Глава 1
18 июня 2026 г., 23:02
Говорят, что жизнь не заканчивается в тридцать лет. Мне тоже не стоило отрицать эту истину. В часы, когда кажется, что ты стоишь на краю, а в шаге простирается столь понятная неизвестность, страх способен парализовать все тело и дух. Действительно, ведь если только вдуматься, вся жизнь – это череда сменяющихся фрагментов, в которых всплывают новые формы, но содержание, сюжет остается неизменным даже через калейдоскоп огней. Ты узнаешь отзвуки прошлого в размытых контурах и вновь возвращаешься на один и тот же круг. Приходится смириться раньше или позже. И смеяться, когда один фрагмент являет себя чуть лучше предыдущего, и тревожиться, если следующий несет знакомый вопрос из прошлого. Когда стоишь на краю пропасти, самым верным решением будет сделать шаг назад. И все же, я иду наперекор. Услыхав о перспективе новой съемки, я не потратил и секунды на сомнение. Все, что лежит в пропасти, уже известно. Потому я, хватая чемодан, едва не подпрыгиваю, чтобы броситься темноту. По ту сторону всегда пахнет разложением. Я унесу его с собой, спрячу в карман, а потом оставлю на страницах издания. Нет схемы проще.
Я не хотел начинать рассказ издалека. Иначе бы пришлось окунуться в события прямиком за несколько лет до того путешествия. Будет пристойнее начать с того, что в сентябре 1953 года судьба занесла меня в Ханой. Слово «судьба» я употребляю здесь не с пафосом, каким пользовались мои предшественники, и не для того, чтобы заставить вас поверить, якобы мир был пропитан красками мистическими. Напротив, красивого было до безобразия мало. Однако именно судьба, а не стечение обстоятельств, как мне думается теперь, привела меня на другой конец света. Произошедшее там открыло мне одну истину, недоступную обывателю, какой всю жизнь свою проводит в статичном положении.
Наш самолет заходил на посадку, продираясь сквозь плотную пелену муссонных облаков, и я, Лиам Д. Лоусон, еще тогда пожалел, что в кармане не было ничего, кроме пачки сигарет. Иллюминатор нещадно заливала вода, огни Ханоя внизу казались мне размытыми, будто сам город еще не решил, хочет он принять снобоватых чужеземцев или нет. Весь салон уже пропах табаком и мокрой шестью. Запах своей простотой неправильно напоминал о доме, а как скажет вам любой опытный путешественник – эта ассоциация в дальней дороге опасна. Что было хуже, сверху уютного аромата наслаивалось нечто непременно кислое – французский одеколон. Им надушился чиновник колониальной администрации, сидевший через проход. Тучный мужчина с багровыми прожилками на щеках спал, запрокинув голову, и его посвистывающее дыхание напоминало шипение пара. В общем гудении двигателей все складывалось в извращенную симфонию, в которой ни один звук не выделяется, но каждый настойчиво режет слух на особенной частоте. Так я, время от времени потирая лоб, терпел. Глаза уже болели от недосыпа и напряжения. Всю дорогу от Парижа до Сайгона, а затем коротким рейсом на север, я упорно перебирал в уме детали предстоящей мне работы.
Заказ поступил неделями ранее от журнала «Пари-Матч». Сумма, по моим меркам, обещалась щедрая, а формулировка редактора была столь обтекаемой и прозрачной, что переспрашивать мне не пришлось: «Нам нужны снимки, которые покажут европейскому читателю правду об этой войне, без прикрас. Вот-т только бы и без лишней грязи. Вы понимаете, Лоусон». Я понимал хорошо, даже слишком. Еще очевиднее можно было сказать только «Грязь должна быть эстетичной, а страдание туземца умещаться в рамку журнальной полосы, не выплескиваясь на стол благопристойного буржуа». Временами я ненавидел себя за терпение к этим формулировкам. Раньше казалось, что проглатывать лицемерие – удел слабых, безвольных людей. Однако время каким-то свойством меняло все, размывало границы морали, а счета сами себя оплачивать не научились. А еще Исак... Да, Исак, ожидающий возвращения в нашей тесной квартирке на рю Муфтар, последнее время смотрел на меня с выражением, в котором усталость уже начинала перевешивать любовь.
Когда я восстанавливал в мыслях образ Исака, шасси коснулись взлетной полосы. Первым делом я машинально проверил футляр с «Лейкой», тот покоился на коленях. Камера была второй по важности вещью во всем мире, к которой я прикасался с чем-то похожим на нежность. Металл ее корпуса заметно потемнел от времени, а отделка изрядно истерлась в тех местах, где ложились пальцы. Эта камера, проклятая, благословенная камера, видела высадку в Нормандии, и многочисленные забастовки в Париже, и случайные, смазанные отзвуки мирной жизни, и изможденные лица узников лагерей, на которые я потом не мог смотреть без спазма в горле. Теперь она будет видеть Индокитай.
Ступить на твердую землю было сродни долгожданному освобождению, но облегчение длилось не больше пары мгновений. Очень быстро ощущение удовольствия сменилось липкостью рубашки, пристающей к спине. Воздух здесь был влажным и тягучим, почти как в райской куще, если бы не вонь исходящая от всего вокруг – керосин и гниль, а все же лучше салонной духоты.
Я не знал, что поныне тянуло меня в самые разные уголки земли. Не говоря о заказах – от них отказаться можно всегда, а деньги заработать вышло бы и на чем-то более устойчивом. Юношеский задор давно испарился, так что на него списать стремление не выходило. Тяга к приключениям? О да, к авантюрам, которые могут тебя убить, безусловно. Нет и нет, все больше походило на глупые отмазки, которые я неосознанно составлял в своей голове каждую поездку. Вдруг мне неотчетливо вспомнились слова Исака, которые он бросил перед моим отъездом: «Только не притворяйся, что едешь туда ради истины. Ты боишься остановиться, Лиам, в движении гораздо легче не думать о том, что чувствуешь». Была в них доля острой правды, колючей настолько, что даже за много километров она продолжала напоминать о себе. Исак всегда умел смотреть в корень вещей. Алжирец, выросший в Париже, знал цену словам и молчанию. На тот момент мы знали друг друга три года, познакомились в прокуренном кафе на левом берегу, где молодые философы спорили о неотложных вопросах бренности бытия, а старые художники молча попивали абсент. Исак сидел в углу с томиком Сен-Жон Перса, но внимания на буквы не обращал. Он выводил на салфетке угловатые линии, в которых я ненароком опознал свой портрет, если так его можно было назвать. «Я Вас нарисовал, – признался он тогда без тени смущения. – У Вас лицо такое... грубое. Вы боитесь, что земля под Вами случайно разверзнется?». Я уже не помню, что сказал в ответ. Гаркнул нечто резкое, и мы поспорили, потом выпили, потом еще раз выпили, а через неделю я перевез свой чемодан в его квартиру. Исак обычно не спрашивал, куда я уезжаю и зачем. Интересовался без лукавого любопытства, ибо все лежало на поверхности, а выяснять очевидное все равно, что тратить драгоценное время впустую. Да и я сам посвящал его во все, что было необходимо знать. Даже в этот раз Исак только и сделал, что поцеловал меня в лоб на прощание, с фразой вроде «Возвращайся скорее, чем я успею привыкнуть к тишине», и захлопнул дверь. Просто и сентиментально до одури, но таков был наш быт, и не мне жаловаться на короткие радости жизни. Мысли вновь и вновь возвращались к Исаку даже в удушливых тропиках. Как забавно, ведь в Париже я мог часами не задумываться о том, что ждет меня по ту сторону формальной жизни. Быть может, потому что там эти мысли были под запретом.
Пока я пребывал в мимолетных рассуждениях, нас успели провести в здание аэровокзала. Такое случается: ты думаешь, а ноги сами несут тебя по привычке, выдолбленной годами. Неосознанно улавливаешь инструкции, направления, и даже не задумываешься, когда остаешься один. В помещении царил упадок колониального величия, суета его плохо скрывала, или даже наоборот подчеркивала. Впрочем, трудно не заметить запах костров, когда стоишь на пепелище. Под высокими потолками с облупившейся лепниной толпились французские офицеры с усталыми лицами, взад и вперед сновали вьетнамские носильщики в конусообразных шляпах, юркали в толпу проворные торговцы фруктами, а где-то мелькали подозрительные личности в европейских костюмах, и их холодные глазки обегали помещение слишком быстро. Было душно, липко настолько, что уже хотелось содрать с себя кожу. Ленивые вентиляторы под потолком хоть и вращали спертый воздух, но облегчения не приносили. Неужели в каждой жаркой стране грязь налипает настолько быстро? Такое случается только в местах, где вместе с пылью к тебе липнет страх. Страх, свойственный земле, где ужас и неопределенность сопровождают историю на каждом ее жалобном витке.
– Месье Лоусон?
Я вздрогнул от неожиданности, сначала подумал, что мне почудилось. Незнакомый голос, звавший меня по имени, прозвучал издалека. Или так мне показалось, потому что он был непривычно мягким. Пришлось поспешно обернуться, чтобы выяснить, кому он принадлежал, и при том не выглядеть излишне удивленным. Это бы подорвало имидж военного фотографа на корню. И все же то, что я наблюдал дальше, не могло не вызвать у меня короткой улыбки. Примерно в метре от меня стоял смуглый юноша: черные вьющиеся волосы, слишком длинные для военного времени, обрамляли твердые черты, а огромные глаза смотрели на меня с прямотой, достойной французского мятежника. Мне почему-то стало неуютно. Одет он был совсем не по-европейски, но и к местным я отнести его не смог. Выцветшая рубашка цвета хаки была ему очевидно широка в плечах, подол заправлен в холщовые брюки, на ногах – стоптанные кожаные сандалии, какие носили монахи в некоторых буддийских храмах. Через плечо перекинут парусиновый мешок. В очертаниях содержимого угадывались то ли свернутые карты, то ли причудливые инструменты. Ни то, ни другое правдой не было. Что же поразило меня более всего, незнакомцу на вид можно было дать лет семнадцать, восемнадцать от силы – почти мальчишка. Именно этот фактор породил в груди чувство, которое я, по правде, не выносил более всего. Как и у любого другого человека на земле, у меня была слабость, которую я выжигал каленым железом, но так и не смог подавить за все годы. То была рефлекторная жалость, какая возникает, когда сытый человек видит голодного или состоятельный рассматривает обездоленного на улице. Бедный мальчик, подумалось мне, бедный красивый мальчик, которому самое место в каком-нибудь Кембридже, со сборником Киплинга или чашкой чая, а не в аду с видом на то, как французы теряют остатки империи.
– Я Арвид Линдблад, – голова мальчишки слегка склонилась. – Полковник Дюбуа просил встретить Вас и доставить в резиденцию. Вас ждут сегодня вечером, в семь.
Только после этой фразы я окончательно признал, что акцент у него чисто британский. Слух безусловно зафиксировал отклонения, но, что спорить, язык был поставлен хорошо. Где, черт возьми, этот мальчик научился так говорить?
– Благодарю. Вы... – я замялся, чувствуя, что мой вопрос прозвучит абсурдно. – Вы работаете на французскую администрацию?
– Скорее, с ними. И с теми, кто им платит. Я проводник, если Вы еще гадаете, и переводчик.
Арвид замолчал, его глаза продолжали впиваться в меня, будто он ждал, что я спрошу что-то еще. Мне и вправду захотелось уточнить. Под формулировкой «с ними», а не «на них» скрывался больший пласт значений, но кем я был, чтобы допрашивать незнакомца прямо в зале аэровокзала? Неразрешенный вопрос повис в моем сознании до лучших времен. А мальчишка, тем временем, уже мотнул головой в сторону выхода, как бы сообщая без нахальства: «Пора, месье, нечего тут толпиться», и я был вынужден последовать за ним, ибо никакого иного варианта мне не представлялось.
Мы протолкались через зал, затем спустились по ступеням прямиком в марево ханойского вечера. У входа нас ждал старенький Ситроен с открытым верхом, видавший явно лучшие времена – еще довоенные, возможно. За рулем машины беспристрастный вьетнамец курил самокрутку. При виде Арвида он покосился вбок, я заметил, как беззвучно шевельнулись его губы, но слов разобрать не смог. Местного языка я не знал, да и какие другие слова, кроме как «паршивый француз» или «еще один» это могли быть. Вдруг Арвид передо мной ускорил шаг, чтобы перехватить инициативу и открыть для меня заднюю дверцу. От этого жеста меня окатила неловкость, хотя по своей сути в нем не было ничего подобострастного – Арвид делал свою работу, и все. Я с благодарным кивком принял вежливость. Сам юноша устроился впереди, рядом с водителем, но не произнес ни слова. Пока я ерзал на продавленном сидении, необходимость заполнить молчание стала меня подтачивать. Я не был болтливым, отнюдь, и даже в Париже, в компании моложавых друзей Исака я предпочитал остаться молчаливым слушателем. Они смеялись надо мной по-доброму, мол, Лоусон как всегда немногословен, неужели в реальности найдется что-то более стабильное? Все пошло из профессиональной этики – меньше говори, больше слушай и запоминай, не лезь на рожон, если не сведущ. Потому и в кругах местной богемы я был забавным наблюдателем в придачу к Исаку. Однако в Индокитае мне суждено было провести не меньше месяца и, как мне сдавалось, кудрявый мальчишка теперь станет мне верным спутник во всех невзгодах чужой страны. Так к чему тишина, если рано или поздно нам все равно придется узнавать друг друга?
Я прокашлялся:
– Так Вы британец? Ваша фамилия, Линдблад – шведская, если не ошибаюсь. Но выговор у вас оксфордский.
Арвид тут же закинул локоть на спинку сидения и развернулся вполоборота ко мне. Движение вышло резким, но в выражении лица раздражения не читалось.
– Вам покороче или подлиннее, месье? Ай-й, все ж вы хотите знать все и сразу, – он махнул ладонью, будто в такой ситуации оказывался не в первый раз, и вопрос его ничуть не удивил. – Ну, слушайте. Мой отец был шведским миссионером. Приехал на север Индии спасать души, а спас только одну – свою собственную, когда встретил мою мать. – уголки губ Арвида приподнялись в лукавой улыбке, но точно так же быстро опустились. – Потом отца перевели в Сайгон, потом он умер от лихорадки. Мать отправила меня в Англию, к родственникам отца. Там учился в школе при церкви и выиграл стипендию в Оксфорд. Знаете колледж Корпус-Кристи? Классическая филология. Хотя больше я преуспел в математике. Мне... – в этот раз он ухмыльнулся только одним краем губ. – Читать бывает сложно. И все ж пошел.
Классическая филология? Цицерон и Гомер? Мои брови невольно поползли вверх. А теперь этот мальчик везет меня через Ханой, где на окраинах слышна далекая канонада. Случаются же в жизни такие жестокие несправедливости.
– И что же заставило Вас бросить Оксфорд и вернуться сюда? Война? – поинтересовался я следом.
Теперь Арвид отвернулся от меня к дороге. Машина тронулась, подпрыгивая на ухабах разбитой мостовой. Мы, видно, засиделись, и угрюмому водителю в край надоело дожидаться команды.
– Это моя земля, месье Лоусон. Какие бы бумаги ни лежали в моих документах и какое бы образование ни дали мне в Англии, кожа помнит, откуда она. Когда я узнал, что здесь происходит, я не мог оставаться в библиотеке за переводом «Энеиды» и делать вид, что меня это не касается. Это, разве, не кажется Вам справедливым решением?
Мне свойственно было ответить что-то снисходительное, в духе «В Вашем возрасте мы все были идеалистами», но, произнеся первые два слова, я осекся. Как глупо нарываться на столкновение идеологий в первый же час – ты выше этого, Лоусон. К тому же, что ты можешь знать об этом юноше, и как его судить? У всех есть мотивы. Ты сам бежишь от спокойствия, дарованного чудом, прямо в пасть безумия, а причину назвать боишься, будто оно сожрет тебя заживо и в секунду лишит всего, что ты так усердно выстраивал годами.
Я вздохнул, потерев переносицу:
– Не мне оценивать чужие поступки. Там, где справедливость для одного, всегда ляжет тень несправедливости другому. А будь я в силах сделать в мире хоть что-то масштабнее снимка, уже давно бы прекратил все войны, чтобы делать выбор никому не пришлось.
Арвид ничего не ответил, лишь хмыкнул, и тем разговор был окончен. Мне показалось, что ответ мальчишку не удовлетворил. Он, должно быть, ждал конкретики или солидарности, а я обошелся парой излишне дипломатичных фраз, как подобает фотографу в чужой стране. Не знаю, зачем я соврал. Безопасно и правильно – все, что имело значение. И наивно было Арвиду искать союзника в белом мужчине, у которого за спиной цинизма больше, чем он видел за всю свою короткую жизнь. Хотя, и в том, что Арвид искал у меня одобрения – я уверен не был.
В повисшей тишине я устремил глаза к пейзажам. Вдоль улиц тянулись обветшалые фасады колониальных особняков с закрытыми ставнями, между ними ютились крохотные лавки и лотки с фруктами, женщины в конических шляпах сновали по тротуарам, нося корзины на коромыслах. Они походили на диковинных существ, которых вписали в хаотичную картину забавы ради. И все же мои мысли вновь вернули меня к словам Арвида. Я успел додуматься, что и впрямь обидел своего проводника уклончивостью. В словах идейной молодежи обычно горит огонь. Его ты, имея опыт, не спутаешь ни с чем другим: несерьезный такой, яростный огонек, и оттого имеющий свойство потухнуть так же быстро, как однажды успел разгореться. То, что я чувствовал в словах мальчика не было похоже на юношеский максимализм в его привычных очертаниях.
К тому моменту наш Ситроен свернул в узкий переулок. Там смердело рыбным соусом и жасмином – коктейлем настолько дурнопахнущим, что им запросто можно было описать весь упадок Индокитая. На углу стояла кучка французских солдат. Молодые, небритые лица и расстегнутые воротники ничем не отличали их от вояк в любой другой части света. Удивительно, как запах смерти рано или поздно делает всех ужасно похожими друг на друга. Один из парней, кривоватый и неотесанный, вслед машине крикнул по-вьетнамски что-то явно оскорбительное. Арвид на это даже бровью не повел, только желваки на скулах обозначились резче. Водитель раздраженно сплюнул в окно и невнятно забормотал себе под нос. Я стыдливо отвел взгляд: смущение не за себя, конечно, а за этих парнишек, посланных умирать за то, во что они сами не верили. А затем меня краем тронуло новое, неприятное осознание собственного места в этой картине мироздания. Проблеск первозданного гуманизма, как сказали бы некоторые современники. Ведь я-то приехал сюда снимать, не бегать, как они, по полям с винтовкой – снимать, смотреть через видеоискатель, выстраивать кадр, выбирать ракурс. Потом я улечу, а эти останутся – и кривой солдат, и вьетнамец-водитель, и Арвид с лицом с музейного портрета. «С музейного портрета» – да уж, Лоусон, вот ты уже увидел в нем артефакт, подсказывал внутренний голос.
Привычка везде таскать с собой камеру не только давала мне профессиональное спокойствие, но и помогала занять руки время от времени. Особенно, когда я, в попытке собрать разрозненные обрывки мыслей и ощущений, так и норовил совсем не элегантно потеребить пальцами рукав или ткань брюк. И в этот раз пальцы привычно нащупали холодный металл «Лейки», переместились к рифленому колесику настройки резкости. Я подумал: не сделать ли первый кадр прямо здесь, снять этого мальчика-проводника вполоборота, пока на фоне проплывают трущобы, а свет сочится через листву баньянов. Все это такое золотистое и мягкое, совсем не похожее на Ханой, к которому я готовился. «Арвид – контраст хрупкой красоты и грубой реальности». Идеальный кадр для журнала; читатель посмотрит, вздохнет «Какой колоритный туземец» и перевернет страницу.
Арвид, словно почувствовав мой взгляд, обернулся. Его темные глаза уперлись прямо в меня, а я по-дурацки заморгал, будто мгновение назад вовсе не собирался сфотографировать его исподтишка. Рука, уже потянувшаяся к камере, пристыженно замерла.
– Мы приехали, – провозгласил юноша, отчитывать он меня не собирался. – Резиденция. Полковник ждет Вас в шесть. Я зайду за Вами без четверти.
Выбравшись наружу, я сгреб свои вещи и наспех размял затекшие ноги. В этот раз я уже не придал так много значения тому, что Арвид открыл для меня дверь. Даже проникся каким-то уважением – во Франции мне бы не хватило смелости открывать дверцу другому мужчине. Исаку разве что, и то – никогда публично. А этот не боялся, совсем.
Резиденция представляла собой очередное здание в колониальном стиле. Содержали его в более пристойном виде, чем дома, что попадались нам на пути: белые стены, ставни цвета морской волны (почему-то мне они вдруг показались неуместно веселыми), небольшой палисадник с яркими цветками и зеленью, увитая бугенвиллией веранда. Здесь было как-то... мирно, да простит Господь мне это слово.
С Арвидом мы распрощались у дверей. Он направил меня внутрь здания, на все тактичные благодарности ответил пресловутое «Это моя работа, месье Лоусон», и растворился в густом сумраке. Сумерки в Ханое наступали стремительно, без долгих северных полутонов. И поэтично это, и опасно, смотря с какой стороны поглядеть. В холле резиденции меня встретил коридорный, белый китель которого, такой же, как наружные стены, весьма подходил равнодушному лицу. Он провел меня в комнату на верхнем этаже, выделенную, как важному гостю. Было тихо. Только здесь, наедине, я позволил себе вспомнить про записку, которую Исак сунул мне в напутствие еще в Париже. Я уселся на край кровати, водрузил на колени чемодан, и выудил из него конверт. Смятый, маленький конверт, в который вложена была такая же маленькая бумажка, а на ней в спешке выведены чернилами буковки. Наверное, он писал это, пока я собирался утром.
«Ты только выйдешь за дверь, а я уже скучаю. Возвращайся быстрее, Лиам. Твоя половина кровати все еще пахнет тобой, я не буду менять белье, как последний сентиментальный глупец. И будь осторожен, всегда».
За окном сгущалась тропическая ночь, в ней гоготали последние птицы, стрекотали насекомые, а я вглядывался в неровные буквы и улыбался. Кровать скрипнула под весом, а мне почудилось, будто это Исак ворочается рядом. Так близко, что я слышал его дыхание в гуляющем в оконной раме ветре. Милый, милый Исак, подумал я, я вернусь, всегда возвращаюсь. И в этот раз, наверное, буду даже осторожнее, чем во все предыдущие. Я врал себе даже в мыслях, но хотел бы верить.
В дверь постучали ровно без четверти семь. Пришлось поспешно спихнуть чемодан с колен, записку я кое-как сложил в нагрудный карман рубашки и метнулся к двери, чтобы дать понять, что я не провалился в сон. Это Арвиду уместно было предположить, поскольку моя неуклюжая возня заняла больше времени, чем я рассчитывал потратить. В коридоре второго этажа уже зажгли тусклые лампы в пыльных абажурах. Вместо того, чтобы поприветствовать Арвида второй раз за сутки или выдать ему хоть пару связных слов, я каким-то образом потратил еще несколько ценных мгновений, чтобы рассмотреть его. Делать мне этого не стоило по всем принципам этики, или хотя бы учитывая, что в резиденции я гость, а он – пусть не хозяин, но уж точно не слуга, на которого посетители глазеют, точно на диковинную птицу. Всевышний мне свидетель, но в грязном свете желтых ламп Арвид выглядел старше, нежели днем. Волосы он пригладил назад, но один непослушный завиток выбивался и прилип к виску. Тени ложились под глаза, придавая юноше вид усталый, серьезный не по годам. Впрочем, теперь я понимаю как никто другой, что неустойчивый мирок, зовущийся Вьетнамом, с завидной скоростью стирает всю юность даже с самого нежного лица. Я приметил, что и одежда на Арвиде сменилась. Теперь на плечах красовалась светлая льняная рубашка с коротким рукавом, чистая и отглаженная, может быть, парадная. Брюки мальчишка выбрал темные. А вот сандалии, додумался я, являлись неотъемлемой частью любого образа. Вывези его хоть на светский прием – другой обуви он не найдет. И была ли она у него вообще?
Видимо, в тот момент Арвид понял, что я рассматриваю его неприлично внимательно, поэтому поспешил нарушить созерцательную паузу:
– Полковник Дюбуа просил не опаздывать, – произнес он, отшагнув от дверного проема. – Он не любит ждать.
– А вы? – зачем-то спросил я, когда вышел из комнаты в коридор. Прозвучало не по статусу дерзко, на что я никак не рассчитывал. – Вы любите ждать?
Бровь Арвида изогнулась, выдав очевидное удивление. Я застал его врасплох, того не планируя, и теперь было хотел извиняться за свою бестактность, и за неопределенность парой часов ранее тоже, но мальчишка опять меня опередил. Несмотря на секундное замешательство, его тон сохранил всю прежнюю ровность.
– Я научился. Это полезный навык в моем положении.
Мы двинулись по длинному коридору, к лестнице, которая вела на первый этаж. Тогда, я должен заметить, меня не отпускало зловещее ощущение. Совсем недавно я шел здесь и успел ознакомиться с интерьером не хуже, чем с экстерьером особняка. Только вот все во мраке уже выглядело по-другому: будто мебель, стены, полы – все меняло форму прямо перед глазами, одна линия перетекала в другую, изгибалась зигзагом и утыкалась в бесконечное нечто темноты, куда зрение человека не могло проникнуть в силу физической ограниченности. Там, помимо очевидной плесени, воображение дорисовывало недостающие образы. Пол устлан истертым ковром с восточным орнаментом, со стен на меня глядели многочисленные гравюры: сцены охоты, портреты французских генералов в торжественных мундирах, среди них затерялась карта Индокитая, датированная 1887 годом. Тогда людям все это казалось вечным и незыблемым, как комично. Под ногами поскрипывали половицы, звук смешивался со стрекотом цикад по ту сторону открытых окон.
Я шел позади своего молодого проводника и не без смятения ловил себя на том, что снова его разглядываю. Можно сказать, что это привычка человека, который обучен фиксировать все через призму удачной пачки кадров. Только на Арвида сейчас смотрело не амплуа фотографа, во всяком случае мне хочется в это верить, а глаза любопытного мужчины. Вполне вероятно, что, в те первые часы нашего знакомства, я видел только наши различия. В походке Арвида не было ни солдатской чеканности, ни расхлябанной юности, он двигался мягко, перенося вес с пятки на носок. Его шаги оставались бесшумными. От этого я ощущал себя слоном в посудной лавке, тяжелые европейские ботинки легкости не прибавляли и только подчеркивали чужеродность в этом пространстве. Оглядываясь назад во времени, теперь я убежден, что в Ханое столкнулся с самой большой загадкой во вселенной, и не без горя вынужден признать, что, на свою беду, посчитал непременной миссией разгадать непостижимое.
– Арвид, Вы давно работаете с полковником?
Опрометчивый вопрос не принес успеха.
– Достаточно.
Коротким ответом юноша дал понять, что продолжать аморфные расспросы с ним неуместно, и ускорил шаг. В переменившейся осанке «тебя это не касается» читалось яснее слов.
Так мы миновали боковой коридор, а затем спустились по лестнице. Там на высокой стене висело широкое полотно с изображением Наполеона III в горностаевой мантии. Краски потемнели от времени, и изначальный замысел художника ускользнул под гнетом прошедших эпох. Лицо императора потускнело, казалось демоническим в керосиновом свете ламп и, наверняка, раз от разу вселяло ужас в тех, кто ночью проходил мимо. У подножия лестницы, как печальное изваяние, стоял часовой. Молодой вьетнамец в форме французской пехоты нехотя сжимал слишком большой для его щуплой фигуры карабин – прискорбная картина. При виде Арвида он внезапно вытянулся, так, что его жалобный вид обрел даже отдаленную гордость. Более того, он кивнул моему проводнику. Вряд ли устав предполагал столь свойские жесты, но теперь я имел основания предполагать, что Линдблад здесь на хорошем счету. Арвид ответил часовому тем же едва уловимым движением головы. Примета маленькая, а запомнил я ее непременно, пусть так и не решился позже спрашивать, что же жест означал.
На первом этаже как раз и находился кабинет полковника. Даже ребенку сталось бы просто найти нужную дверь, и здесь я вовсе не преувеличиваю. В отличие от остальных дверей резиденции, деревянных и выкрашенных светлой краской, эта была из красного дерева, массивнее раза в полтора, а ручка напоминала то ли нахохлившегося кабана, то ли неудачливого льва. Арвид выбился вперед меня, жестко постучал два раза, с интервалом ровно в две секунды, – я посчитал, – и, не дожидаясь ответа, толкнул дверь. Кабинет передо мной открылся большой и просторный, от высокого потолка там веяло прохладой, недоступной остальным помещениям дома. На массивной поверхности стола у дальней стены громоздились карты, кипы разношерстных бумаг, вырезки, депеши и бланки с грифом «Confidentiel». Полковником оказался мужчина лет пятидесяти, с коротко стриженными седыми волосами, не считая благородной плеши, и лицом, которое вполне можно было бы назвать аристократическим, если б не тяжелая, бульдожья челюсть и сетка лопнувших капилляров на щеках, выдававшая давнюю и очень прочную дружбу с арманьяком. Полковник Дюбуа носил мундир с безупречной выправкой, но воротник был расстегнут на одну пуговицу, а галстук съехал набок – мелкие детали говорили мне, что человек этот давно перестал заботиться о впечатлении, которое производит на окружающих. Он не встал, только поднял глаза от бумаг.
– Полковник, месье Лоусон.
– А, Лоусон, – пробасил Дюбуа из-за стола. Голос у него был низкий, рокочущий, как у человека, привыкшего перекрикивать гул артиллерии. – Наслышан-наслышан. Ваши снимки в газетках, гм, из Нормандии... впечатляют. Вы тогда еще совсем молоденьким были, мх. Проходите, садитесь.
Я поспешно пересек кабинет и опустился в кожаное кресло напротив стола, оно недовольно скрипнуло. Нежданное лирическое отступление меня задело, и пускай сказано было в контексте похвалы, я напрягся, не скрытый ли это намек на мою некомпетентность или, хуже того, насмешка. Полковник был непроницаем. Он разлил по стаканам янтарную жидкость из графина на краю стола, один стакан пододвинул мне, себе взял другой – тот, где коньяка плескалось заметно больше, а про Арвида словно забыл, или сделал вид, что забыл. Да и я только тут опомнился, что мальчишка остался стоять у дверей. Он тенью прилип к красному дереву и заполнял пустоту кабинета своим неощутимым присутствием.
– Значится, нынче «Пари-Матч», – продолжил Дюбуа, откидываясь на спинку кресла. – Хотят правды, но без гнили. Знаю я эту песню, гм. Сколько Вам платят, если не секрет?
– Достаточно. – ответил я, невольно повторив интонацию Арвида.
Полковник с хрипением хмыкнул, и присосался губами к стакану. В его взгляде мне померещилось усталое признание. В конце концов, пожив достаточное время, понимаешь одну негласную истину. Все мы здесь, в конечном счете, делаем свою работу за деньги, как бы ни пытались убедить себя обратном.
– Хорошо, Ваше дело. Мое – обеспечить Вам доступ туда, куда обычно журналистишек не пускают, и одновременно проследить, чтоб Вы не сунули свой нос туда, где ему совсем не место. Баланс, гм, понимаете? Древнее искусство.
Дюбуа взял со стола пошарпанную указку и ткнул ею в карту, освобожденную из-под вороха бумаг. Я подался вперед и принялся разглядывать знакомые по газетным сводкам названия: дельта Красной реки, Ханой, вот Хайфон, извилистые линии дорог, петляющие в джунгли.
– Вот, гм, здесь, – указка уперлась в точку, обозначенную красным кружком, – наш пост, форт Сен-Александре. Красивое название для кучи грязи и малярийных комаров. Оттуда открывается... Скажем так, живописный вид на позиции Вьетминя. Ваш редактор будет доволен: окопы, колючая проволока, усталые лица наших мальчиков – все, что им захочется для прочувствованного репортажа о тяготах войны. Снимете, м-м?
Я без сомнения кивнул:
– Сниму.
– Отлично, тогда... Выезжаете завтра на рассвете. Дорога опасная сейчас, поэтому с Вами поедет Линдблад. – впервые с того момента, как мы вошли в кабинет, полковник бросил взгляд через мое плечо, и у меня кольнуло в груди от плохо скрываемого пренебрежения в его глазах. – Мальчишка знает каждую тропу от Ханоя до лаосской границы. Доведет, присмотрит, если что – переведет. Толку от него в бою, конечно, немного, но языком чешет на трех наречиях.
Полковник Дюбуа тотчас же рассмеялся своей уничижительной шутке, через секунду он зашелся лающим хрипением и снова припал к стакану. Тут-то в тишину встрял голос Арвида.
– Полковник, – произнес он негромко, но отчетливо. – Позвольте заметить, что маршрут через Сонг-Хонг сейчас небезопасен. Вчера разведка доносила о передвижении триста восьмого полка в том квадрате. Я бы предложил восточный обход через холмы, это займет на четыре часа больше, но вероятность засады существенно ниже.
Дюбуа, помрачнев, медленно опустил стакан на стол:
– Линдблад, – прошипел он тоном, будто говорил с непонятливым ребенком. – Когда мне понадобится твой драгоценный совет по тактике, я спрошу. А пока ты делаешь то, что тебе говорят. Понял?
– Да, полковник.
Не «так точно», а просто «да» – мальчишка не переставал меня впечатлять. Он даже не опустил взгляд, как поступил бы на его месте любой человек в подчиненном положении. Арвид попросту стоял и ждал, когда полковник продолжит, но делал он это с такой тихой гордостью, что даже мне стало интересно, вспылит ли полковник теперь. Реакция не заставила ждать – Дюбуа и впрямь ощутил отсутствие желанного трепета, его ноздри чуть раздулись, а лицо лоб наморщился в негодовании. Но, к моему разочарованию, он так же быстро взял себя в руки и снова устремил все внимание ко мне, будто Арвид перестал для него существовать.
– В общем, так, Лоусон. Линдблад отвезет Вас в форт, покажет, что снимать можно, а что нельзя. Список того, что, гм, нельзя, получите у моего адъютанта перед выездом. Только уясните себе сразу: я не хочу потом читать в вашем журнале про «зверства французской армии» или «трагедию колониальной войны». Мы здесь делаем грязную работу, но делаем ее ради цивилизации. Ваш читатель хочет героев, а не мучеников, гм. Обеспечьте ему героев.
Когда полковник закончил свой высокодуховный монолог, я наконец решился отпить пару глотков из своего стакана. После очевидных слов мне потребовалась минута, чтобы сформулировать ответ, достойный нашей формальной обстановки, но не уклончивый настолько, чтобы я впоследствии изнурительно корил себя за слабохарактерность. В досадный добавок к этому я заметил, что алкоголь оказался дешевым. Он обжигал горло и оставил неприятное послевкусие – как и все в этой стране.
– Я снимаю то, что вижу, полковник, – ответил я, отлипая от кожаного кресла. – А уж кого увидит в этих снимках читатель, героев или мучеников, решать не мне.
После этих слов Дюбуа еще несколько мгновений смотрел на меня пристальным взглядом, оценивал или осуждал – черт разберет.
– Ступайте, – бросил он наконец. – Линдблад, проводи Лоусона и объясни ему, во сколько выезд.
– Да, полковник.
Короткая реплика поставила неопровержимую точку. Когда мы вышли в коридор, а багровая дверь за нами захлопнулась, я непроизвольно перевел дыхание. Вправду, только приметил, что в кабинете полковника я то и дело не дышал. Выглядело глупо, впрочем, хотелось надеяться, что эта жалкая реакция осталась незамеченной.
Арвид уже шагал вперед меня: мы миновали угрюмого часового на посту, его лицо показалось проще прежнего. Он успел задремать и все еще тщетно продирался сквозь пелену сна, порушенную звуков наших шагов. Поднялись на второй этаж, свернули в галерею, выходившую окнами во внутренний двор. Там Арвид снова заговорил со мной. Счел нужным поделиться-таки сведениями о нашей завтрашней поездке, будто я в этой ситуации был последним, кого стоит ставить в известность. Мальчишка на меня даже не смотрел. Он замедлился, глядя в пустынную темноту и пересказал мне все, что и стоило ожидать: что выезжаем завтра в пять утра, и что взять мне надо только самое необходимое. Будто я, по каким-то необъяснимым причинам привез с собой сюда целый чемодан нарядов. Не забыл мой проводник уточнить и то, что надевать светлое глупо – в джунглях будет видно за милю. Напоминание очевидных фактов было чем-то почти заботливым, если б я захотел посмотреть в таком свете. Увы, комфорта здесь мне пока не хотелось. Я не знал, сколько продлится ощущение самодостаточности, но верил, что запаса хватит до самого возвращения во Францию. А там уже ждет Исак, который излечит любую тоску.
Во тьме внутреннего двора горел одинокий фонарь, и в его желтом круге танцевали ночные мотыльки. При взгляде на свет становилось тепло, но внутри меня уже тогда нарастало иррациональное желание, потребность задержать Арвида еще ненадолго. Задать ему вопрос, может, пробить стену вежливой отстраненности, за которой он прятался. Ведь я видел, видел там, в кабинете, что мальчишка мудренее, чем кажется. Обычно любопытство к незнакомцам не мучало меня за рамками работы, разве что взглянуть на того или иного человека, как на типаж, но, чтобы сразу вообразить кого-то потенциальным собеседником? Извольте, нет. Это, замечу, Исака не касалось. Он во многих аспектах представлял исключение, хотел бы я того или нет. Здесь же исключений быть не могло, и все же голос мой прозвучал раньше, чем я удостоверился, что моя идея так же бессмысленна.
– Арвид, – я окликнул его, остановившись. – Почему именно Вы вернулись?
Арвид успел сделать еще несколько шагов, затем молчаливо замер. Цикада за окном своим противным стрекотанием рассказала мне больше, чем неподвижная фигура в паре метров. Я уж было решил, что ответа не будет – довольно. Правда, Лоусон, кем ты здесь себя возомнил? Пусть мальчик идет, оставит твой глупый вопрос висеть в воздухе с пылью.
– Я уже отвечал Вам, месье Лоусон. Это моя земля. – прозвучало без интонации.
Я с улыбкой покачал головой. Простота ответа была абсолютной. К чему было спорить? И все же едкое желание вывести Арвида из равновесия поддело что-то в моей груди.
– Земля – это грязь под ногами, – возразил я мягко. – Люди уезжают, если она горит. И тем более, если она людей убивает. У Вас было будущее, стипендия, безопасность. Но почему Вы выбрали это?
Арвид повернул голову медленно. Глаза блеснули моментной злостью, но голос остался спокойным:
– А почему Вы здесь, месье Лоусон? – вопрос на вопрос. – Вам платят деньги, Вы делаете снимки, и, наверняка, могли бы делать их и в любом другом месте на земном шаре. И у Вас, наверняка, есть человек в Париже, который ждет. Зачем вы оставили его и приехали сюда? Не ради же героических снимков для «Пари-Матч».
– Это... другое. – возразил я, хотя звучало жалко.
– Разумеется, - Арвид кивнул. – У белого человека всегда «другое». Есть причины, сложные мотивы, не менее сложный внутренний мир, который требует исследования. Его надо постигнуть, это верно. А у таких, как я, есть только земля. Грязь под ногами.
Юноша прикусил губу, развернулся и зашагал по галерее дальше, но прибавил тихо:
– И долг перед ней.
Фигура Арвида таяла во тьме неспешно, шаг за шагом. А у меня в груди разрасталось что-то, где я не могу отделить стыд от злости или злость от стыда. Ощущалось оно неприятно, но я подавил чувство очередной улыбкой в никуда.
– Спокойной ночи, месье Лоусон. – донеслись напоследок слова из темноты. – Выезд в пять, не опаздывайте. Полковник этого не любит.
И шаги стихли. А я ни минуты не остался стоять в пустой, длинной галерее под взглядами французских генералов с потемневших полотен.
В своей комнате я долго смотрел на закрытый футляр с лейкой. Потом бесцельно достал записку от Исака, перечитал последние строки, и убрал ее обратно. Есть в этом горькая ирония, подумалось. И, может быть, мальчик в чем-то прав.
У белого человека всегда есть «другое».
Я прокручивал фразу в полусне, пока первые серые лучи не коснулись оконной рамы, окрасив ее в бледно-золотой цвет.