***
Когда от холода смерзаются ресницы, Пьер Кошон оставляет молитву. Нутро его пусто, выхолощено бесконечным холодом, не осталось там места даже для слова. Пьер Кошон не чувствует собственных рук, обхвативших плечи, не чувствует сбитых о смёрзшиеся колдобины грязи босых стоп. Далеко позади остался английский лагерь, где в маршальском шатре он бросил все подаренные маршалом перстни, кошели и даже чётки, где ворохом, змеиной кожей опали на землю сутана, пошитая из дорогой, крашеной в пурпур тонкой ткани, и тёплый плащ. А маршал смотрел на него колюче и насмешливо — и не пытался остановить. Всё, что осталось ему, — простая льняная камиза, епископский перстень с аметистом да наперсный крест, кажется, прикипевший к коже, обжигающий, словно кусок льда. Непослушными пальцами Пьер Кошон сжимает его сквозь отсыревшую под ветром и снегом камизу, и ничего ничего ничего не чувствует. Его согревает гнев. Церковь и её святейший епископ — не девка, благосклонность которой маршал может купить за пару золотых побрякушек. В стороне от дороги чернеет роща, россыпь молодых деревьев вокруг мощного, крепкого ствола. Цепочка следов, почти скрытая снегом, извиваясь между пригорками, ведёт к нему. Пьер Кошон цепенеет, а после горько смеётся — собственный смех кажется ему похожим на сиплый птичий клёкот, — и сворачивает к дереву. Где ещё умирать ему, как не в проклятом, языческом месте? Он видит чёрные, искорёженные ветви обледеневших деревьев, похожие на когти. Их страшные зимние сны. Пьер Кошон почти ступает под полог переплетённых, то ли в нечистой страсти, то ли в муке, крон, когда далёкий, гулко разносящийся в морозном воздухе стук копыт заставляет его замереть на середине шага. Он оборачивается. Одежда английского маршала — алое на неестественно яркой белизне выстывших небес. Пьер Кошон чувствует разом: пронизывающий холод, боль в сбитых ногах, тяжесть влажной ткани, облепившей плечи и спину, и жаркий всполох стыда, оседающий где-то в животе… Звонкая от мороза, тронешь — разобьётся, ветвь цепляет его волосы. Пьер Кошон раздражённо поводит головой. На подогнувшихся ногах он оседает в снег у самой границы тени. И отчего-то чувствует печальный и горький взгляд, устремлённый ему в затылок. Он оборачивается — но среди деревьев никого нет.Часть 1
20 июня 2026 г., 00:20
— Святая Катерина, — громко, чтобы точно услышали остальные, шепчет курносая Колетт, — пошли мне… — И прыскает в молитвенно сложенные руки. Остальные девочки — почти совсем уже взрослые девицы — хихикают вместе с ней, и шикают друг на друга, и смеются оттого только громче.
Жанна смеётся с ними вместе — это не храм, здесь, в резной тени древесных крон дозволен и смех, и шёпот. Добрые Дамы любят радость.
Это не храм — здесь не дозволено молиться, это Жанна знает. Так делают только еретики, о которых святой отец страшным голосом говорил на проповеди. Но в их с подругами делах ереси нет, это тоже известно Жанне. Что дурного — украсить лентами ветви старого бука, испить ледяной воды из ключа, бьющего у его корней. Станцевать для Добрых Дам и украдкой попросить безделицу — для себя или для родных. Добрые Дамы щедры.
Узнает отец — высечет, но Жанна совсем не боится. Когда-то давно, усадив малышку-Жанну на колено, он рассказал ей о феях, живущих у древнего бука. О крылатых тенях, о голосах, звучащих, когда никого нет рядом. Об их жестоких проделках.
Но святой отец сказал, грозно сведя брови, на вопрос раскрасневшейся от стыда Аннетт, что феи — языческая выдумка, страшная сказка, в какую и детям позорно верить. И оттого — нет никаких фей у дерева Добрых Дам.
Есть только святые.
«Святая Катерина, святая Маргарита», — отчаянно зовёт Жанна. О чём ей просить? О знатном муже, как шутит Коллетт? О добром здравии для родителей? Жанна знает — это достойные просьбы, но сердце её молчит, сердце чувствует фальшь. Она тянется и привстаёт на носки, чтобы повесить отрез дорогой атласной ленты на шершавую, изогнутую ветрами и временем ветвь. Солнечный луч падает ей на лицо — и пронизывает насквозь.
— Дай мне войны и победы!.. — исступлённо шепчет Жанна — или уже не Жанна, а кто-то, кем ей только предстоит стать, кто-то, кто больше неё, кто-то, кто знает нужные слова, шепчет знамя в её руках, шепчут золотые измятые лилии под чужими ногами, шепчут виноградные лозы, пригнутые к земле. Жанна — тончайшая яичная скорлупка, она идёт трещинами, и что-то прорывается наружу, малейшая искра, вдруг разгоревшаяся ревущим пламенем.
Жанна приходит в себя лежащей на траве, подруги толпятся вокруг, Аннетт поддерживает под голову, Мари брызгает ей на лицо ледяной водой из источника. Слова, услышанные в рёве пламени, произнесённые её собственными устами, ещё горчат у самого корня языка.
— Войны и победы… — сипло повторяет она. Слова звучат незнакомо. Что-то трепещет внутри — то ли струна, а то ли натянутая до предела тетива. Жанна прикрывает глаза, но лишь на мгновение. Она — стрела, наложенная на тетиву.
— Что ты говоришь, Жанна? — испуганно спрашивает Мари.
Жанна качает головой. Из гущи буковых ветвей смотрят на неё ласково и грозно святая Катерина, святая Маргарита.