Часть 1
16 июня 2026 г., 22:25
У каждого есть своё маленькое постыдное удовольствие. Не делайте такое лицо — у вас оно тоже есть.
Кто-то глотает дешёвые любовные романы и убеждает себя, что просто устал за день. Кто-то часами исчезает в интернете, где можно быть кем угодно — сильнее, красивее, значительнее. Достаточно собрать правильную картинку, и мир охотно поверит. Кто-то пьёт не ради изысканного послевкусия, а чтобы заглушить гнетущую тишину, которая наступает после первого глотка, тишину, которая заставляет вас копаться в собственном беспокойном разуме. Кто-то ищет утешение в чужой постели — желательно достаточно грязной, чтобы утром не пришлось говорить о чувствах. В этом нет ничего необычного.
Поначалу всё выглядит безобидно. Одна сигарета после тяжёлого дня. Одна глава перед сном — чтобы мозг получил свою дозу дофамина. Один бокал, чтобы выпустить пар после ссоры. Один одноразовый человек. А потом мозг, жадный маленький ублюдок, распробовав быстрый кайф, начинает требовать ещё. Ему абсолютно всё равно, что вы ему скармливаете: сахар, секс, страх, внимание, власть, жалость к себе или чужую боль. Главное, чтобы внутри снова что-то щёлкнуло. Чтобы на секунду стало легче.
Люди смертельно боятся оставаться наедине с собой. Поэтому каждый ищет свой способ сбежать. Уверен, вы понимаете, о чём я говорю.
Моим маленьким постыдным удовольствием было чтение. Что за бред, скажите вы. С каких это пор чтение считается постыдным делом. Но все зависит от того, что вы читаете. В моем случае это была ежедневная пресса. Я в прямом смысле этого слова, подсел на статьи в которых фигурировало мое имя.
Да , это попахивает нарциссизмом. Но скромность никогда не была моей сильной стороной. Скромность вообще сильно переоценена. Чаще всего её требуют от тех, кому нечего предъявить миру, кроме хороших манер.
Началось всё случайно, как и большинство зависимостей, если верить людям, которые любят называть отсутствие самоконтроля “сложным периодом”.
Однажды после пробежки я вернулся домой и увидел в гостиной свежую прессу, аккуратно сложенную на столике рядом с чашкой свежего эспрессо. Арчи оставил её там молча, без объяснений, без вопросов и с тем видом, будто уже давно знал, что это станет моей очередной дурной привычкой. Этот британский негодяй обладал удивительной способностью предвидеть мои слабости.
Не знаю, когда именно он понял, что меня начали забавлять статьи о себе, но как вы уже поняли, это произошло раньше меня. Я никогда не просил его собирать эту дрянь. Арчи знал меня слишком хорошо. Лучше, чем кто либо из моего окружения. Иногда мне казалось, что он способен читать мои мысли, так он хорошо все подмечал. Из него вышел бы превосходный детектив — из тех, кто раскрывает убийство ещё до приезда полиции, но из британской вежливости позволил бы им возиться в поисках улик, выставляя себя идиотами. Холодный, манерный, безупречно собранный и настолько раздражающе наблюдательный, что рядом с ним даже я чувствовал себя человеком с очень низким интеллектом. На самом деле всё было гораздо хуже: он был единственным, кто помнил меня ещё ребёнком. Помнил меня до всего этого — до имени, до репутации, до того, как я стал тем кто внушал ужас. Он помнил не Джокера, не газетного монстра, не человека, чьё имя производило хаос в коридорах полиции. Он помнил меня мальчиком, который за ужином путал салатную вилку с десертной, засыпал в библиотеке с книгой на груди и часами сидел в любимом кресле у окна, пока мать читала сценарии, делала пометки на полях или выбирала фильм на вечер. Возможно, поэтому Арчи никогда не задавал лишних вопросов, а просто делал то, что умел лучше всего.
Помню, курил я тогда как чёрт. Со стороны могло показаться, будто я пытался покончить с собой, но на деле я просто наслаждался эстетикой дыма. Мне нравилось чувствовать, как это горячее, сизое марево скользит по скулам, и смотреть, как оно медленно смешивается с воздухом.
Пепельный туман висел в гостиной тонкими слоями: пропитывал тяжелые шторы и антикварную мебель, цеплялся за мои волосы и за страницы утренней прессы. Как же это раздражало Арчи. Каждый раз я наблюдал одну и ту же картину: он, не проронив ни слова, резкими, почти раздражёнными движениями открывал окна в попытках впустить утреннюю прохладу и демонстративно отмахивался ладонью, пытаясь избавиться от въедливого запаха табака.
Но в то утро меня так поглотили мысли о дыме, что я никак не прокомментировал его маленький спектакль. Словно в замедленной съёмке я следил за тем, как сизые облака вырываются из моих лёгких, ломают прямые линии воздуха и неумолимо заполняют собой все пространство. Дым не шёл по прямой. Никогда. Он дрейфовал, огибал углы, просачивался в щели, которых не было видно. В своей безжалостной элегантности он напоминает мне меня самого: без разрешения , отравляет все, к чему прикасается, абсолютно свободен — в отличие от меня.
Я сделал ещё одну затяжку и запрокинув голову, позволив никотину как можно быстрее проникнуть в кровь. Вы знали, что он достигает мозга всего за семь-десять секунд? Всего десять секунд. Что вы успеваете сделать за это время?
Развалившись в кресле, я принялся лениво просматривать свежие полосы. Большинство заголовков кричали наперебой: психопат, убийца, король криминального мира, больной ублюдок в дорогом костюме. Или просто — ублюдок.
Но больше всего пресса любила слово «псих». Обобщающий термин, который клеймит так называемых душевнобольных как иррациональных, безмозглых марионеток хаоса. Какое удобное, трусливое заблуждение. Я не спешил их разубеждать. Я слишком много лет потратил на то, чтобы меня видели именно таким. Если им хотелось найти во мне монстра, жадного до власти палача или красивую страшилку для утреннего выпуска под кофе — пожалуйста. Если бы эти дипломированные идиоты догадались, что клеймо «психопата» — не дефект ума, а выверенная стратегия, они перестали бы видеть во мне того, кем прозвали. Пока они спорили о моем предполагаемом диагнозе, они не задавали вопросов, которые имели значение.
В то самое утро, как сейчас помню, шёл проливной дождь. Календарь показывал уже середину июня, но летом даже не пахло. Такая погода всегда располагала к меланхолии и хорошей музыке. Оставив недокуренную сигарету в пепельнице, я поднялся с кресла, обошёл кофейный столик — Людовика XV или XVI, это Арчи разбирается, и упаси боже при нём ошибиться во всех этих Людовиках и Фридрихах.
Я прошёл вглубь гостиной, где пространство плавно сужалось, переходя в глухую полукруглую нишу без единого окна. Это было акустическое чудо: закругленные деревянные панели на стенах заглушали стоячие волны, заставляя каждую ноту звучать чисто.
Вся эта ниша от пола до самого потолка представляла собой мой личный алтарь. Храм из чёрного морёного дуба, чьи резные панели напоминали дизайн старинных британских библиотек. Стеллажи изгибались идеальной дугой, взмывая на все шесть метров вверх. Чтобы добраться до верхних ярусов, вдоль всей стены по изогнутому латунному рельсу бесшумно скользила тяжёлая кованая лестница. Внутренние поверхности полок были обиты густым винным бархатом, который поглощал лишние вибрации и кричал о порочной роскоши. Но главным здесь был свет. Каждая секция подсвечивалась скрытыми лампами: их тёплое, янтарное свечение нежно охраняло в полумраке тысячи картонных конвертов.
Венцом святилища служил потолок. Прямо над полками раскинулась мрачная античная фреска: хладнокровный Аполлон, заживо сдирающий кожу с сатира Марсия за то, что тот посмел соревноваться с богом в музыке. Идеальное напоминание о том, что истинное искусство всегда требует жертвоприношения. Именно здесь раскинувшись в кресле Eames, я молился единственному богу, которого признавал. Уверен, если бы Аполлон существовал, он бы спустился с этого потолка не для того, чтобы содрать с меня кожу, а чтобы лично пожать мне руку за эту коллекцию.
Пластинки стояли корешок к корешку, купаясь в янтарном свете. Никакого алфавитного порядка, никакой хронологии — только моя личная логика. Фрэнк Синатра жил рядом с Enigma, Мэрилин Мэнсон прижимался к Баху в исполнении Гульда, Chris Isaak соседствовал с Thirty Seconds to Mars. Арчи однажды попытался навести здесь порядок. Мы больше не возвращаемся к этой теме.
На отдельном острове из тёмного прожилкового мрамора, прямо в центре полукруга, стоял жемчужина коллекции — проигрыватель Goldmund Reference II. Двести пятьдесят килограммов швейцарской точности. Ежегодно выпускалось всего пять экземпляров — пять на восемь миллиардов человек. Квота на 2007-й была закрыта ещё в начале 2006-го, и я об этом знал, потому что охотился за ним три года. Три года отслеживал каждое появление этого аппарата на закрытых аукционах, звонил снобам-дилерам в Женеве и Токио и каждый раз слышал одно и то же: «Мсье, к сожалению, список закрыт».
Это была первая вещь, которую я приобрёл после покупки дома — сразу, как только вернул законное наследство своей семьи. Не автомобили, не картины — винил был на первом месте. Музыка была моим первородным грехом, благодаря матери: именно она с детства привила мне любовь к хорошей мелодии. Винил был для меня почти предметом первой необходимости — сразу после сигарет, разумеется. Он не прощал ошибок и не терпел суеты. Любая пылинка, любая дрожь руки тут же отпечатывалась в звуке неприятным щелчком. Цифру можно стереть, перемотать, включить на фоне и уйти по своим делам. Винил требует присутствия.
Я провёл кончиками пальцев по корешкам, чувствуя приятную шероховатость картона. Одно это прикосновение заставляло что-то болезненно сжиматься под рёбрами, на крошечную долю секунды отправляя меня обратно в детство. Дождь размеренно барабанил по крыше , и в моем сознании это слилось в узнаваемый мотив . Я точно знал , какую пластинку хочу .
Зацепив нужный конверт, потянул его на себя. Запах — блядство, этот запах невозможно ни с чем спутать. Смесь старой, слежавшейся бумаги, въевшейся типографской краски и тонкого, едва уловимого аромата нагретого воска. Я бережно, почти с религиозным трепетом, достал из антистатического рукава тяжёлый диск. Rockwell, 1984 год. Я хотел поставить её только ради одного трека — Somebody’s Watching Me. На припеве пел Майкл Джексон — без указания в титрах, потому что так захотел он сам. Скромность как изысканный каприз бога. Понимаю.
Я взял антистатическую щетку из углеродного волокна, одним плавным движением снял с глянцевой поверхности невидимую пыль, поместил пластинку на шпиндель и щёлкнул тумблером. Диск плавно дрогнул, набирая свои идеальные тридцать три и одну треть оборота в минуту. Опускать иглу нужно с хирургической точностью. Одно неверное движение — и ты оставишь на записи глубокий шрам. Первые две секунды — это всегда ожидание. Тишина, которая мягко шипит и потрескивает, как тлеющий костёр. А затем комната заполнилась первыми аккордами. I’m just an average man, with an average life... . Немного иронично, но в то же время, блядь, идеально.
Я вернулся в кресло, подобрал окурок из пепельницы, брезгливо затушил его, тут же щёлкнул своей любимой Zippo с надписью «Святой Бенедикт», прикуривая новую сигарету, и глубоко откинулся на спинку.
Сказал же — курил как чёрт.
Я выпустил дым в сторону залитым дождем окну и посмотрел на человека, смотрящего на меня с фотографии одного из журналов, лежавшего на самой верхушке стопки прессы. Неприятный тип, если честно.
Я наклонился вперёд, приподнял журнал двумя пальцами и потянул к себе. На снимке я был пойман вполоборота. Жёсткая вспышка ударила прямо в лицо и поймала меня с чем-то похожим на улыбку. Хотя, если честно, это больше смахивало на звериный оскал. И, клянусь, ровно в тот момент, когда я на собственной шкуре ощутил всю силу этого взгляда, Джексон протяжно выдал из колонок: «I always feel like somebody's watching me... And I have no privacy». Чертовски символично. Король был прав как никто. Этот взгляд буквально прожигал. Я чувствовал себя непривычно беззащитно и уязвимо, будто я сидел абсолютно голый, а этот тип с обложки спокойно рассматривал меня в ответ.
Теперь я начинал понимать, почему люди теряли мысль, заикались или просто уводили взгляд, когда я появлялся рядом. Словно к ним на светский ужин пришел не человек, а ворвалась разъярённая гиена.
— Реально бешеный, — усмехнулся я вслух, чувствуя, как по венам разливается приятное, щекочущее тепло.
Если бы я не знал этого мужика, я бы сам отошел куда подальше решив, что он отбитый наглухо псих. Господи Ну и дела. Казалось, что я сам себя переплюнул.
Кожа на снимке казалась прозрачно-белой.Частичный альбинизм лишил её тёплого пигмента, и жёсткая вспышка только усилила эффект: тени под скулами залегли глубоко, выхватив острую архитектуру лица — ни одной мягкой черты. Напряжённая линия челюсти. Чуть впалые щёки. Безошибочно считывалась измождённая аристократическая порода. Если бы мама увидела меня сейчас, она бы отругала Арчи за то , что он не откормил меня .
А волосы... Абсолютно белые. Не седые, для этого я был слишком молод, а белые от природы, от той же самой генетической особенности, которую называют болезнью, а я давно привык считать своей особенностью. Но корни я тогда вытравил в ядовитый, химический зелёный. Точь-в-точь под цвет глаз.
Блядство, эти глаза. Холодные, неестественно яркие. В них не было суеты. Не было того хаоса, о котором писали газеты. Напротив — там стояла абсолютная тишина. Взгляд человека, который никуда не спешит, потому что всё вокруг уже принадлежит ему. Разве у нормального человека может быть такой взгляд? Это был взгляд хищника. И каждая деталь на лице лишь подтверждала породу.
Взять хотя бы рот. Приоткрытые в едва заметной ухмылке губы обнажали металл — серебряные грилзы с инициалами «J» и «K» бликовали на клыках в свете вспышки. Блестящий акцент, бросающий вызов воображению .
А потом взгляд скользнул ниже — на шею, к татуировкам. Они огибали горло, терялись под воротником, цеплялись за кожу так естественно, словно я родился с ними.
Дорогой шелк. Безупречный крой. Белая кожа. Металл на зубах. Татуировки на теле. Порода и грязь. Аристократия и улица. Противоречие, от которого невозможно было отвести взгляд, не понимая, чего боится больше — красоты или того, что прячется под ней.
Человек, которого с детства учили держать спину прямо за ужином на двадцать персон и узнавать год вина по одному глотку, — и мальчик, который слишком рано узнал, как пахнет его кровь на холодном бетоне. Напряжение настолько магнетическое, что сложно отвести взгляд — потому что невозможно решить, притягивает ли тебя красота или то, что скрывается под ней .
Если вы думаете, что мои эксперименты с внешностью начались тогда, то вы ошибаетесь. Ещё мальчишкой я прятался за тяжёлыми бархатными портьерами в спальне матери и заворожённо наблюдал за преображениями моей матери. Она примеряла платья, тяжёлые украшения, помаду, голоса, выражения лица — роли, которые надеялась однажды сыграть на настоящей сцене. Мать никогда не усаживала меня напротив себя с занудными нравоучениями о стиле. Она учила иначе: движением руки, тем, как поправляла серьгу, как меняла осанку после одного взгляда в зеркало, как выбирала цвет, способный сделать лицо мягче, холоднее или недоступнее. Именно она первой дала мне понять: то, как ты выглядишь, — не тщеславие. Это язык. И если ты владеешь им в совершенстве, тебе больше никогда не придётся ничего объяснять окружающим. Она была лучшей в своём деле.
Я стряхнул пепел, и он упал прямо на глянцевую щёку моего журнального двойника, оставляя после себя уродливый чёрный шрам на скуле. В тот момент я осознал, что сам уже забыл, каким был. Когда я вспоминаю того мальчика за портьерой, мне кажется, что я смотрю на чужого ребёнка. Я ушёл в роль слишком глубоко — растворился в ней настолько, что маска приросла к лицу и стала моей единственной реальностью. Наверное, за это и дают «Оскар».
Всё изменилось задолго до приезда сюда. Но этот город оказался единственным местом на планете, где и новый я, и мой образ жизни были абсолютно уместны.
Игла дошла до конца дорожки. Тонарм поднялся сам и в комнате снова остался только дождь. Я не стал переворачивать пластинку. Сидел, смотрел на собственное лицо на обложке журнала и думал о том, что ни один из тех журналистов так и не написал правдивой истории. Не потому что она была слишком скучной или, упаси бог, весёлой, а потому что никто, кроме меня , её не знает. Поэтому им только и остаётся, что сочинять сказки о том, откуда вообще берутся люди вроде меня.
Если вы действительно хотите понять, откуда всё началось, нам придётся вернуться в самое начало истории. К дому у озера Мичиган. Туда, где я ещё носил своё настоящее имя. Туда, где у меня были любящие родители, простые заботы и глупая детская уверенность, что большие дома защищают от больших бед.