***
глубокая осень,22:47
Ледовая арена опустела час назад. Последние отголоски тренировки стук клюшек, скрежет лезвий, свист тренера все это растворилось в густом воздухе раздевалки, пропитанном запахом пота, резины и застарелой сырости. Лампы дневного света гудели над головой, заливая помещение мертвенно-бледным, больничным свечением, от которого кожа казалась серой и болезненной, а тени под глазами глубже и чернее. Роман Сиякин сидел на деревянной скамье, широко расставив длинные ноги в расшнурованных коньках, и лениво прокручивал в пальцах моток черной изоленты. Его смуглое лицо с орлиным носом и вечной, чуть брезгливой ухмылкой было обращено к Ивану, который все еще не снял нагрудник, будто доспехи смогли бы защитить его от этого разговора. - Ты реально думаешь, что эта твоя схема сработает против Таранова? - голос Сиякина прозвучал негромко, но каждое слово было пропитано таким концентрированным высокомерием, что, казалось, воздух вокруг него сворачивался в колючие жгуты. Он не смотрел на Барашкина, он изучал свои ногти с тем же выражением снисходительного превосходства, с каким обычно разглядывал трибуны перед игрой. Изолента с тихим треском наматывалась на указательный палец, стягивая кожу. - Весь этот твой... пас-пас-бросок. Красиво. Танцевально. Как балет в юбках. Роман растянул последнее слово, смакуя его на языке, словно кислую конфету, и наконец поднял тяжелый взгляд черных глаз. В них не было ни злобы, ни азарта только бесконечная, почти космическая пустота человека, глубоко убежденного в собственной исключительности. Он откинулся назад, прислонившись затылком к холодной кафельной стене и шумно выдохнул через нос. Мышцы под смуглой кожей предплечий перекатывались, пока он продолжал играть с изолентой:намотал, размотал, снова намотал, создавая монотонный, гипнотический ритм. - Я забил сегодня три из пяти. Три. Ты считал, Барашкин, или твои большие голубые глаза были заняты тем, чтобы всем улыбаться и говорить «давай-давай, парни»? - он усмехнулся, обнажив ровные белые зубы, но усмешка вышла кривой, неживой, словно приклеенной поверх чего-то гораздо более темного. Кончик изоленты прилип к его пальцу, и он резко дернул рукой, обрывая липкую ленту. Звук вышел дотошно громким и мерзким. - Ты капитан "типа", но пока ты там вдохновляешь своих деревянных, я реально делаю игру. В одного. Без твоих стратегий. Иван сидел напротив,вернее, не сидел, а как-то осел, вжался в угол между шкафчиками, все еще сжимая в руках перчатки. Пластик нагрудника тихо поскрипывал при каждом его вдохе. Губы Ивана дрогнули, приоткрылись, и на мгновение в раздевалке повисла та особенная, звенящая тишина, которая предшествует либо драке, либо сдаче. Он начал говорить,тихо, но с той упрямой, чуть дребезжащей интонацией, с какой человек, стоящий по колено в болоте, пытается убедить себя, что идет по твердой земле. Он говорил о командной работе. О том, что цифры на табло это не личная заслуга, а результат. Что без паса Генки, без слепой зоны "Красных", без стенки, которую ставит Гоша, даже самый гениальный бросок - бесполезное действие. Его слова были правильными. Конструктивными. В них чувствовался тот самый энтузиазм, который тренер называл "лидерским потенциалом",но пока он говорил, Роман даже не шевелился он застыл в своей расслабленной позе, глядя не на Ивана, а сквозь него, куда-то в стену над его плечом, и на лице у него застыло выражение вежливого, чуть утомленного ожидания. Когда Барашкин замолчал, Сиякин медленно, с какой-то кошачьей грацией поднялся со скамьи. Коньки глухо стукнули о бетонный пол. Он сделал шаг вперед,не агрессивно, просто оказываясь ближе, входя в пространство, которое Иван инстинктивно считал своим. Сверху вниз, пользуясь разницей в росте, он посмотрел на Барашкина, и его ноздри слегка раздулись. - Слушай, Иван. Можно я буду честным? Прямо вот совсем? Без твоих этих... - он неопределенно покрутил кистью в воздухе, подыскивая слово, - обнимашек. Ты носишься со своей командой, как курица с яйцами. Гребешь под себя каждую проблему. Каждую неудачу. Каждую косую подачу. И что? Думаешь, они тебе благодарны? Он наклонился чуть ниже, так что его дыхание,смесь мятной жвачки и чего-то кисловатого коснулось лица Ивана. Голос упал до заговорщического, почти интимного полушепота, от которого по коже побежали мурашки не близости, а отвращения. - Им насрать. Ты для них -просто функция. Пока ты удобный, пока ты тащишь их на своем горбу и говоришь, что все хорошо, ты нужен. Как старая клюшка,пока забиваешь, терпят. Как только дашь трещину они выкинут на помойку и купят новую. Каждое слово падало тяжело, как капли в и без того переполненную чащу, заливая ту искру надежды, с которой Иван начал этот разговор. Роман выпрямился, хрустнув шеей, и его губы снова растянулись в той самой улыбке, широкой, голливудской, но абсолютно пустой внутри. Он хлопнул Барашкина по плечу фамильярно, сильно, почти грубо и отошел к своему шкафчику. Лязгнула дверца. Зашуршала куртка. - Ты хороший парень, Барашкин. Реально. Весь такой... правильный. Моральный компас ёбаный. - донеслось уже от двери. Сиякин накинул капюшон, и его силуэт четко вырисовался в прямоугольнике дверного проема на фоне тусклого коридорного света. - Но твоя доброта -это не сила. Это твой гандикап. И когда-нибудь она тебя утопит. Дверь захлопнулась с глухим, металлическим стуком, оборвавшим гул ламп. Иван остался один. Тишина обрушилась не сразу, сначала она была просто отсутствием звука,но потом, по мере того как мысли начинали вращаться с бешеной скоростью, она становилась плотной, удушающей, как ватное одеяло, наброшенное на лицо. Нагрудник вдруг показался невыносимо тяжелым, сдавливающим ребра, мешающим дышать. Иван стянул его через голову резко, почти панически и бросил на скамью. Звук упавшего пластика эхом разнесся по пустой раздевалке. Он сидел на полу не понимая когда успел сползти со скамьи и смотрел на свои руки. Пальцы дрожали. Тонкие, бледные пальцы пианиста,хорошего мальчика, которые так хорошо держали клюшку и так плохо собственные нервы. Свет лампы отражался в лужице воды из душевой на бетонном полу, создавая дрожащий, раздвоенный мир реальный и какой-то потусторонний, искаженный. Ты для них просто функция. Как старая клюшка. Выкинут на помойку. Слова Романа не просто засели в голове они начали размножаться. Мутировать. Обрастать плотью из его собственных страхов, о которых Иван никогда и никому не говорил. Он ведь правда тащил на себе все. Каждую ссору в команде. Каждый проигрыш. Каждый раз, когда Гоша заводился и получал штрафной, Иван чувствовал это как личный провал. Каждый раз, когда Генка падал на лед из-за своей неуклюжести, Ивану казалось, что это он недоглядел, не поддержал. Он собирал их слезы и истерики, как мать собирает разбитые детские коленки, забывая о том, что его собственные ребра трещат по швам. Мерзкое чувство поднималось откуда-то из живота, растекалось по венам горячей, тошнотворной волной. Это не была злость на Ромку. Это не была обида на команду. Это была страшная, выворачивающая наизнанку мысль: а что, если он прав? И тогда началось оно, то самое, чего Иван боялся больше всего. На границе зрения, где трепетал свет лампы и дрожала тень от скамейки, начало что-то формироваться. Сначала просто сгусток темноты, дрожащий контур. Затем он начал обретать форму. Знакомый силуэт. Те же русые волнистые волосы, те же большие глаза, та же худая фигура в форме «Синих Вымпелов». Но этот Иван, лже-Иван, рожденный из самоедства и усталости,он двигался странно, дергано, как сломанная кукла. Видение наклонилось над ним, сидящим на полу, и положило холодные, неосязаемые руки ему на плечи. Ладони коснулись потной и холодной кожи капитана,руки лже-Ивана казались сделанными из сухого льда они не давили, но вытягивали тепло, энергию, волю. Лже-Иван широко, почти до ушей, улыбался добродушной, святой улыбкой. Улыбкой, которую от него ждали всегда. Улыбкой, которая уже не принадлежала ему. - Ты же не сдашься, правда?-прошелестел голос, похожий на скрежет пенопласта по стеклу. - Ты же у нас сильный. Ты же лидер. Ты должен держаться. Ради Генки. Ради Гоши. Ради Стёпы. Кто, если не ты? Невидимые пальцы сомкнулись на горле. Не по-настоящему,всего лишь в его голове, физически Иван мог дышать,но что-то внутри, в груди, начало задыхаться. Сжиматься. Скукоживаться до размеров горошины, бьющейся в агонии под чужим давлением. Лже-Иван наклонился еще ближе, и его лицо,такое родное, отраженное в зеркале каждое утро исказилось в гримасе бесконечной, святой жертвенности. - Послать всех на хуй? - шептал голос, обжигая ухо ледяным дыханием. - Нельзя. Ты не такой. Ты же хороший. Ты должен. Обязан. Терпи. Тени в углах раздевалки сгустились, наползали со всех сторон сжимаясь вокруг Ивана приобретая разную форму лиц,тел и иногда просто перемешиваясь в месиво где не понять где что,они не пугали,они молчали в отличие от лже-Ивана,и в их молчании слышалось эхо слов Сиякина, умноженное на собственные страхи:гандикап, гандикап, гандикап. Моральный компас, который должен был указывать путь, сорвался с оси и бешено вращался, хлеща по лицу стрелкой. Иван зажмурился, вдавливая затылок в холодный металл шкафчика позади себя. Холод был единственным, что оставалось реальным. Единственным якорем, пока его собственные мысли в обличье улыбающегося лже-лидера с тенями медленно, методично душили его в пустой ледовой раздевалке. Может, Ромка прав. Может, доброта это не добродетель, а патология. Может, единственный способ выжить в этом дерьме перестать быть Барашкиным и стать... кем? Сиякиным? От этой мысли к горлу подкатил комок желчи с недавнем ужином, горький, обжигающий,отрезвляющий. Иван открыл глаза. Видение исчезло, оставив после себя только дрожание ресниц, мокрые дорожки на щеках и абсолютную, выжженную пустоту внутри. Он сидел на холодном бетонном полу лучшей хоккейной арены города, капитан самой перспективной юниорской команды, и впервые в жизни всерьез размышлял о том, чтобы просто встать и уйти. Не в душ, не домой, не спать,а просто уйти. В никуда. Перестать быть функцией. Лампа над головой моргнула и загудела громче, словно соглашаясь с этой мыслью.