Сейчас
В новой палате пахло смертью. Сынмин узнал бы этот запах из тысячи. Смесь хлорки, стерильного железа и чего-то сладковатого — как перезревшие фрукты, которые начали гнить изнутри. Так пахли все отделения, куда его переводили, когда старые врачи разводили руками: «Мы сделали всё, что могли». Здесь, в клиническом крыле университетской больницы, запах был особенно навязчивым. Будто его специально закачали в систему вентиляции, чтобы никто не забывал — сюда приходят не лечиться, а ждать. Сынмин сидел на кровати, поджав ноги к груди, и перебирал в памяти рутину. Палата на двоих, но соседняя койка пустует — значит, либо его будующий сосед ещё в операционной, либо его не будет вообще. Тумбочка с заедающим ящиком, в котором лежат старые журналы про здоровый образ жизни. Окно выходит на серую стену соседнего корпуса, так что можно не мучиться иллюзией "за стенами жизнь лучше". За окном пролетел воробей. Сынмин ненавидел птиц. Ладно, не ненавидел. Но когда тебе шесть лет, у тебя больное сердце, а за окном стая воробьёв дерётся за хлебную корку — ты почему-то отчётливо понимаешь, что даже эти твари живут полной жизнью. А ты сидишь с капельницей и считаешь удары собственного пульса, чтобы скоротать время. Семьдесят два. Семьдесят три. Семьдесят ....... Четыре. Опять пауза... — Минус полтора балла за ритмичность, — пробормотал он, прикладывая ладонь к груди. Сердце стучало как метроном, который сломался на половине пути. Где-то в глубине грудной клетки — почти с рождения. Врождённый порок. Кардиомиопатия. Четвёртый функциональный класс — самый весёлый, когда одышка приходит даже во сне, и ты просыпаешься от того, что не можешь вдохнуть.Его бабушка любила говорить: "Господь даёт испытания сильнейшим".
Сынмин в ответ всегда молчал. Потому что если бабушка верит, что он сильный — пусть верит. Ей ведь тоже тяжело. Таскать его по больницам с тех пор, как родители разбились на трассе, когда ему было четыре. Сынмин почти не помнил их лиц — только голос матери, который просил не бегать быстро. Он и не бегал. Никогда.***
Тук-тук. Четыре коротких удара костяшками по двери. Профессионально, сухо, по-врачебному. Сынмин не повернул головы — зачем? Он уже знал, что это новый лечащий. Ему сказали утром: «Молодой, но перспективный. Недавно ординатуру закончил. Вы его потерпите, Ким-сси, он старательный». Старательные... Сынмин видел таких. Они заходят с горящими глазами, листают историю болезни и искренне верят, что смогут совершить чудо. А потом через месяц начинают избегать взгляда, а ещё через три — переводят его к другому «перспективному». — Ким Сынмин-сси? — голос мягкий, ниже среднего, почти бархатный. Не похож на обычную врачебную скороговорку «на-что-жалуетесь-открыли-рот-скажите-а-а». — А вы кого ещё ожидали увидеть? — Сынмин наконец повернулся. И замер. В дверях стоял парень, который мог бы сниматься в дорамах. Ну серьёзно — тёмные волосы, острые скулы, глаза с длинными ресницами, которые змеились даже без туши. Белый халат сидел на его плечах так, будто его шили на заказ, а голос… голос обещал, что он здесь надолго. Интересно, — подумал Сынмин, — сколько таких красивых врачей уже переступали этот порог? — Хван Хёнджин, — представился врач, делая шаг внутрь. В его руках была карта — сухая папка с историей, которую Сынмин мог прочитать наизусть лучше любого учебника. — Ваш новый лечащий врач. Вы позволите? Он кивнул на стул у кровати. — Мне всё равно, — Сынмин пожал плечами и поправил больничную пижаму. Салатовая, в горошек, великовата в плечах. Бабушка давно просила принести домашнюю, но Сынмин отмахивался — зачем? Для кого наряжаться? Хёнджин сел. Молча. Недостаточно близко, чтобы вторгаться в личное пространство, но достаточно, чтобы Сынмин почувствовал запах — не медикаментов, нет. Кофе, мятного чая и типографской краски. Будто врач только что вышел из библиотеки. — Как вы себя чувствуете сегодня? — спросил Хёнджин, раскрывая карту. Его пальцы — длинные, с аккуратными ногтями — пробежали по строчкам. У Сынмина был отработанный ответ на этот вопрос. — Нормально. Не жалуюсь. Дышится тяжелее, чем вчера, но терпимо. Ноги отекают к вечеру, если долго сидеть. Аппетит есть, но тошнит после утренних таблеток. Это я перечислил то, что вы всё равно прочитаете в карте. Он подождал реакции. Обычно врачи в этом месте либо хмурились, либо говорили что-то бодрое вроде «вы такой смелый». Хёнджин поднял глаза. — Я не буду спрашивать то, что можно прочитать в вашей мед. Карте. — Он отложил карту на тумбочку — рядом с журналом про ЗОЖ, и от этого жеста стало почему-то иррационально тепло. — Скажите мне то, чего нет в карте. Например, какую музыку вы слушаете? Или что вас бесит больше всего в этом отделении? Сынмин моргнул. — Вы серьёзно? — Я всегда серьёзен. — Хёнджин не улыбнулся, но в уголках его глаз что-то дрогнуло. — Ладно, почти всегда. Бесит же, наверное, завтрак? Говорят, овсянка здесь как клейстер. — Овсянка здесь отвратительна, — вырвалось у Сынмина раньше, чем он понял, что вообще вступает в этот разговор. — И музыка. В коридорах включают какое-то радио, где играют песни, которые никто не слушает с 90-х. — Я запишу. — Хёнджин сделал вид, что что-то пишет пальцем на ладони. — P.S. Сменить плейлист в холле. Сынмин подавил смешок. Не потому, что было смешно, а потому, что смех отдавал в грудь тупой болью. Он потер рёбра через ткань пижамы. Хёнджин заметил. Конечно, заметил — он же врач. — Больно смеяться, — констатировал он, и это прозвучало не как вопрос. — Перикард? Или иррадиация в левую сторону? — Какая разница? — Сынмин убрал руку. — Больно — и всё. Привык. — К боли привыкнуть нельзя. — Хёнджин посмотрел ему прямо в глаза. Врачебный взгляд — оценивающий, сканирующий, но в нём не было привычной Сынмину пустоты. — Можно только научиться делать вид, что её нет. Но это не одно и то же. Несколько секунд они молчали. В коридоре пискнул монитор. — Вы странный, — наконец сказал Сынмин. — Обычно новые врачи неделю вызнают, можно ли со мной так. — Как? — Как с человеком, а не с диагнозом. Хёнджин наклонил голову. В его волосах запутался луч солнца. — А вы человек? — спросил он. — Или вы — «пациент Ким, четвёртый функциональный, прогноз неблагоприятный»? Сынмин сглотнул. В горле пересохло — не от болезни, от чего-то другого. — Я уже забыл разницу. — Тогда я напомню. — Хёнджин встал, оправил халат — и вдруг наклонился к уху Сынмина, совсем близко, почти касаясь дыханием. — Ваши прошлые врачи, наверное, год лечили карту, а не вас. Он выпрямился, прежде чем Сынмин успел ответить. Или моргнуть. Или вспомнить, как дышать. — Я зайду завтра с утра, — сказал Хёнджин, как ни в чём не бывало. — Сегодня вечером вам сделают ЭхоКГ. Постарайтесь не нервничать, идёт? — Идёт, — выдохнул Сынмин. Хёнджин кивнул и вышел, притворив дверь мягко, без привычного больничного хлопка. И только когда звук его шагов затих в коридоре, Сынмин позволил себе прижать ладонь к груди. Семьдесят два. Семьдесят четыре. Семьдесят пять. Пульс участился. — Чёрт, — прошептал он в пустую палату. — Чёрт, чёрт, чёрт. Он знал это чувство. Врачи называли его «тахикардией на фоне эмоционального возбуждения». Сынмин знал другое имя. Сердце работало как часы — неправильные, сломанные, обречённые. Но сейчас, впервые за много лет, Сынмину показалось — оно бьётся громче не от боли. А оттого, что кто-то наконец увидел не диагноз. — Хван Хёнджин, — повторил он имя вслух, пробуя на вкус. Оно горчило надеждой. А надежда — самое опасное, что может быть в отделении, где пахнет смертью.