* * *
20 июня 2026 г., 14:12
Чтобы больше никого не терять, нужно взять все в свои руки. Намотать на кулак нити судьбы и перебирать — волосок к волоску, искать преидеальный, без узелков и заломов, не короткий и не секущийся. Лололошка не хочет проводить параллель с волосами, потому что это болезненно: он вспоминает струящийся пшеничный шелк на своих пальцах. Пусть будут ветки. Древа…
Когда ты видишь его смерть тысячи тысяч раз, как-то привыкаешь. Пытаешься изменить прошлое, чтобы изменить будущее, — парадокс за парадоксом за парадоксом, — но в результате сумма не меняется от перестановки слагаемых, и тебе приходится видеть одну и ту же картину: смерть. Смерть номер один, номер два, номер тридцать восемь, номер сто сорок четыре.
Лололошка смотрит на то, как Эграссель умирает от его рук. Это всегда происходит как в фильме, и именно эту сцену он проверяет первостепенно. Потом отматывает кассету назад — записывает каждое принятое решение этого убийцы из Глассгарфа. Если ситуация неисправима настолько, что одного вмешательства будет мало, он вносит номер ветки в очередь на стирание. Отбраковывает.
Это очень сложно — смотреть на себя, делающего неправильные выборы, со стороны. Ты-то знаешь, к чему они приведут, а он улыбается в неведении и ходит под руку с тем, в чье нежное сердце безжалостно воткнет кинжал через три сотни лет. Тебе даже иногда становится ревностно. Завидно. У другого тебя еще есть «сейчас» в этом счастливом миге уединения, а твоя ветка давно раскрошилась и в ничто обернулась. Другой ты может позволить рукам объятия и ласки, а не только насилие и подписание отчетов. Другой ты прочесывает пальцами эти волосы, еще не окропленные кровью. Гладит скулу. Соблазнительный изгиб заостренного уха. Смеется.
Лололошка просто наблюдает. С полным пониманием, что тратит время — благо, в его распоряжении вся его томительная бесконечность.
Он знает, что никогда больше не увидит его лицо прямо перед собой. Его Эграсселя не существует, поэтому приходится смотреть на чужих: видеть все эти смущенные переглядки. Воздушные поцелуйчики. Бессонные ночи, проведенные над чертежами. Лололошка даже не плачет больше — уж столько вариаций своей жизни он повидал, что все они наслоились и переплелись между собой.
Возможно, это эгоистично — распускать полотно мироздания и выборочно испепелять его неудачные ниточки, подвергать страшным мукам божественных и околобожественных существ, лишь бы один из них никогда не умирал. Вмешательство в эту систему — грубейшее нарушение правил вселенского порядка, и Лололошка это знает. Но если не он, то кто еще сможет взвалить на себя эту непосильную ношу? Кто еще отважится взять на душу сей тяжкий грех?
Его руки по локоть в крови, и ее ничем не отмыть. Ледяной взгляд Смотрящего выражает тревогу, а взгляд Лололошки не выражает ничего — он под маской. На людях в Синклите — харизмой блещущий и мотивацией заряжающий, но все они не могут знать правды и не должны знать: нет никакой благой цели, продиктованной высшим замыслом. Лололошка просто хочет найти себя-идеального, понять, в чем заключалась главная ошибка. Он не спит, потому что постоянно думает: в чем оплошал шестьдесят второй? что прозевал семьдесят третий? крылья какой бабочки повлияли на выбор девятьсот девяносто первого?
Настоящее перестает иметь всякий смысл, как и счет времени, потому что Лололошка преимущественно живет прошлым. Вчера, сегодня и завтра он убьет Эграсселя в девятьсот девяносто второй раз, но перед этим — coffee break. Small talk. Размять позвоночник, хрустнуть шейными позвонками. Тишина.
— Меня зовут Эграссель! А тебя?
Все всегда начинается здесь.
Воодушевленный вид и совсем свежие шрамы, еще не обретшие возможность заживать мгновенно.
— Я связал его для тебя, — Эграссель протягивает шарфик.
«Ты же из Глассгарфа», — мысленно заканчивает за него Лололошка, потому что из ветки в ветку этот разговор не меняется. Будто бы им суждено было сблизиться, и не существует такого исхода, где бы Лололошка из Глассгарфа не знал Эграсселя.
— Я предлагаю ввести собственный календарь, — говорит Эграссель нежно, держа в руках лололошкины пальцы. У него на солнце светятся ресницы. — Тем более, старый требует реформирования. С какого дня ты бы хотел вести отсчет? Давай с твоего дня рождения?
«С момента нашего получения Искры», — думает Лололошка, потому что знает, что ответит именно так.
Если действительно воспринимать каждую ветку как фильмы на конкурс по установленному сценарию, то можно даже не сойти с ума. Вот только рука Лололошки все равно не тянется за попкорном и сладкой газировкой, а выныривать из чужой жизни непомерно тяжело. Лололошка наивно надеется, что каждый следующий раз увенчается успехом.
Однако кинолента всегда обрывается здесь — Лололошка смотрит, как лежит он-другой подле бездыханного тела, как судорожно сжимается холодная ладонь в теплых пальцах, как когда-то полные жизни и света глаза становятся мутными и мертвенно-блеклыми, а по тусклым ресницам ползают мошки. Одни только волосы, этот растекшийся по поверхности золотистый блеск, кажутся еще живыми.
Для него-другого время идет, и он уходит, а Лололошка остается скорбеть и делает это в девятьсот девяносто второй раз.
Его руки опускаются, они больше ничего не могут. Событие, которое он так старательно ищет, кажется, просто не имеет координат в пространстве-времени.
Лололошка не может его коснуться, хотя Эграссель все равно не очнется. Не может ничего сказать, хотя Эграссель все равно ничего не услышит. Он может лишь наблюдать, как время постепенно съедает его тело и трет в порошок кости.
Лололошка возвращается в Синклит только тогда, когда звук, проникающий извне, становится слишком навязчивым. Это пиликает компьютер — загорается красным одна-единственная ветка. Он заинтересован, но от бессилия и истощенности моральной роняет голову на стол. В полудреме продолжает слышать неопознанные сигналы, и мозг сам ищет причины: парадокс, иное вмешательство, временной разлом. Нет. Это другое! Ошибки быть не может.
Он резко просыпается, озаренный. В нем теплится надежда: может, смерть номер девятьсот девяносто три не настанет никогда?