этот парень? — пробормотал Леклер в радио, глядя в зеркала заднего вида на серебристый Mercedes, который продолжал нестись вперёд как ни в чём не бывало. — Антонелли, он ведёт себя агрессивно, — ответили по радио. — Будь осторожен с ним. Он явно не боится рисковать. Стюарды рассматривают инцидент. Но итальянец не успокоился. На пятнадцатом круге он атаковал Оскара, вторую машину команды из Уокинга. Пиастри защищался отчаянно, грамотно, используя всё своё мастерство, но Кими был как одержимый. Он бросил машину в просвет, которого почти не существовало, и на этот раз контакт был неизбежен. Их колёса сцепились — жуткий, тошнотворный звук удара, и McLaren развернуло поперёк трассы. Оскар ударился о барьер левым задним колесом, подвеска хрустнула, и его заезд был окончен. Жёлтые флаги взметнулись над трассой. — Чёрт! — выдохнул Шарль, и его сердце сжалось. — Пиастри сошёл. Антонелли продолжает. — Вижу, — голос Брайана был напряжённым, как натянутая струна. — Оставайся сосредоточенным. Не ввязывайся в его борьбу. — И не собираюсь, — ответил Леклер, но внутри всё похолодело. Этот парень был опасен. Очень опасен. На сороковом круге наступил черёд Ландо. Кими Антонелли, разогретый двумя успешными атаками, бросился на McLaren с номером 4. Ландо защищался умело: он перекрывал внутреннюю траекторию, заставляя Кими искать другие пути. Но итальянец был неудержим. Он попытался обогнать Норриса снаружи в повороте у плавательного бассейна, манёвр, который считался почти невозможным. И он почти прошёл. Почти. Но колёса снова соприкоснулись, и на этот раз повезло меньше. Переднее крыло Mercedes задело заднее колесо McLaren, и Ландо, потеряв управление, заскользил к барьеру. Удар был несильным, но достаточным, чтобы повредить подвеску. Норрис выбыл из гонки. — Боже, — прошептал Шарль. — Он много кого снёс. Где стюарды? — Стюарды рассматривают инцидент, — ответили в радио — Продолжай гонку. — Он опасен! Его нужно остановить! — Я знаю, Шарль. Но мы не можем на это повлиять. Сосредоточься на трассе. Монегаск стиснул зубы так, что желваки заиграли на скулах. Его сердце колотилось от ярости и страха. Видел, как Кими продолжает гонку, его серебристый Mercedes, слегка повреждённый, но всё ещё быстрый, мелькал в зеркалах. И теперь этот парень приближался к нему. — Антонелли позади тебя, — предупредил инженер, голос был напряжён до предела. — Дистанция полторы секунды. Будь готов. — Понял. Кими атаковал на пятьдесят шестом круге. В том самом месте, где Шарль сам планировал обогнать Макса, в туннеле. Серебристый Mercedes вынырнул из слипстрима, как акула из глубины, и попытался нырнуть внутрь. Шарль видел его в зеркалах, видел этот серебристый нос, который приближался с угрожающей скоростью. Перекрыл внутреннюю траекторию, заставив Кими уйти наружу, но Антонелли не сдался. Он попытался обогнать снаружи, там, где барьер был в миллиметрах, и их колёса едва не соприкоснулись. Шарль почувствовал, как его сердце ухнуло в пятки, как холодный пот выступил на лбу, как дыхание перехватило. В голове пронеслась та самая картина: искореженный металл, звон стекла, кровь на асфальте, темнота. Но он сжал руль сильнее, до боли в пальцах, до хруста в суставах. Нет. Не сейчас. Не здесь. Он не уступит этому мальчишке. Он не для того вернулся с того света, чтобы сойти с трассы из-за дерзкого новичка. — Он пытается меня подрезать! — крикнул Шарль в радио, и его голос был полон ярости и страха одновременно. — Держись, Шарль. Ты быстрее его на выходе из поворотов. Используй это. И Леклер держался. Он использовал каждый приём, каждую хитрость, каждую уловку, которой научился за годы гонок. Он перекрывал траектории, заставлял Кими тормозить раньше, уходил в отрыв на выходе из медленных поворотов. Его левая нога горела огнём, боль стала почти невыносимой, но не сдавался. Антонелли висел на хвосте ещё пару кругов, но потом, на шестьдесят девятом, его двигатель начал дымить, последствия агрессивной езды и повреждений дали о себе знать. Серебристый Mercedes замедлился и заехал в боксы. Кими Антонелли сошёл с дистанции. — Антонелли в боксах, — сообщили по радио, и в голосе слышалось нескрываемое облегчение. — Он сошёл. Ты в безопасности. — Слава богу, — выдохнул Леклер, чувствуя, как напряжение отпускает его плечи. — Но что с Ландо и Оскаром? Они в порядке? — Оба в порядке. Вышли из машин самостоятельно. Ландо очень зол. Оскар разочарован. — Передай им, что я... — монегаск осёкся, подбирая слова. — Передай, что я думаю о них. Что они отличные гонщики. Что они не заслужили такого. — Передам. А теперь сосредоточься. Впереди Макс. И Шарль сосредоточился. Он прорывался вперёд, отыгрывая позиции, которые потерял из-за обороны от Кими. Он обогнал Джорджа, тот всё ещё был в гонке и держался уверенно, его Mercedes был быстр и стабилен, а потом догнал Макса. На семьдесят втором Шарль предпринял свою атаку. В том самом месте. В том самом туннеле. Где они боролись всю свою жизнь. Где решалась судьба чемпионатов. Где дружба сталкивалась с соперничеством, а любовь с амбициями. Он вышел из слипстрима идеально, точно, вовремя, приблизился вплотную к Red Bull, который мелькал впереди, как неуловимая цель. Он увидел просвет — крошечный, микроскопический, едва заметный глазу, и бросил машину вперёд с той самой решимостью, которая когда-то сделала его тем, кем был. Их колёса едва не соприкоснулись. Миллиметр, один жалкий миллиметр отделял их от катастрофы. Бетонные стены мелькали в сантиметрах от шлема. Скорость двести восемьдесят пять километров в час. Ветер свистел в воздухозаборниках. Двигатель ревел на пределе. И Макс, его Макс, его любовь, его соперник, его чемпион не уступил. Но и не заблокировал его. Он оставил ему пространство, ровно столько, сколько было нужно. Ровно столько, сколько требовалось, чтобы они оба выжили. Потому что голландец тоже любил его. Потому что помнил ту аварию так же ярко, как Лектер. Потому что никакая победа не стоила жизни. И Шарль прошёл. Вышел вперёд. Возглавил гонку. — P1! P1, Charles! Ты первый! Ты первый! — закричал Брайан в наушниках, и его голос срывался, дрожал, захлёбывался эмоциями. — Ты сделал это! Ты обогнал его! — Не кричи так громко, — ответил Шарль, но в его голосе тоже слышалась дрожь. Дрожь радости. Дрожь облегчения. Дрожь неверия. — Впереди ещё шесть кругов. Всякое может случиться. — Ты справишься. Я знаю. Ты справишься. Впереди были ещё шесть кругов. Шесть долгих, мучительных, бесконечных, выматывающих душу и тело кругов. Макс висел у него на хвосте, давил, атаковал, пытался вернуть лидерство. Его синий Red Bull маячил в зеркалах заднего вида, то приближаясь, то немного отставая. Лектер чувствовал его присутствие каждой клеткой тела: он всегда чувствовал Макса, на трассе и вне её. Нога Шарля горела огнём. Не метафорически — физически. Боль в том месте, где титан встречался с костью, стала почти невыносимой. Каждое нажатие на педаль отдавалось острой, пронзительной вспышкой. Пот заливал глаза. — Как нога? — спросил Боцци, и в его голосе слышалась тревога. — Нормально, — солгал монегаск, стиснув зубы. — Я вижу твою телеметрию. Ты нажимаешь на педаль с задержкой. Больно? — Терпимо. Не отвлекай меня. — Понял. Ещё два круга до финиша. Держись. Макс атаковал на предпоследнем круге в шпильке Гранд-отеля. Шарль перекрыл траекторию, и их колёса едва не соприкоснулись снова. Последний круг. Финишная прямая. Клетчатый флаг. И голос инженера, захлёбывающийся слезами и криком: — P1! P1, Charles! Ты выиграл! Ты выиграл Гран-при Монако! Ты, чёрт возьми, сделал это! Ты лучший! Ты вернулся! Он выиграл. Слёзы хлынули из глаз — горячие, крупные, безудержные, солёные, заливая лицо, мешая видеть трассу. Не вытирал их. Не мог. Руки всё ещё сжимали руль, хотя машина уже замедлялась. Плечи тряслись. Грудь сжимали рыдания — не от боли, не от усталости, а от счастья. От чистого, незамутнённого, абсолютного счастья. Он закричал громко, нечленораздельно, во весь голос, выплёскивая всё, что копилось в нём этот бесконечный год. Всю боль. Весь страх. Всю надежду. Всю любовь. — Abbiamo vinto! Abbiamo vinto!— кричал он в радио. — Grazie! Grazie a tutti! Я вернулся! Я, чёрт возьми, вернулся! — Ты вернулся! — кричал в ответ Боцци, и по его голосу было слышно, что он плачет. — Ты герой! Трибуны взорвались. Красные флаги взметнулись. Тысячи голосов скандировали: «ШАРЛЬ! ШАРЛЬ! ШАРЛЬ!» Макс финишировал вторым. Он поднял руку и показал большой палец. Джордж Расселл финишировал третьим. Ландо и Оскар, несмотря на сходы, стояли у барьеров и хлопали.***
Подиум в Монако — это священное место. Шарль стоял на верхней ступени. Кубок был тяжёлым, золотым, настоящим. Шампанское лилось рекой. Он смеялся и плакал одновременно. Рядом, на второй ступени, стоял Ферстаппен. Он смотрел на Леклера, и его глаза сияли ярче прожекторов. На третьей ступени стоял Расселл. — Поздравляю, Шарль! — крикнул он. — Ты это заслужил! — Я же говорил! — крикнул голландец. — Я же говорил! Шарль схватил Макса за плечи, притянул к себе и поцеловал. Прямо на подиуме. Перед всеми. Мир взорвался аплодисментами. — Я люблю тебя. И я горжусь тобой. — Я люблю тебя. Эта победа твоя. Так же, как и моя. Ферстаппен взял его за руку и поднял её вверх. — Шарль Леклер! Победитель Гран-при Монако! Человек, который вернулся с того света! Мой герой! И трибуны снова взорвались. И Шарль смеялся, и плакал, и был абсолютно счастлив.