LAZZY2WICE - Every Time
АлоэВера - Генерал
У цветов никогда не было смысла — было только то, что люди в них вкладывали, популяризовали и мирились с этим фактом. А так, говоря прямо и без прикрас, то нет в этих растениях чего-то возвышенного или таинственного; цветы вырастают, пробивают своим стеблем землю и тянутся к солнцу, чтобы расцвести и привлечь насекомых своим запахом. Их срывают, вплетают в венок, цветы срезают, чтобы собрать из них букет и вручить, возложить; вырывают чисто из эстетического наслаждения, которое рука об руку идёт со смертью бедного растения. В этом нет никакого смысла, но даже Ад не был обделён этой красотой, которая росла из почвы, удобренной пролитой кровью или увлажнённой слезами. Здесь выращивали только розы — красные, яркие, но пахнущие далеко не сладостью или свежестью — они пахли чем-то разложившимся, чем-то приторно сладким, но таким, отчего подташнивало. Но некоторые дамы любили их, обожали получать пышные букеты и ставить их в вазу, несмотря на то, что пахнут они трупом. Не то, чтобы Аластор ненавидел цветы, нет, он просто был к ним равнодушен и они не вызывали в нем каких-то чувств, будь они удовлетворением от увиденного или чем-то сентиментальным — таким, что вызывало у него какую-то ностальгию или пробуждало давно забытое воспоминание из прошлого. Он всегда проходил мимо клумб и не останавливался, не замедлял шага, чтобы насладиться хотя бы видом; он не дарил цветов даже если того требовали какие-то нормы приличия или как акт проявления внимания из уважения — никогда. И теперь, сидя в своей комнате над рабочим столом, Аластор не знал какие чувства испытывать, смотря на нежные лепестки красной гвоздики, только что выпавшие ему на ладонь после долгого кашля. Щекочущее чувство в груди, сухость в горле и новый приступ кашля, но больше ничего, никаких лепестков. Он выкинул то, что держал в руке и вернулся к тому, что делал, тут же отметая любые мысли о том, что было. Откашлялся, выпали лепестки гвоздики и больше ничего — к чему паника? Аластор сделал глоток воды, постучал по груди и странное чувство прошло, будто его и не было. И все же не стоит его винить — он бы никогда не допустил даже мысли о том, что это что-то значило, что это что-то большее, чем какое-то совпадение, хоть и необъяснимое. Все, в конце концов, можно свалить на чью-то неумелую или случайную магию, которая поместила внутрь него пару цветков, но даже это выглядит как глупость — зачем? День только начинался, отель вот-вот должен был проснуться, а значит ночная скука скоро закончится и эту пустоту заполнят чужие голоса. Ночь без сна не была какой-то вынужденной мерой или проверкой своей выносливости — ему просто не спалось и чтобы не тратить свободное время на безделье, на глупые мысли или тщетные попытки уснуть, Аластор решил заняться тем, что давно откладывал. Хоть и оказалось, что отложенное дело заняло всего час, оно никак не сумело утомить или убаюкать своей монотонностью. Он немного подождал, прислушиваясь к происходящему за дверью и только потом встал, поправил одежду, разгладив складки, и вышел, запирая за собой дверь. Аластор никуда не спешил, не торопился успеть все за день — его дела не начнутся, пока не проснётся Дора, а зная, что она проспит ещё около часа, можно попытать удачу в холле отеля. Наблюдал за тем, как поочереди жители этого места спускаются с лестницы, как некоторые все ещё сонно потирают глаза, зевают, прикрывая рот ладонью и не так уж пытаются следовать какому-то графику или распорядку дня. Никто и никогда в этом отеле не пытался куда-то успеть — разве что Энджел, но даже его работа начиналась около полуночи, а значит он имеет полное право развалиться на диване и комментировать все происходящее в его поле зрения. Самой бодрой была, что неудивительно, Чарли, которая с задором гремела посудой на кухне и, кажется, делала это намеренно, чтобы разбудить тех, кто ещё спал. Помогло — Хаск, еле разлепив глаза, тут же поморщился от головной боли и шума, и, долго не думая, начал опохмеляться. Время тянется с непозволительной медлительность, но всё же идёт, двигая минутную стрелку по циферблату. Аластор старается занять себя делом — взял первую попавшуюся книгу с журнального столика и начал читать. Оказалось, что это был какой-то слезливый роман, который был написан кем-то здесь, в Аду и кем-то, кто не пытался придать своей писанине особую логичность и обоснованность. Всерьёз это читать не вышло бы в любом из случаев, но он читал, потому что другого развлечения под рукой не было, а время скоротать надо было; в некоторых моментах было смешно от глупости автора и его наивной попытки придать несерьёзному моменту какой-то важности и Аластор позволил себе про себя тихо хмыкнуть и продолжил читать. И на удивление это помогло — вот уже и Дора спускается по лестнице, оглядывая всех присутствующих своим фирменным взглядом, в котором можно увидеть только раздражение от их присутствия и вселенскую печаль, которую она, как искренне полагала, скрывает за маской непробиваемого спокойствия. Может и надо было бы ей сказать, что по её лицу можно сразу понять, что она всех здесь на дух не переносит, но как-то не доводилось, а может и не хотелось — вдруг ещё больше вырастет эта её неприязнь ко всему живому. Аластор поднял глаза, чтобы мельком взглянуть на неё и если что ответить ей молчаливым кивком, который значил у них приветствие, но вместо этого зашёлся сухим кашлем — этим противным, удушливым, от которого дерёт глотку. Прикрыл рот рукой, чуть отвернул голову в сторону и всё продолжал, продолжал, пока ещё одна небольшая горстка лепестков не вылетела из горла. Все присутствующие уставились на него с непониманием; Ниффти, решившая, что этот кашель вызван пылью, с особым рвением умчалась в подсобку за моющими средствами. Дора стояла все там же, на одной из ступенек и смотрела на Аластора, который наконец смог отдышаться от этого неожиданного приступа; что-то решила у себя в голове и прошла на кухню, чтобы заварить кофе. Все последовали её примеру и вернулись к своим делам — чего смущать Аластора расспросами? Он ведь всё равно ничего не скажет. А он, там, в кресле, разглядывал лепестки гвоздики с новым любопытством — так, словно учёный с чисто исследовательским интересом препарирует мышь. Непонятно откуда взявшийся кашель, вместо мокроты — частички цветка, а природа болезни (хотя болезнь ли это?) неизвестна. В Аду не болеют, в Аду не простужаются и не лечатся. Значит вывод только один — чья-то магия, действие которой не убивает, а больше раздражает. Он, Радио-Демон кашляет и выплёвывает цветочки — это смех и бред. Кто узнает, тот засмеёт. Поэтому Аластор, сжав кулак, охватил магией этот позор и личное оскорбление, испепеляя огнём доказательства чьей-то глупости. Только жаль, что редкий кашель и пара лепестков были только началом, которое захотелось бы вернуть — это было безобидно и не так явно. Все беды всегда начинаются с малого, с почти незаметных признаков, на которые проще закрыть глаза, чем обдумывать или рассуждать о природе этих мелочей. Сначала был интерес, который шёл рука об руку с любопытством и почти невинными попытками узнать чуть больше, чем другие; потом это все исчезло, оставив после себя разочарование — надежды не оправдались. Он уже почти успел расстроиться, ведь какая же это была наглая ложь! Как Дора, эта девушка, которая посмела заинтересовать его одним своим видом, оказалась настолько пустой и скучной? Аластор, поняв, что нет смысла что-то разглядеть или заприметить в её поведении и редких фразах, решил всё же заняться своими делами и вернулся к наблюдениям за Чарли и её попыткам что-то построить — это было куда забавнее, чем наблюдать постное лицо той, кто проживал новость о собственной смерти. Да, этот вид чужого бессилия перед уготованной ему вечностью мог быть захватывающим, но Дора это переживала слишком скучно — она ходила из угла в угол в своей спальне, просиживалась в кабинете и иногда, прям посреди диалога, могла просто замолчать и лицо её менялось, глаза покрывались словно бы какой-то пеленой и она не обращала внимания ни на что. Может, если бы она пошла крушить всё от бессильной злобы на Мироздание, то Аластор пошёл бы следом, но исключительно из желания посмотреть на этот беспорядок, что она бы развела. И самое обидное, что она могла! Могла пойти, напугать, заставить трепыхать простой люд от своего имени; могла завоевать себе новые земли и укрепить свой статус, но вместо этого заперлась в кабинете и сама же от этого страдала. Скука смертная, есть дела куда интереснее. И не стоит его винить. Аластор правда полагал, что ничего не будет, что раз его интерес потух, то ничего его не разожжёт вновь, потому что не осталось даже маленькой искры, которая перешла бы потом в самый настоящий огонь — не пожар, нет, но хотя бы костёр. Но Дора, кажется, со временем очнулась от своего горя и сама что-то там разглядела, обернувшись назад — она, наверное сама того не подозревая, делала всё, что шло вразрез с тем, что от неё ожидали. Самым забавным было то, что она, совершая всё это, потом искренне удивлялась тому, что Аластор вновь начал на неё смотреть, обращать внимание; её по-настоящему поражало то, что он не собирался отступать и прекращать свои опыты — он видел это в её глазах, которые всегда могли сказать куда больше, чем она хотела. Дора могла смотреть прямо ему в глаза, демонстрируя то ли свою стойкость и силу или отсутствие своего страха перед ним, но при этом в этом взгляде происходила целая буря из эмоций и чувств. И кем был бы Аластор, если не посмотрит, не увидит и не уяснит для себя то, что смог бы понять? Поэтому он никогда не отводил взгляда от Доры. Это могло бы быть игрой в гляделки, если бы Аластор не перешёл через свою черту, что провёл лично годы назад. Он стал искать взгляда Доры — это его и погубило. Теперь от одного её вида он заходился в кашле, выплёвывал эти чёртовы лепестки гвоздики и смотрел на них, смотрел и искал ответ; а они молчали, но отвечали своим трауром и скорбью. Дора, кажется, заметила это и однажды даже поинтересовалась, хотя прикрывалась видом того, кто спрашивает из обыденной вежливости. — Ты заболел? - спросила она однажды, когда приступ закончился. Смотрела на него своими зелёными глазищами и выглядела так, словно ищет во всём этом признаки ОРВИ. — Нет, в Аду ведь нет болезней, - улыбка в ответ и она выглядит так, словно он вот-вот засмеётся над наивностью её вопроса, - похоже, что воздух здесь слишком сухой. Молчаливый кивок и Дора просто ушла, поднимаясь в свою личную тюрьму — в кабинет, откуда не выйдет до самой ночи, но никогда не признается, что терпеть не может там сидеть. Аластор остался один, сглотнул ком в горле и вновь зашёлся этим кашлем, но теперь вместо мягких лепестков в ладони лежал бутон. Ему становилось хуже, но внешне он никак не менялся — не позволил бы себе, чтобы кто-то посторонний мог с одного взгляда определить то, что он нездоров. Никто бы даже не догадался, что каждый шаг отзывается внутри острой болью от твёрдых стеблей, а вместо слюны во рту горький вкус сока цветов; осипший голос с успехом маскировал за помехами, а для кашля находил отличные причины. Никто и никогда не должен узнать, что что-то не так — эти мелочи его не убьют, но точно растопчут его авторитет и репутацию. Ничего не случится, если он какое-то время будет сплёвывать лепестки и бутоны; ничего не произойдёт, если какое-то время его голос будет еле слышно за радиопомехами. В этом нет ничего страшного, а если кто-то и узнает, то убедит его в том, что это признак его уникальности, маркер его индивидуальности. Не всегда ведь ему стоять на одном месте — надо привносить какие-то изменения в свою жизнь. Даже если они будут в виде цветов, которые он никогда не любил. В этом отеле никогда ничего не менялось. Как бы Чарли не старалась, всё стояло на мёртвой точке, не двигаясь ни вперёд, ни назад. Дора говорила, что это стагнация, а Принцесса, обиженная на такую конструктивную критику, называла это стабильностью, стараясь не замечать факта налицо. Здесь всё было предсказуемо, обыденно и только в этом прокуренном кабинете, где никогда не открывались окна для проветривания, что-то происходило. Аластор сам знал, что это почти что жалко — он, гонимый искренней скукой, вновь и вновь появлялся на пороге и заводил случайный диалог, потому что только с Дорой было о чём пообщаться в этом месте. А она, измученная внутренними переживаниями и тоске по своей излюбленной Кэтрин, говорила с ним через силу, через опаску сболтнуть лишнего и слишком скупо. Но это было интересно и иногда по-настоящему забавно — вот она сидит, взвешивает каждое слово, а он улыбается своей привычной улыбкой и смотрит в упор. И вот снова, вот он сидит в кресле, которое стало его персональным, островком чего-то, что принадлежало только ему в этом месте, полностью принадлежащем Доре. Это даже грело, согревало, но совсем чуть-чуть — так, чтобы он никогда не задумался об этом. Она что-то пишет, что-то читает, изредка бросая на него взгляд, а он думает чтобы такое эдакое сказать. Но он не смотрит — не может, иначе снова начнётся кашель. Диалог начинает Дора, похоже что смущённая молчанием — Аластор не приходит чтобы помолчать, а значит надо разбавить обстановку, избавится от гнетущей тишины. Как жаль, что разговор не клеится, как печально, что ничего не может быть как раньше, потому что нет контакта, нет присутствия в разговоре — он смотрит в пол, на свои руки, на рабочий стол, но не на неё. И Дора замолкает, потому что нет смысла. — Знаешь, мне, если честно, не очень уютно, - пауза, будто она подбирает слова, - я не против поговорить, но если ты не настроен на диалог, то не мог бы оставить меня? Дора говорит тихо, в голосе сквозит робость и несвойственная ей неуверенность — такая, словно ей жаль его прогонять, но только в этом видит смысл. Да, Дора всегда видела смысл только в одиночестве, никогда не искала себе приюта; эта приверженность к жизни изгоя была оправдана, она была логична и не было в этом ничего зазорного — даже в её просьбе не было того, что она имеет что-то против самого Аластора — она просто просила о том, чего хотела. И он, поднимаясь с кресла, наконец смотрит на неё, улыбается и всеми силами сдерживает кашель, что рвётся наружу; к горлу подкатывает ком с нежными лепестками, но он сглатывает его, давится, но не выдаёт. Аластор ровняется с её столом, смотрит на бумаги, на папки, на кружку с кофе и на пепельницу — всё на своих местах, всё также, как и всегда, но внутри него всё не там, где должно быть. Цветы и стебли сместили всё привычные устои и перекроило его нутро, не забыв изменить то, что было в голове; то, что было за семью печатями и похоронено под бетонной плитой — они росли и вытаскивали давно забытое наружу. — Ничего не выйдет, Дора, - имя слетает с губ, голос охрип, но он продолжил, - ничего не получится. Он смотрит на неё, изучает сгорбленную фигурку, что склонилась над столом и улыбается; он изучает её лицо, на котором мелькает непонимание, а потом пробивается сквозь черты решимость — она не поняла. Рот наполняется лепестками, цветок стоит посреди горла, но Аластор не начнёт кашель, не начнёт свой уже привычный приступ — он выше этого, выше слабости тела и какой-то странной болезни. Но Дора ничего не поняла и тут же начала защищаться, обороняться до того, как открыла свой маленький рот и не выплюнула из него какую-то гадость. Ну почему, почему ты не умеешь придавать своим словам ту нежность и мягкость, которой наделены голосовые связки девушки? Дора, почему же ты только и делаешь, что грубишь и язвишь; почему не улыбнёшься, не изогнёшь свои губы, что делают тебя прекрасной? Она что-то говорит, яро доказывает что-то, что не доносится до сознания, в котором только одна мысль: «ничего не будет». И она думает, верит и даже не сомневается, что он просто провоцирует, что выводит на эмоции своими привычными способами и методами — не знает, что говорит о своём личном, персональном горе. Аластор смотрит на неё, натягивает улыбку на это чертово лицо, которое осточертело; моргает, чтоб избавиться от той влаги в глазах, что выступила от сдерживаемого кашля и вкладывает всю суть в свой взгляд — может так она поймёт? Может, если она посмотрит именно что на него, то она осознает, что он имел ввиду? И ему плевать на Искупление, проклинал он тот Рай и тихо ненавидел по ночам Кэтрин — не мог выносить все то, что отбирает у него всю её суть. Она ведь… Дора ведь думает только о том, что сможет её оправдать, но даже не догадывается, что в его глазах она самое, что ни на есть, чистое существо. Это глупо, это странно и до одури смешно — нелепо! Надо отвернутся, отвлечься, перевести тему, потому что она не поняла. Никогда не поймёт, что он имел ввиду и потом, когда он уйдёт, прикрыв за собой дверь, будет бормотать себе под нос проклятья в его сторону, а ему, Аластору, придётся просто посмеяться. Она будет думать, прокручивать в голове, но не найдёт того смысла — она помешанная, одержимая и не видит того, что для любого бы стало очевидно. И ему стыдно, ему непривычно. Он даёт ей то, в чем невозможно сомневаться, но Дора не видит — даже не игнорирует, а именно что не замечает. Смешно. — Ты никогда не найдёшь решения, - бросает он напоследок, стараясь придать своему осипшему голосу привычное презрительное веселье, но на деле лишь разбивает себе сердце, вонзает в него нож и истекает кровью прямо перед ней. — Я смогу найти способ! - кричит она ему вслед и замолкает с его уходом — не поняла. Это была никакая не магия и это не было проклятьем — теперь он понимает. В этом не было злого умысла, потому что он сам нагнал на себя весь ужас его нынешней проблемы. Аластор сидит на стуле в своей комнате и вырывает руками проросшие в его теле цветы. Как нелепо — он стал клумбой на могиле похороненного чувства. Гвоздики, что своим видом знаменуют траур, смотрят на него и прощаются с жизнью, когда он сжимает стебель и вырывает его из своего мяса, оставляя на месте зияющую дыру, в которую были пущены корни. Они падают на пол бесполезным мусором, но он знает, что они завтра снова прорастут на месте уже заживших ран — от этого не избавиться, от этого не излечиться — только если он положит голову под гильотину из ангельской стали и наконец умрёт. Умрёт, чтобы к нему на могилу положили эти проклятые красные гвоздики и посмеялись над иронией. Эти цветы его не убьют — он не задохнётся, даже если они заполонят все его лёгкие или если проткнут его тело насквозь. В Аду от этого не умереть, но это станет отличной пыткой, которую он всегда избегал — это станет его заслуженным наказанием, к которому он, наверное, всё это время шёл.