Вальс на твоих похоронах

NC-17
Завершён
7
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
56 страниц, 18 470 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

Глава 1: Фальшивая нота

Настройки
      За три месяца до того, как всё пошло треском, Люси Хартфилия ещё верила, что контролирует свою жизнь.       Эта вера треснула в Берлине, во вторник, в шесть часов вечера. Она стояла за кулисами филармонии и смотрела на дирижёра — маленького лысого немца по фамилии Кляйн, который имел несчастье предложить ей заменить вторую часть программы.       — Вы не слышите меня, — сказала Люси ледяным тоном, и это было смешно, потому что он-то как раз слышал. — Я не играю Моцарта на бис после Рахманинова. Это безвкусица.       Кляйн моргнул. За его спиной маячили администраторы — три тени с планшетами, готовые в любую секунду броситься разнимать или вызывать охрану. Люси уже имела репутацию.       — Фрау Хартфилия, — начал он с убийственным терпением, — публика хочет именно это. Мы продали билеты за три дня. Люди стоят в очереди с утра. Вы не можете просто уйти.       — Могу.       Она развернулась и пошла к гримёрной. Каблуки выбивали по паркету чёткую, злую дробь. Кляйн что-то кричал ей вслед — она не слушала. Вернее, слушала, но звук долетал до неё будто сквозь вату, размытый, смазанный. Последние месяцы высокие частоты таяли, как сахар в горячей воде, и человеческая речь превращалась в угадайку: додумывай окончания, читай по губам, делай вид, что всё в порядке.       Она вошла в гримёрную и захлопнула дверь. Щёлкнула задвижка. Тишина.       Нет, не тишина. В тишине она слышала звон — тонкий, непрерывный, будто где-то на задворках черепа поселился комар, который никогда не спит. Врач назвал это тиннитусом — спутником нейросенсорной тугоухости. Красивое слово для мерзкого ощущения.       Люси подошла к зеркалу, опёрлась ладонями о столик, заставленный баночками с тональным кремом и растрёпанными букетами, и посмотрела на себя.       Из зеркала глядела чужая женщина.       Под глазами — синева, которую не брал ни один консилер. Кожа бледная до прозрачности, как у фарфоровой куклы, которую слишком долго продержали в коробке. Волосы собраны в высокий пучок, стянутый так туго, что кожа на висках натянулась и болела. Она выглядела как идеальная картинка для обложки — и как человек, который вот-вот развалится на куски.       Люси стянула резинку, и волосы рассыпались по плечам. Стало чуть легче дышать. Совсем чуть.       Телефон на столике завибрировал. Она покосилась на экран: «Отец». Сбросила. Через секунду снова вибрация — на этот раз менеджер, Мира. Этому звонку она тоже не обрадовалась, но ответила.       — Ты сорвала концерт, — сказала Мира без приветствия. Голос у неё был ровный, деловой, но Люси слишком хорошо её знала, чтобы не уловить за этим ровным тоном плохо скрытую панику.       — Я не сорвала. Я отыграла программу. Бис не входит в контракт.       — Люси, бис — это не юридический термин, это жест доброй воли. Ты вышла и даже не поклонилась толком. Зал орал твоё имя десять минут! Десять минут! Мне звонили из правления филармонии. Они в ярости.       — Пусть звонят моему адвокату.       В трубке повисла пауза. Люси представила, как Мира сейчас сидит в своём лондонском офисе, трёт переносицу и считает до десяти, чтобы не сорваться. Они работали вместе восемь лет, с тех пор как Люси было девятнадцать и она только начинала собирать первые серьёзные залы. Тогда Мира была готова на всё ради своей подопечной. Теперь, кажется, она была готова на всё, чтобы от неё избавиться.       — Это уже третий случай за два месяца, — сказала Мира тихо. — Берлин, до этого Вена, до этого Париж. В Париже ты назвала организатора «бездарным кретином» при свидетелях. Мне пришлось задействовать все связи, чтобы это не попало в прессу.       — Он действительно бездарный кретин.       — Люси.       В голосе Миры появилась та интонация, которую Люси ненавидела больше всего: мягкая, почти материнская. Интонация, которая говорила: «Я волнуюсь за тебя». От неё хотелось лезть на стену.       — Я в порядке, — отрезала Люси. — Просто устала. Тур слишком плотный. Ты сама его составила, между прочим.       — Тур составил твой отец. Я только выполняла.       Люси закрыла глаза. Отец. Конечно. Везде отец. Даже когда его нет рядом, он здесь — в каждой ноте, в каждом контракте, в каждом цветке, который присылают в гримёрную с карточкой «Твоя мать гордилась бы тобой». Он никогда не писал «я горжусь». Только мать. Только её имя как вечный укор.       — Я перезвоню, — сказала она и сбросила звонок, не дожидаясь ответа.       Телефон полетел в кучу букетов. Один цветок — кажется, белая лилия — выпал из вазы и шлёпнулся на пол. Люси не стала его поднимать.       Она села в кресло, откинула голову и уставилась в потолок. Звон в ушах стал громче. Или это кровь шумела? Она уже не различала.       В детстве она обожала тишину. Тишина перед сном, когда Мишель уже засыпала, а она лежала и слушала, как дом скрипит и дышит. Тишина, в которой можно было сочинять мелодии, не касаясь клавиш, — просто представлять их, и они звучали в голове ярче, чем любой оркестр. Теперь тишина стала врагом. В тишине жил этот проклятый звон, и с ним нельзя было договориться.       Она наклонилась и подобрала с пола лилию. Повертела в пальцах. Белые лепестки уже начали коричневеть по краям. Запах был густой, сладкий, почти удушающий.       Кто-то постучал в дверь.       — Я занята, — бросила Люси, не открывая глаз.       — Это я, — раздался голос. Не Мира, не Кляйн, не администратор. Женский, мягкий, с лёгким акцентом.       Леви.       Люси поднялась и открыла задвижку. На пороге стояла Леви МакГарден — её подруга, музыкальный критик и единственный человек, которому она позволяла заходить в гримёрную без предупреждения. Леви была маленькая, с копной синих волос, которые никогда не укладывались в причёску, и в очках, вечно сползающих на кончик носа. Она держала в руках два бумажных стаканчика с кофе.       — Ты похожа на смерть, — сообщила Леви, проходя внутрь. — Я принесла латте. Двойной. С корицей. Ты не ела с утра, я знаю.       — Я не хочу есть.       — А я не спрашиваю.       Леви сунула ей стаканчик и села на подлокотник дивана, по-турецки скрестив ноги. Она была единственным человеком, который позволял себе сидеть на мебели в гримёрной так, как ей удобно, а не так, как предписывает этикет. Люси за это её и любила.       — Рассказывай, — сказала Леви, отпивая свой кофе. — Что случилось? И не говори «ничего», я видела твоё лицо на поклоне. Ты смотрела на зал как на расстрельную команду.       Люси пожала плечами и села обратно в кресло. Кофе пить не стала — просто грела ладони о стаканчик.       — Я не знаю, Леви. Честно. Я выхожу на сцену, и ничего не происходит. Раньше… — она запнулась. — Раньше я чувствовала, как музыка проходит через меня. Буквально физически. Как ток. А теперь — ничего. Я играю ноты, публика хлопает, всё как всегда, но это не я. Это какая-то механическая кукла, которая делает вид, что она Люси Хартфилия.       Леви помолчала. Потом сняла очки и начала их протирать краем футболки — привычка, которая всегда раздражала Люси, потому что очки от этого только пачкались сильнее.       — Ты пробовала взять паузу?       — Не могу. Тур расписан на полгода вперёд. Отец лично утверждал каждую дату.       — К чёрту отца, — тихо сказала Леви. — Ты взрослая женщина, Люси. Ты можешь сказать «нет».       Люси горько усмехнулась. Сказать «нет» отцу. Легко сказать. Труднее сделать, когда этот человек с пяти лет растил тебя как музыкальный проект, а не как дочь. Когда он запер все воспоминания о матери и сестре на замок и выбросил ключ. Когда каждое твоё достижение — это его достижение, и он напоминает об этом при каждой встрече.       — Он звонил сегодня, — сказала Люси. — Я сбросила.       — И правильно.       — Он перезвонит.       — Сбрось ещё раз.       Люси фыркнула — невесело, но хотя бы с проблеском живого чувства. Леви улыбнулась и подняла свой стаканчик, будто произносила тост.       — За бунт.       — За бунт, — эхом отозвалась Люси и наконец сделала глоток. Кофе был обжигающе горячим и сладким. Кажется, Леви добавила туда сироп. Или ликёр. Что угодно, лишь бы клиентка немного расслабилась.       Они просидели в гримёрной ещё полчаса. Леви болтала о пустяках — о новом ресторане в Кройцберге, о скандале с молодым скрипачом, который провалил конкурс и обвинил жюри в предвзятости, о том, что Джувия опять впала в депрессию из-за очередного расставания. Люси слушала вполуха, кивала, иногда вставляла короткие реплики. Ей было немного легче от этого бессмысленного, тёплого разговора — как будто она ненадолго вернулась в нормальную жизнь, где люди не носят на плечах груз чужих ожиданий.       Потом Леви ушла, оставив после себя запах кофе и шлейф своих духов — лёгкий, цитрусовый, совсем не похожий на лилии. Люси осталась одна.       Она подошла к столику, где лежала стопка корреспонденции от поклонников. Администратор приносил их пачками после каждого концерта — конверты всех цветов, открытки, иногда коробки с конфетами или дешёвыми украшениями. Люси обычно не читала: Мира фильтровала почту, оставляя только то, что могло быть полезным для имиджа. Но сегодня стопка была неразобранной, и Люси от нечего делать начала перебирать конверты.       Розовый с блёстками. Белый с золотым тиснением. Голубой авиапочтовый — из Японии? Нет, из Кореи. Ещё один розовый. Открытка с видом Берлинской оперы — кто-то подписал её по-немецки, Люси поленилась вчитываться.       А потом — лист бумаги.       Не конверт, не открытка. Просто лист, согнутый пополам. Дешёвая бумага в клеточку, как из школьной тетрадки. На сгибе — грязный след, будто на бумагу наступили. Люси взяла его двумя пальцами, брезгливо, и уже собиралась смять и выбросить, но что-то заставило её развернуть листок.       Ноты.       Нацарапанные от руки, дрожащей, неуверенной линией. Нотный стан выведен криво, с наклоном вправо, как будто писал левша или ребёнок. Ноты корявые, с кляксами, овалы вместо кружочков, хвосты у восьмых какой-то разной длины. Над нотоносцем — ни названия, ни имени автора. Только ноты.       Люси хмыкнула и отложила листок в сторону. Очередной самодеятельный композитор, решивший осчастливить звезду своим творчеством. Она получала такое регулярно — начинающие музыканты, уверенные в своей гениальности, присылали партитуры в надежде, что великая Люси Хартфилия их исполнит. Обычно эти партитуры отправлялись прямиком в мусорную корзину, и Мира знала это правило.       Но этот листок почему-то не попал в фильтрацию. Может, его принесли не по почте, а подсунули в дверь. Может, администратор просто зазевался.       Люси ещё раз взглянула на ноты. Корявые, некрасивые, грязные. Но что-то в них...       Она прищурилась. Провела пальцем по строчке, беззвучно пропевая мелодию в голове. Размер — четыре четверти. Тональность — ре минор. Начинается с квинты, потом неожиданный скачок на малую сексту, а потом — ход, который она не ожидала услышать. Такой ход не может придумать дилетант. Он слишком смелый, слишком сложный, но при этом — музыкальный. Он работает.       Люси отбросила листок. Глупости. Какая разница? Это всё равно не её музыка, и её это не касается.       Она допила остывший кофе, взяла телефон и вызвала такси до отеля.

***

      Через три дня листок номер два появился у неё в номере.       Это было в Гамбурге, куда она приехала на один концерт. Люси заселилась в «Атлантик», в номер с видом на Альстер, приняла душ, переоделась в халат и вышла на балкон подышать. Вечерний воздух пах рекой и бензином. Она стояла, опершись на перила, и думала о том, что завтрашний концерт вызывает у неё примерно такие же эмоции, как визит к стоматологу.       Когда она вернулась в комнату, на тумбочке у кровати лежал листок.       Люси замерла. Она точно помнила, что не клала туда ничего. Горничная? Менеджер? Кто-то из персонала?       Она подошла и взяла листок — такой же, как первый: клетчатая бумага, корявые ноты, ни подписи, ни пояснений. Только на этот раз мелодия была длиннее и сложнее. Те же дрожащие линии, те же кляксы. Но гармония — ещё более дерзкая, с модуляцией в середине, которую она не сразу смогла просчитать в уме.       Люси огляделась. Номер был пуст. Дверь заперта. Балкон открыт, но она жила на восьмом этаже, и никто не мог забраться с улицы. Если только не Человек-паук.       Она набрала администратора.       — Кто-то заходил в мой номер, пока меня не было?       — Нет, фрау Хартфилия, никто. Только горничная утром.       — А после неё?       — Никто. У нас камеры на каждом этаже, если хотите, я могу...       — Не надо.       Она положила трубку и снова посмотрела на листок. Ей стало неуютно — не по-настоящему страшно, а так, смутно, как бывает, когда в пустом доме скрипнет половица. Кто-то знал, где она живёт. Кто-то умел проходить сквозь запертые двери. Кто-то писал музыку корявым почерком и подбрасывал ей, как любовные записки.       Люси свернула листок и убрала в сумку, к первому. Не выбросила. Сама не знала почему.

***

      Третий листок она нашла через неделю, в Мюнхене.       Он лежал на скамейке в парке, где она гуляла перед репетицией. Просто лежал, придавленный камешком, чтобы не унесло ветром. На этот раз бумага была мятой, с загнутыми углами и пятном от дождя, но ноты читались.       Люси села на скамейку и развернула листок. Сердце колотилось быстрее, чем следовало. Она понимала, что это уже не совпадение. Кто-то следил за ней. Кто-то знал её маршруты.       Но вместо того чтобы испугаться по-настоящему, она почувствовала странное, извращённое любопытство. И что-то ещё, в чём она не хотела себе признаваться. Азарт.       Она принесла листок в пустой репетиционный зал и села за рояль.       Пальцы легли на клавиши. Она не играла чужую музыку уже много лет — только свою. Но сейчас своя не шла, а чужая лежала перед ней, написанная корявыми руками неизвестного безумца, и просилась наружу.       Люси заиграла.       Первые же такты ударили по ней, как пощёчина.       Мелодия была... невозможной. Она начиналась тихо, почти робко, но к середине разрасталась во что-то огромное, тёмное, закручивающееся, как смерч. Гармонии были острыми, диссонансы резали слух — но именно там, где нужно, именно в тот момент, когда напряжение достигало пика, музыка разрешалась в такой чистый, прозрачный аккорд, что у Люси перехватило дыхание.       Она остановилась. Руки дрожали на клавишах.       Это было гениально.       Она — Люси Хартфилия, всемирно признанная пианистка, — не смогла бы написать так, даже если бы продала душу. А кто-то, сидя неизвестно где, корявым детским почерком царапал ноты на дешёвой бумаге и создавал музыку, от которой у неё подкашивались ноги.       Люси встала из-за рояля и прошлась по залу. Мысли скакали, как испуганные кони. Кто? Как? Почему?       Она не знала ответов. Но одно знала точно: она хочет сыграть это. Перед публикой. На большом концерте. Пусть все услышат то, что услышала она.       Это решило всё.       Люси вернулась за рояль, достала чистый лист нотной бумаги и начала аккуратно переписывать корявые каракули в профессиональную партитуру, подчищая, уточняя, но не меняя ни единой ноты. Потом открыла ноутбук и написала Мире короткое письмо:       «У меня новый материал. Готовлю сольную программу. Отмени все концерты на ближайшие два месяца, кроме лондонского финала».       Ответ пришёл через пять минут:       «Ты серьёзно?»       «Абсолютно».       «Хорошо. Но если ты опять всё отменишь в последний момент, я уволюсь».       Люси улыбнулась — впервые за долгое время по-настоящему. Она ещё не знала, во что ввязывается. Она знала только, что наконец-то снова чувствует себя живой.       За окном репетиционного зала сгущались мюнхенские сумерки. Рояль молчал. На пюпитре лежал листок с корявыми нотами, и Люси Хартфилия, самая одинокая звезда классической сцены, смотрела на него с надеждой, в которой уже тогда, если присмотреться, сквозила обречённость.