Тысяча дней после того, как я не умер.

PG-13
В процессе
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 5 страниц, 2 630 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник

Небо плачет не над нами

Настройки
Он держал письмо в руках так, словно это была не бумага, а живая птица с перебитым крылом: слишком хрупкая, чтобы сжать, слишком трепетная, чтобы отпустить — улетит, оставив после себя только тепло на ладонях. Конверт сделали из плотной бумаги, что не рвётся от спешки. Эйджи Окамура, прежде чем написать, должно быть, представлял, как эти строчки будут перечитывать сотни раз, как их будут мять в карманах курток, прижимать к груди на холодных улицах и разглаживать дрожащими пальцами на коленях, потому и выбрал бумагу, способную выдержать всё это насилие нежности. Эта бумага не порвётся от того, что её будут сжимать слишком сильно, не выцветет от слёз, если они вдруг упадут на строчки, не истлеет от времени, потому что время для таких писем останавливается. Она останется лежать на самом дне кармана и каждый раз, когда Эш запустит туда руку в поисках оружия, будет натыкаться на это письмо. И каждый раз это прикосновение будет отдаваться в грудной клетке чем-то, что нельзя назвать ни болью, ни радостью. Скорее эхом, которое повторяет: тебя ждали, тебя выбрали и тебя не испугались. Письмо Эйджи было написано почерком, в котором каждая буква старалась быть правильной, даже когда сердце подгоняло руку. Это сочетание старательности и спешки выходило удивительно трогательным, как будто сам человек, писавший эти строки, одновременно хотел сказать слишком много и боялся, что слова потеряют вес, рассыплются прахом, не долетев до адресата. Внутри конверта, помимо исписанного мелким почерком листа, лежал ещё один предмет — авиабилет. Тонкая полоска картона, на которой были напечатаны дата, время и номер рейса. От Нью-Йорка до Токио. Дорога, которую Эйджи оплатил заранее. Молчаливое «приезжай», сказанное не словами, а этим маленьким прямоугольником, который Эш держал теперь в руке, не зная, что с ним делать — оставить себе или вернуть обратно в конверт, как будто ничего и не было. Скамейка, на которой он сидел, вросла корнями в асфальт города, и Эш вдруг остро почувствовал, что всё вокруг: и парк, и низкое небо, и даже воздух — всё это давно перестало быть его собственностью. Он был здесь гостем, который задержался настолько, что начал забывать, откуда пришёл. Или куда должен вернуться. «Эш, я очень волнуюсь, потому что я не видел тебя и не знаю, в порядке ли ты». Пальцы, которые не дрожали даже под прицелом, вдруг начали мелко вибрировать, потому что слова имели свойство ранить не хуже пуль, а иногда и хуже — пуля убивает тело, а такие слова, как «я очень волнуюсь», убивают что-то внутри. «Ранее ты сказал мне: Мы живём в разных мирах. Но я не уверен, правда ли это. Мы из разных стран, наша кожа и глаза разного цвета. Но что с этого? Мы друзья. Разве этого не достаточно? Что ещё нам нужно? Я очень счастлив, что приехал в Америку, – продолжалось письмо, и Эш словно слышал голос Эйджи, — Я завёл здесь много друзей. Но важнее всего, я встретил тебя, Эш. Ты много раз спрашивал, пугаешь ли ты меня. Но я никогда не боялся тебя, ни разу. С самого первого момента, как встретил тебя. Вообще-то, я всегда чувствовал, что ты страдаешь больше, чем я. Чувствовал, что твоя душа ранена. Я знаю, что ты намного умнее меня, и больше, и сильнее, но даже так я всегда хотел защитить тебя. Разве это не забавно? Но отчего я хотел тебя защитить? Я думаю, что хотел защитить тебя от твоего будущего. Потому что твоя судьба всегда ускользает от тебя, подобно течению. Ты помнишь, как рассказывал мне о леопарде из книги Хемингуэя? Он умер на вершине горы и ты сказал, что он знал, что он никогда не спустится вниз. Но я сказал тебе, что ты не леопард, что ты можешь изменить свое будущее. Это правда, Эш. Ты можешь изменить свою судьбу. Ты не одинок, Эш. Я с тобой. Моя душа всегда с тобой». Эш чувствовал, как у него начинает кружится голова, словно он стоит на краю крыши и смотрит вниз. В глазах вдруг защипало, как будто кто-то разжал кулак и высыпал туда горсть мелкого, колючего песка, но он не дал себе заплакать. Сдержал этот порыв всеми силами, сжимая челюсти до хруста, впиваясь ногтями в ладони и прогоняя из горла предательский ком, который никак не хотел рассасываться. «Помнишь, я рассказывал тебе про сакуру? Она падает всего неделю. Лепестки кружатся в воздухе так, что кажется, будто небо сошло с ума от любви к земле и осыпает её поцелуями. И в эти семь дней люди приходят в парки, садятся под деревьями, пьют чай и смотрят, как розовое покрывало устилает тропинки, и никто не спешит, потому что все знают: это мгновение не повторится до следующей весны. Я хотел, чтобы ты увидел это своими глазами. Не на фотографиях, не в моих рассказах — своими. Потому что ты, Эш, никогда не видел ничего, что падает не от удара. Ты видел, как падают люди, здания, твоя собственная жизнь раз за разом, каждый раз с большей высоты. Я хочу, чтобы ты понял: можно упасть и не разбиться. Можно рассыпаться на тысячу лепестков и при этом не умереть. Можно исчезнуть из одного мира, чтобы появиться в другом, не менее настоящем, но более тёплом. Прощай, Нью-Йорк, прощай, Америка... Но я не говорю "прощай" тебе, Эш, потому что это не прощание. Я знаю, что однажды мы встретимся вновь. Ты мой лучший друг, Эш. — Эйджи». Эйджи, должно быть, писал это письмо ночью, когда весь Нью-Йорк спал, а он сидел в своей дешёвой гостинице при свете настольной лампы, и, возможно, несколько раз перечёркивал одно слово за другим, потому что хотел сказать ровно столько, чтобы Эш не испугался, но и понял: его не зовут в гости, его зовут домой. Разница между этими двумя приглашениями такая же огромная, как между словами «зайди на минуту» и «оставайся навсегда», хотя букв в них почти поровну. Он перечитал это письмо трижды. Оно содержало в себе и тоску, и верность, и глупую, неистребимую надежду, которая у нормальных людей умирает после первого предательства, а у Эйджи, видимо, не умирала вовсе. Её не брали ни холод, ни расстояние, ни многозначительное молчание, ни даже сама тьма, в которую Эш так старательно закутывался, чтобы никто не подошёл слишком близко. Она жила себе тихо в каком-то тёплом углу души и ждала, когда на неё обратят внимание. На четвёртый раз Эш вскочил. Аэропорт был далеко — целая жизнь расстояния, если измерять не километрами, а количеством упущенных мгновений. Он бежал, перескакивая через ступени, распугивая голубей, которые взлетали белыми брызгами из-под его ног. Ему казалось, что весь город смотрит на него — на мальчишку, который вдруг решил, что может догнать счастье. Он бежал, и его дыхание сбивалось от чего-то, что обдавало жаром в районе солнечного сплетения. Но своё счастье он не догнал. Самолёт уже выруливал на взлётную полосу, когда Эш влетел в стеклянные двери терминала, тяжело дыша. Стойка регистрации была пуста. Экран над ней горел зелёным: «Выход закрыт». Он стоял и смотрел на эти буквы, но они не менялись, сколько бы он ни смотрел. Они были так же неподвижны, как всё, что уже случилось; что нельзя отмотать назад; что человек делает слишком поздно, даже если он бежал быстрее всех, даже если он готов был отдать всё, что у него есть за один лишний час или минуту, потому что иногда она является разницей между жизнью и смертью. Ему ли этого не знать? Ему семнадцать лет. Он чувствовал опасность жизни всеми порами: каждый шорох за спиной, задержку дыхания в разговоре, жест, который мог оказаться началом удара. Ему не нужно было смотреть по сторонам — он чувствовал опасность кожей, затылком, внутренним зрением, которое развивается у тех, кто слишком часто смотрел смерти в глаза и слишком часто выигрывал. Но выигрыш этот никогда не приносил радости, только короткую передышку перед следующей битвой. Радости жизни он не различал — они скользили мимо, не находя отклика. А любовь, которую другие называют счастьем, для него превращалась в тревогу: всегда казалось, что её отнимут, как отнимали всё в его жизни — брата, друзей, дом, право на слабость, а если нет, то он сам неизбежно и нелепо разобьёт всё в такие осколки, что единственным разумным шагом для другого станет уйти. Эш направился на смотровую площадку. Он не знал, зачем туда идёт. Может, чтобы увидеть самолёт своими глазами, убедиться, что тот действительно улетел, что это не сон, не галлюцинация, не очередная жестокая шутка судьбы, которая любила его именно такой любовью — грубой, как удар дубиной по затылку. Или, может, он шёл туда потому, что не мог оставаться в этом здании, где всё ещё пахло тысячами людей, которые успели. Этот запах душил его, напоминал, что есть на свете вещи, к которым нельзя опоздать, а он опоздал, и ничего, совсем ничего нельзя было с этим сделать. За толстым, грязноватым стеклом лайнер медленно разворачивался, послушный чужой воле. Он казался Эшу таким далёким и нереальным, словно не самолёт вовсе, а вырезанная из журнала картинка, которую какой-то ребёнок приклеил к стеклу и забыл. Парень смотрел на него и отчётливо видел, как где-то там внутри сидит Эйджи. Сидит у окна и, безусловно, смотрит вниз, на десятки маленьких фигурок, которые копошатся на земле. И, конечно же, ищет среди них одного человека, который обещал прийти и не пришёл. Точнее, пришел, но с явным опозданием. «Может быть, так лучше, – подумал Эш. У них были разные миры, и разница эта была не в географии, не в цвете кожи и не в том, что один язык казался другому набором странных звуков. Совсем нет. У Эйджи был дом, семья, будущее, которое не пахло порохом. У Эша было прошлое, которое не отпускало, настоящее, которое кусалось, и будущее — если оно вообще у него было — напоминало горизонт. Ты видишь его, идёшь к нему, но он отодвигается, остаётся таким же далёким, каким был в начале пути. Он проигрывал расставание в голове сотни раз. Не столько ради того, чтобы притупить будущую боль, принимая её маленькими дозами, сколько из страха: вдруг готовность к худшему смягчит судьбу? Вдруг если он сам отрепетирует каждый шаг прощания, если сам отстранится первым, докажет и себе, и Эйджи, что так будет лучше, тогда, может быть, реальность окажется милосерднее? Тогда Эйджи вернётся в Японию, в свою тихую, светлую жизнь, и со временем забудет всё, что видел здесь. Эш пробовал отодвинуться, пробовал убедить себя, что это милосердие: вырвать себя, как занозу, пока вокруг не разрослось воспаление. Но судьба, если она вообще слышала его репетиции, не сыграла по его сценарию. Или сыграла, только он так и не понял, был ли этот финал милостью или очередной жестокостью, потому что иногда милосердие и жестокость путают, как близнецов, разлучённых при рождении. У них разные имена, но лицо одно, и ты никогда не угадаешь, кто перед тобой. Эш смотрел вслед самолёту, который уже превратился в точку, а точка уже растаяла в сером небе, оставив после себя только белый след, медленно расползающийся, как память о чём-то, чего, возможно, и не было вовсе. Он стоял у стекла, и ему казалось, что это стекло — граница не между ним и взлётной полосой, а между ним и той жизнью, которую он никогда не осмелится прожить. По ту сторону стекла был мир, где люди садятся в самолёты, потому что им есть куда лететь, и их кто-то ждёт. По эту сторону был мир, где люди смотрят вслед и говорят себе «так лучше», потому что правда слишком тяжела, чтобы нести её одному, а делить её значит обременить другого своей тяжестью. И разве любовь — это не умение убирать камни с пути того, кого любишь? Даже если эти камни ты сам? Даже если единственный способ не ранить — это уйти, стать тенью среди теней, чтобы тот, другой, мог идти по свету, не спотыкаясь? Эш не знал ответа. Он вышел из аэропорта, и холодный воздух ударил в лицо, напомнив ему, что он всё ещё жив. Жив — это значит, что его лёгкие дышат, сердце бьётся, ноги несут вперёд, даже когда он не знает, куда идти. Жив — это значит, что внутри него всё ещё теплится что-то, что можно назвать душой, если очень постараться и закрыть глаза на то, что душа у него давно должна была сгореть, истлеть, рассыпаться в прах от всех тех вещей, которые он видел и делал. Но душа, оказывается, устроена хитрее, чем тело: тело можно убить одним выстрелом, а душу — нет. Правда в том, что он, Эш Линкс, всю свою сознательную жизнь просто за кем-то следовал. Сначала за братом, потом за Гользине, потом за призраком свободы, который всегда оказывался миражом. Когда в его мире появился Эйджи, Эш даже не заметил, как перестал принадлежать себе — он передал другому право распоряжаться своим существованием, а вместе с ним, по неосторожности или по неумению, взял на себя и чужую жизнь. «Ты не леопард, Эш. Ты можешь изменить свою судьбу». Но что, если леопард из той старой истории знал нечто, ускользнувшее от человеческого понимания? Что если он поднялся на вершину не потому, что силы оставили его на полпути, и не потому, что путь вниз был отрезан, а потому, что сам выбрал эту гору и этот снег, и сам решил не спускаться? Ведь на вершине открывается весь пройденный путь: видишь каждую ложбину, расщелину и тропу, что вела в тупик. И тогда понимаешь: возвращаться туда, вниз, не к чему. Спуск был бы не возвращением домой, а новым заточением, только в других стенах, под другим небом, но с той же цепью на шее. Смерть на вершине становится не поражением, а выбором свободы, в то время как жизнь в долине оказывается просто долгой, утомительной трусостью, которую никто не осмеливается назвать своим именем. Эш не хотел умирать. Это было единственное желание, в котором он не сомневался. Он хотел жить. Проблема заключалась в другом: он не знал, каково это — жить, когда внутри тебя такая бездна пустоты, что сам начинаешь казаться себе очертаниями, за которыми ничего нет, формой без содержания. Если её пробить, наружу выйдет не кровь, а ветер. Холодный, осенний ветер, который не помнит, откуда пришёл и куда держит путь. Единственное его свойство — делать больно всему, чего он касается. И всё же он хотел жить. Но желание и умение — разные вещи, как те же самые фразы «прощай» и «до встречи». Он умел выживать, это он освоил в совершенстве. Выживание не требует внутреннего тепла, достаточно рефлексов и памяти о боли. Жизнь же требует чего-то ещё, какой-то глупой веры в то, что завтрашний ветер может оказаться ласковее сегодняшнего, что человек, которого ты впустил внутрь, не воспользуется твоей слабостью. Он не знал, как этому научиться. Может быть, для этого и нужны другие люди, чтобы показывать тебе, куда ставить ноги, когда идёшь по незнакомой тропе. Может быть, именно поэтому Эйджи писал ему о сакуре и о том, что можно упасть и не разбиться. Над головой нависало низкое, выцветшее небо, готовое, кажется, вот-вот разрыдаться, но слёзы так и не проливались, будто сама высь не решалась на такое простое человеческое движение — заплакать навзрыд, без остатка. И вдруг Эша посетила странная мысль: а что, если это и есть те самые обещанные небеса? Не золотые врата, не сияние, а эта серая, зябкая бесконечность над крышами аэропорта? Что, если рай — это не место, куда попадают после смерти, а мгновение, в котором ты позволяешь себе поверить, что кто-то действительно будет ждать тебя на другом конце земли? Эш почти улыбнулся этой нелепой, неуклюжей, совершенно не свойственной ему мысли. Он представил, как они с Эйджи стоят под таким же серым небом, но уже в Токио, и Эйджи тычет пальцем в облака. Но видение растаяло, как дым. Беспощадная правда вернулась ударом под дых: он не узнал бы рай, даже если бы тот встал перед ним на колени. Он шарахнулся бы в сторону, подумал бы, что это ловушка, что сейчас последует удар, выстрел, предательство. Рай предлагал ему себя в виде парня с добрыми глазами, который учил его неправильным японским словам и не боялся его рук, испачканных кровью. А Эш не взял. Отступил. Вот так всегда: он умел распознавать ложь на расстоянии вытянутой руки, но правду он принял за очередную мину. Он репетировал расставание так долго, что когда ему протянули счастье, он машинально отбил чужую ладонь, как отбивают нож, направленный в горло. И только сейчас, стоя под этим чужим небом, глядя на полосу, где уже не видно даже огней улетевшего самолёта, он понял, что, возможно, рай не требует особой подготовки. Возможно, рай — это просто умение сказать «да» тому, кто смотрит на тебя так, будто ты не ошибка, а просто человек, которому нужен кто-то рядом, чтобы не мёрзнуть по ночам. Но он не научился. И теперь уже навряд ли научится.
5 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (3)