Где ягоды мха зеленеют
21 июня 2026 г., 22:36
— Я умер?
Голос прозвучал хрипло — так, будто горло пересохло от долгого молчания или от крика, который так и не вырвался наружу. Парень медленно, с усилием приоткрыл глаза. Свет ударил в зрачки, и он зажмурился, поморщился. Потом попытался снова.
Белый потолок. Чистый, стерильный, без единой трещины. Этого нет в его квартире, где известь давно облупилась, а по углам расползлась сырость. Он повёл головой в стороны — стены тоже белые. Никакого источника света, но комната залита им целиком, до каждого угла.
Мягкая кровать. Простыня пахнет — или ему кажется? — свежестью, как после стирки. Никакого запаха табака, дешёвых духов и старого жилья. Он лежал, и его тело не чувствовало привычной тяжести — ни боли в спине от неудобного матраса, ни ломоты в суставах после бессонной ночи за компом.
— Неужели даже это не сработало? — пронеслось в голове с горькой усмешкой.
Он провёл пальцем по внутренней стороне левой руки — там, где должна была быть рана. Где лезвие вошло в кожу, где алая линия расползлась по бледному запястью. Он помнил это ощущение — как металл разрезает плоть, как тепло разливается по руке, как кровь стекает по пальцам.
Но кожа была целой. Гладкой. Чистой.
Эштон замер. Перевёл взгляд на правую руку — тоже чисто. Ни шрамов, ни рубцов, ни даже розовых полос, которые остаются, когда рана уже затянулась. Будто ничего не было. Будто он не вскрывал себе вены. Будто последние месяцы ему просто приснились.
— Как... — прошептал он, — Как это возможно?
Он провёл пальцами по запястью снова, надавил сильнее — и ничего. Только гладкая кожа и пульс под ней. Живой, ровный. Тот самый пульс, который он хотел остановить.
Он смотрел на свои руки и не понимал. Это была не его рука. Не его кожа. Не его тело.
Или всё же его?
Рука сама потянулась к тумбочке. Туда, где последние недели лежало лезвие — под стопкой старых тетрадей, на самом дне. Но пальцы нащупали только дерево. Гладкое, тёплое. Без металла. Без холода.
— Не спеши.
Голос был мелодичным, но в нём звенела сталь. Перед ним, соткавшись из воздуха, стояла Она. Девушка неземной красоты. Чёрные, как бездна, одежды струились по её фигуре, а за спиной колыхались огромные крылья — не птичьи, не ангельские. Они были сотканы из тьмы, которая, однако, не пугала, а завораживала.
Он усмехнулся, но в усмешке не было веселья. Только усталость.
— Всё же умер, — сказал он тихо и откинулся на подушку, закрыв глаза.
Дева шагнула ближе. От неё пахло пылью веков и озоном перед грозой.
— Почему? Зачем ты сделал это? — Её голос дрогнул. В нём было искреннее, живое недоумение. Она, видевшая тысячи ушедших жизней, не понимала этой одной.
Парень приоткрыл один глаз. Уголок его губ дёрнулся в подобии улыбки.
— Какой смысл дышать, если кислород перекрыли?
Он резко отвернулся к стене, стараясь, чтобы она не увидела, как предательски защипало в глазах. Он быстро вытер щеку тыльной стороной ладони, но было поздно. Дева всё видела.
Она села на соседнюю койку, сложив руки на коленях.
— Расскажи мне. Кто стал причиной твоей смерти? Не физической — душевной.
Парень помолчал. Сел, опершись спиной о резную спинку кровати, откинул подушку в сторону — она душила его своей мягкостью, напоминая о жизни, которой он больше не хотел. Он опустил голову, пряча глаза в тени.
— Хорошо. Я расскажу. — Его голос стал глубже, спокойнее, словно он собирался читать вслух чужую историю. — Но только дай мне слово. После того как я закончу... я смогу уснуть. И больше никогда не проснусь.
Дева молчала долго. Секунды тянулись, как резина. Наконец она едва заметно кивнула. В этом жесте было разочарование, но она не нарушала договорённостей.
— Можно мне закурить? — спросил он.
Дева щелкнула пальцами, и на тумбочке материализовалась помятая пачка сигарет — та самая, из его прошлой жизни, с которой он не расставался последние месяцы. Рядом легла дешёвая зажигалка, стёртая до блеска от постоянного использования.
— Делай, что хочешь, — произнесла она, и в голосе её прозвучала усталость. — Это твой последний час.
Он даже не посмотрел на неё. Просто протянул руку и взял пачку — она была тёплой, будто только что лежала у него в кармане. Пальцы привычно, на автомате вытянули сигарету, поднесли к губам. Щелчок зажигалки разорвал тишину, и маленький оранжевый огонёк на секунду осветил его лицо — бледное, осунувшееся, с запавшими глазами, в которых давно не осталось ни искры.
Он глубоко затянулся. Горький дым обжёг лёгкие, и это было единственное чувство, которое он ещё мог испытывать — боль. Дым смешивался со странным, неестественным светом комнаты, клубился под потолком, словно пытаясь найти выход из этой запертой реальности.
Он выпустил струю дыма и только тогда тихо сказал, не глядя на Деву:
— Спасибо.
Безразлично. Равнодушно. Так благодарят официанта за вовремя принесённый счёт.
Дева молчала, сложив руки на коленях, и только её огромные чёрные крылья едва заметно вздрагивали, выдавая внутреннее напряжение.
Он сидел, сжимая сигарету двумя пальцами, и смотрел в одну точку на противоположной стене. Белая. Чистая. Пустая.
— Я был обычным учеником старшей школы, — начал он, и голос его звучал ровно, будто он читал с листа. — Знаешь, таких называют задротами. Не спортсмен, не красавчик, не душа компании. Так, фон. Серый шум.
Он усмехнулся — коротко, сухо, в этой усмешке не было даже иронии, только горечь, которую он перестал скрывать много месяцев назад.
— Меня никто не замечал. Девочки переводили взгляд, когда я проходил мимо. Парни не здоровались. Учителя путали моё имя, если вообще его помнили. Я был тем человеком, которого все видели, но никто не смотрел. Выпуклый, но прозрачный.
Он затянулся сигаретой, прикрыл глаза на секунду. Когда открыл — продолжал, словно не было паузы:
— Я не особо увлекался отношениями. Я вообще ничем не увлекался, если честно. Компьютерные игры, пару сериалов, музыка в наушниках. Я существовал в своей комнате, как тень, и вышел из неё только для того, чтобы сходить в школу, где тоже был тенью.
Он выпустил дым тонкой струйкой, глядя, как он тает в белом свете.
— Это было удобно, — продолжил он, и голос его стал жёстче. — Я мог ненавидеть всех, кто смеялся, кто держался за руки, кто ходил на свидания. Я мог презирать их за то, что у них есть что-то, чего у меня нет. И не чувствовать вины. Потому что я убедил себя — мне это не нужно. Что я — крепость, которую нельзя взять. Что я сам выбрал одиночество.
Он замолчал. Пальцы его дрогнули, сжимая сигарету сильнее.
— Так я жил. И был уверен, что так будет всегда.
Он поднял глаза на Деву, и в них впервые за всё время мелькнуло что-то живое — не искра, но хотя бы отблеск.
— Пока к нам не перевели Его.
Голос дрогнул. Пальцы побелели до синевы, сжимая фильтр.
— Ашли.
Он сказал это имя так, будто оно было единственным, что ещё имело значение в этом мире. Будто каждое его слово было выстрадано, вырезано из самой глубины.
— Он был не таким, как все. Волосы — золотые, как спелая пшеница. На солнце они отливали медью — я смотрел на него на переменах и не мог отвести взгляд. Он выделялся среди серых школьных будней, как цветное пятно на чёрно-белой фотографии. Глаза — тёмно-зелёные, как мох после дождя. Кожа светлая, почти прозрачная. В правом ухе — простая серебряная серьга. Он постоянно крутил её, когда задумывался — заметил эту привычку в первый же день, как он вошёл в класс. Я не знаю, что именно в нём было такого… гипнотического. Может, то, как он двигался. Или как улыбался — открыто, без тени фальши. Но я смотрел на него и чувствовал, что рядом с ним даже воздух становится другим.
Он перевёл дыхание, и голос его стал тише, мягче.
— Он был из тех людей, на которых все смотрят. Не потому что он старался привлечь внимание — он просто был таким. Недосягаемым. Как звезда — видишь её, смотришь на неё, но дотронуться не можешь. И не имеешь права даже мечтать.
Я боялся смотреть в его сторону. Боялся, что он заметит мой взгляд. Что он увидит, какой я никчёмный. Или хуже — что он посмотрит на меня с жалостью. Мне казалось, что даже мысль о нём — это уже осквернение чего-то прекрасного.
Парень замолчал, провёл пальцем по фильтру сигареты, сдирая бумагу. Дым уже догорел, и он затушил окурок о край тумбочки, не глядя.
— Что касается моей жизни, — произнес он наконец, и в голосе его появилась странная, отстранённая усмешка — двухкомнатная квартира, оставшаяся нам с матерью после смерти отца. После школы я домой никогда не спешил. Потому что дома меня ждал ад.
Он помолчал, глядя куда-то в пустоту, потом хмыкнул и продолжил, словно размышлял вслух:
— Ты бы видела эту квартиру. Обои в коридоре местами отклеились, на кухне вечно капал кран — мать не вызывала сантехника, потому что «дорого, сынок, потерпи». А я терпел. Я вообще много чего терпел.
После школы я садился на автобус, но часто выходил на пару остановок раньше. Шёл пешком. Медленно. Считал вывески, столбы, голубей на асфальте. Я растягивал дорогу на полчаса, час, если повезло. Потому что знал: как только открою дверь — всё начнётся.
Запах. Смесь дешёвых духов и табака. Иногда — алкоголя. Мать работала. Я никогда не называл это «работала» вслух, но мы оба знали, что она имеет в виду, когда говорила: «У меня клиент, не входи».
Я заходил в прихожую, снимал обувь, стараясь не шуметь. Проходил в свою комнату, кидал сумку в угол. Она стояла там днями, иногда неделями — я не открывал её, пока не заканчивались тетради.
Я садился за компьютер. Надевал наушники. Включал музыку — громко, до звона в ушах, чтобы заглушить всё. И сидел до тех пор, пока свет за окном не начинал сереть. Часами. До утра.
Иногда я выходил на кухню за водой. Мать спала на диване в зале, накрывшись старым пледом. Она выглядела старше своих лет. Я смотрел на неё и не знал, что чувствую — злость, жалость или пустоту. Наверное, всё вместе. И ничего одновременно.
Мы почти не разговаривали. По утрам она ставила чайник, кивала мне, если я ещё не лёг. Оставляла деньги на тумбочке — мятые, скомканные купюры. Я брал их, не глядя, прятал в карман и делал вид, что так и надо. Что это нормально.
Это был наш договор. Молчаливый. Она делала вид, что я ничего не знаю. Я делал вид, что ничего не слышу. И мы жили. Ну, как умели.
Но по правде — я не жил. Я ждал. Ждал, когда вырасту. Когда сбегу. Когда кто-нибудь придёт и спасёт меня.
Никто не приходил. Я тянул себя сам.
Щелкнула зажигалка, и вот он снова держал сигарету в дрожащих пальцах, и дым тонкой струйкой вился к потолку, исчезая в неестественном свете.
— Ашли был первым человеком, который посмотрел на меня не как на мебель. Не как на пустое место.
Эштон замолчал, сжал пальцы, и на его лице появилась странная улыбка — невесомая, почти забытая. Как будто он пытался вспомнить, как это — улыбаться по-настоящему.
— Это случилось в библиотеке. Я сидел за дальним столом, у окна. Там всегда было холодно, но мне нравилось — никто не садился рядом. Я смотрел в книгу, и буквы плыли, сливались в серые пятна. Я думал о том, что вчера мать снова не заплатила за свет, и я сидел в темноте три часа, пока она не пришла с деньгами. Думал о том, что утром в школе кто-то облил мой рюкзак соком, и я целый день сидел с мокрой спиной, делая вид, что ничего не случилось.
Я думал о том, что если бы я умер прямо сейчас — никто бы даже не заметил.
Он выпустил дым, и пальцы его дрогнули.
— И вдруг кто-то сел напротив. Я поднял глаза и... замер.
Он смотрел на меня. Просто смотрел — без насмешки, без любопытства. В его зелёных глазах была какая-то странная, тихая внимательность. Он изучал меня, как будто пытался прочитать что-то на моём лице.
Я прикрылся книгой, как дурак. Чувствовал, как горят щёки, как стучит сердце, как ладони становятся влажными. Я надеялся, что он не просто ошибся столом, что сейчас не встанет и не уйдёт.
И он не ушёл.
Он протянул руку и аккуратно, почти невесомо, опустил мою книгу. Я уставился в стол, боясь поднять глаза. И тогда я услышал его голос — мягкий, тёплый, без капли той колкости, которой я ожидал.
— Ты в порядке? — спросил он тихо. — Ты выглядишь так, будто у тебя весь мир рухнул.
Я поднял голову и встретился с ним взглядом. Он не улыбался. В его лице не было игры. Только искреннее, спокойное участие.
Я сглотнул. Горло пересохло.
— Я... — начал я, и голос хрипел, как у старого радио. — Я в порядке. Просто... устал.
Он кивнул. Медленно, понимающе. И сказал:
— Ты врёшь.
Я замер.
— Я не... — попытался оправдаться я.
— Нет, — перебил он мягко. — Ты врёшь. Но я не буду тебя пытать. — Он чуть улыбнулся — уголками губ, почти незаметно. — Просто знай: если захочешь сказать кому-то, что у тебя внутри... я здесь. Иногда рядом с кем-то легче.
Он помолчал. Потом достал из кармана маленький шоколадный батончик и положил на стол передо мной.
— Держи. Говорят, сладкое помогает. Не знаю, правда ли, но хуже точно не будет.
Я смотрел на батончик. Я не знал, что сказать. Слёзы подступили к глазам, и я быстро моргнул, прогоняя их.
— Зачем тебе это? — спросил я шёпотом. — Мы даже не общались никогда.
Он пожал плечами. Просто. Легко.
— А надо общаться, чтобы заметить, что человеку плохо? — Он чуть наклонил голову. — Мне кажется, это просто называется — быть человеком.
И он встал. Уже собирался уходить. Но на секунду задержался, посмотрел на меня сверху вниз и добавил совсем тихо:
— Если станет совсем невмоготу — мы одноклассники. Только скажи.
Он ушёл. А я остался сидеть с батончиком в руке, смотреть на него и чувствовать, как в груди разливается что-то тёплое. Впервые за много лет.
Эштон замолчал. Его голос дрогнул, и он быстро провёл рукой по лицу, стирая непрошеную влагу.
— Он не знал меня. Я был никем для него. Просто одноклассник. Но он заметил. Понял, что мне больно. И просто... протянул руку.
Понимаешь? — он посмотрел на Деву, и в его глазах блестели слёзы. — Я всю жизнь ждал, что кто-то заметит. Что кто-то спросит: «Как ты?». И он пришёл. Он увидел меня. Впервые в жизни меня увидели.
Он вытер глаза тыльной стороной ладони, резко, почти грубо, и взял новую сигарету. Его пальцы дрожали, когда он прикуривал.
— Через какое-то время я стал замечать на его лице синяки. Сначала не придавал значения — мало ли. Но потом я услышал разговор у раздевалки.
Эштон затянулся, и дым на секунду скрыл его лицо.
— Старшеклассники смеялись. Я не знал тогда, что у них было развлечением — выбирать кого-то одного и просто так, ради забавы, «тренироваться» на нём.
Он замолчал, сжимая сигарету. Голос его стал жёстче.
— И в тот вечер я пошёл за школу. Обычно я ходил туда за вайфаем — мать снова забыла заплатить за интернет. Там я сидел за старым спортивным корпусом на бетонном блоке и скачивал обновления для игр. Но в тот день я подошёл туда не просто так.
Трое. Старшеклассники. Я знал их в лицо — они вечно шатались за школой с пивом и сигаретами, смеялись слишком громко и смотрели на всех свысока. Они пинали Ашли ногами. Он лежал на земле, свернувшись в клубок, закрывая голову руками. Он даже не кричал. Просто скулил тихо, как раненый зверёк, — скулил и сжимался, как будто хотел стать меньше, незаметнее, исчезнуть.
Я не думал. Я поднял камень — тяжёлый, с острым краем. Швырнул с такой силой, что у меня что-то хрустнуло в плече. Камень попал одному из них в затылок. Он вырубился сразу — просто рухнул, как мешок с цементом.
Пока остальные двое таращились на тело, я уже бежал. Я рванул к нему, схватил его за руку — резко, грубо — и дёрнул на себя. Он вскрикнул от боли, но я не дал ему опомниться.
— Бежим! — выдохнул я, и мы побежали.
Я тащил его за собой, сжимая его запястье так крепко, что пальцы онемели. Он спотыкался, хватал ртом воздух, всхлипывал на бегу, но я не давал ему остановиться. Я слышал, как сзади кто-то заорал, но мы уже завернули за угол, потом ещё один, нырнули в арку.
Мы бежали до тех пор, пока лёгкие не начали гореть огнём. Пока ноги не перестали слушаться. Остановились только за гаражами, у старого забора. Я отпустил его руку и согнулся пополам, пытаясь отдышаться. Сердце колотилось где-то в горле.
Ашли стоял рядом, дрожа всем телом. Он смотрел на меня широко раскрытыми глазами, и в них был страх. И ещё что-то. Что-то, чего я не мог прочитать.
— Ты... — начал он, и голос его сорвался. — Вдруг ты убил его. Зачем полез?
Я выпрямился и посмотрел на него. Он был весь в грязи, волосы спутаны, на щеке — свежая ссадина. Он выглядел потерянным. Испуганным. Живым.
— Я не мог позволить им продолжать это, — сказал я. И это была правда. Простая. Без прикрас.
Он не вытирал слёз и не отворачивался.
— Мы должны перевязать твои раны, — сказал я, оглядываясь. — Здесь есть аптека. Я быстро.
Я развернулся, чтобы бежать, но он схватил меня за рукав.
— Не уходи, — прошептал он.
Я замер. Посмотрел на его пальцы, сжимающие мою куртку. Он не отпускал.
— Я с тобой, — сказал я. — Я просто за бинтами. Я вернусь.
Я бросился к аптеке, не оглядываясь. Перекись, бинты, вата, пластырь. Я выгреб все деньги, которые были в кармане, и выбежал обратно.
Он стоял там же, где я его оставил. Прислонившись к стене, обхватив себя руками, он дрожал и смотрел в землю. Когда я подошёл, он поднял голову. И тогда я увидел в его глазах то, чего никогда не видел ни в ком: он верил мне. По-настоящему. Безоговорочно. Так, как я сам себе никогда не верил.
Потом я привёл его в заброшенный двор за старым гаражом. Там был навес, скамейка, фонарь, который тускло горел, освещая рыжие листья на земле. Я посадил его на скамейку и опустился перед ним на колени.
Ашли сидел неподвижно, глядя в одну точку. Его руки дрожали, на лице — ссадины, разбитая губа, скула опухла и посинела. Волосы спутались, в них застряли листья и мелкие камешки. Он выглядел разбитым. Полностью.
Я промыл его раны. Перекись шипела, и он вздрагивал каждый раз, когда вата касалась кожи. Я бинтовал локти, колени. Потом, когда я приложил холодный компресс к его скуле, он поднял на меня глаза. Его длинные ресницы были влажными, а в глубине его зелёных глаз отражалась благодарность.
В его взгляде было столько, что я забыл, как дышать. Словно я был для него единственным, кто ещё существовал.
— Почему ты? — спросил он шёпотом. — Из всех людей в этой школе... почему ты?
Я не знал, что ответить.
— А разве нужна причина? — спросил я.
Он смотрел на меня. Долго. Потом его дрожащая рука с осторожностью коснулась моего лица. Пальцы провели по щеке, остановились на губах.
Я потянулся и поцеловал его. Легко, почти невесомо. Просто прикосновение губ к губам. Я боялся сделать больно. Боялся, что он отшатнётся.
Но он не отшатнулся. Он ответил — тихо, неуверенно, будто пробовал что-то новое. Его рука скользнула мне на затылок, пальцы запутались в волосах. Поцелуй стал глубже, теплее.
Я отстранился первым. Посмотрел на него.
— Ашли...
Он улыбнулся. Слабо, сквозь слёзы, но искренне.
— Не надо, — прошептал он. — Ничего сейчас не говори.
Я понял и не стал продолжать. Видимо, сейчас ещё не время.
Я помог ему подняться. Мы пошли к нему домой — он сказал, что родителей нет, что они уехали на несколько дней. Мы шли молча, неловко держась за руки. Я боялся, что если разожму пальцы — он исчезнет.
Дома у Ашли было тихо и пусто — родители действительно уехали. Он прошёл в гостиную, сел на диван, и я заметил, как он опустил плечи, будто сбросил тяжесть. Я остался стоять в дверях, не зная, куда себя деть. Это была не моя квартира, не моя комната. Чужой запах, чужая мебель, чужие вещи. Ашли поднял на меня глаза и кивнул на место рядом. Я сел. Он не смотрел на меня, но я видел его профиль, его руки, которые он положил на колени. Потом я ушёл на кухню, нашёл чайник, заварил чай в двух кружках — одну с трещиной, другую целую. Вернулся, протянул ему ту, что целая. Он усмехнулся, заметив это, и взял кружку. Мы пили молча. За окном уже темнело, и в стекле отражался свет из комнаты. Я смотрел на его отражение, на то, как он держит кружку, как его пальцы перестали дрожать. Он будто чувствовал мой взгляд, поворачивал голову и смотрел на меня вживую. И в его глазах была та самая усталая теплота. Он не улыбался — он просто смотрел. Но в этом взгляде было больше, чем в любых словах.
— Я не хочу, чтобы ты уходил, — сказал он тихо.
Я покачал головой.
— Я и не уйду.
Он выдохнул и закрыл глаза. Я не знал, уснул он или просто молчит. Но этого мне было достаточно. Он зевнул, придвинулся ближе, уткнулся носом мне в плечо. Я обнял его и почувствовал, как его дыхание становится ровным, тяжёлым — он засыпал.
Я смотрел на его спутанные золотистые волосы, на ресницы, дрожащие во сне, и не верил, что это происходит со мной.
— Спи, — прошептал я. — Я никуда не уйду.
И я держал слово.
Мы не произносили громких слов. Мы просто смотрели друг на друга так, как не смотрят на друзей. Мы просто касались друг друга так, как не касаются случайных людей. И однажды, когда я шёл к нему домой, я понял, что не могу представить себе путь в другую сторону.
Это случилось не в один момент. Это случилось постепенно. Но когда это случилось, я уже не мог представить, что было иначе.
Всё было впервые. Его рука, легко касающаяся моей ладони, когда мы были на виду. Его взгляд, который я ловил через парту. Его голос, когда он говорил моё имя — негромко, с какой-то особенной интонацией, будто это слово было ему дорого.
— Эштон, — звал он меня, я оборачивался, и сердце пропускало удар.
Мы шли по набережной. Я смотрел на воду, на отражения фонарей, на то, как ветер шевелит его волосы.
— Ты молчишь, — заметил он.
— С тобой и молчание — не тишина, — ответил я.
Он остановился. Я тоже. Он повернулся, взял меня за руку — не за ладонь, а за запястье, туда, где бился пульс.
— Я хочу знать, о чём ты думаешь, — сказал он тихо.
Я поднял глаза. В них отражались фонари, и от этого казалось, что они светятся.
— Знаешь, — сказал я, глядя в сторону. — Я не привык, чтобы кто-то смотрел на меня так, будто я имею значение.
Он чуть склонил голову набок, улыбнулся — мягко, без тени насмешки.
— Ты имеешь значение, Эштон. Ты значишь больше, чем кто-либо другой.
Я не знал, что ответить. Просто сжал его пальцы и пошёл дальше. Мы шли молча, и это молчание было громче любых слов.
Однажды мы задержались в школе. Я помогал ему с домашним заданием — он ненавидел физику, я, на удивление, её понимал. Мы сидели за партой, склонившись над тетрадью.
— Объясни ещё раз, — попросил он. — Я тупой.
— Ты не тупой, — возразил я. — Ты просто не хочешь в этом разбираться.
— Ты меня раскусил. — Он улыбнулся, и я заметил, как он смотрит на меня — не на тетрадь. На меня.
— Ашли, — сказал я, не поднимая головы. — Ты смотришь не туда.
— Я смотрю туда, куда хочу.
Я покраснел. Это было глупо, по-детски, но я не мог сдержаться.
— Мы не закончим физику, если ты не перестанешь.
— Тогда не закончим, — легко ответил он.
Он закрыл тетрадь. Отодвинул её в сторону. Сел ближе.
— Я хочу тебя поцеловать, — сказал он тихо. — Можно?
Я сглотнул. Моё сердце билось где-то в горле.
— Зачем ты спрашиваешь?
— Потому что я хочу знать, что ты тоже этого хочешь.
Я посмотрел на него. На его глаза, в которых не было игры. Только тихая, спокойная нежность.
— Я хочу, — сказал я.
Он поцеловал меня. Мягко, медленно, с той же осторожностью, с какой мы впервые коснулись друг друга в том заброшенном дворе. Будто пробовал на вкус, запоминал.
— Ты пахнешь дымом, — сказал он, отстраняясь.
— Я знаю.
— Это не плохо, — добавил он быстро. — Это просто ты.
Иногда мы забирались на крышу старого гаража за школой. Там было тихо, только ветер гулял между труб, и город внизу казался чужим, далёким. Я садился на край, свешивал ноги, доставал сигареты. Он садился рядом, клал голову мне на плечо и смотрел, как солнце уходит за горизонт.
— Ты же знаешь, что это вредно, — сказал он однажды, кивая на сигарету в моей руке.
— Знаю.
— И тебе всё равно?
Я затянулся, подумал.
— Не всё равно. Просто иногда хочется чувствовать хоть что-то. Даже если это боль в лёгких.
Он помолчал. Потом тихо сказал:
— Я могу дать тебе чувствовать другое.
Я не сразу понял, что он имеет в виду. Повернул голову, посмотрел на него. Он не отводил взгляда.
— Что ты хочешь сказать? — спросил я, и голос мой почему-то сел.
— Я хочу, чтобы ты чувствовал, что ты не один, — ответил он просто. — Что ты нужен. Что я рядом.
Я смотрел на него, и внутри что-то сжималось — не больно, тепло, как будто я оттаивал после долгой зимы.
Иногда мы ссорились. Не громко, не на людях — только когда оставались вдвоём, и тишина между нами становилась слишком тяжёлой. Обычно из-за ерунды, которая на самом деле ерундой не была.
Однажды я сказал, что хочу остаться дома. Он посмотрел на меня так, будто я снова уходил от него.
— Ты всегда хочешь остаться, — сказал он, и в голосе его была не злость — усталость. — Ты хочешь остаться в своей комнате, в своей голове, в своей тишине. Ты боишься выйти наружу, Эштон.
— Я не боюсь, — ответил я, но голос дрогнул. — Я просто... я не хочу, чтобы они смотрели.
— На тебя? Или на нас?
Я замолчал. Он подошёл ближе, и я чувствовал, как он ждёт. Как ему нужно, чтобы я сказал правду.
— На тебя, — сказал я наконец. — Я боюсь, что однажды ты услышиш их достаточно громко. Что ты посмотришь на меня и увидишь то же, что видят они. Что ты устанешь от всего этого. И уйдёшь.
Я не смотрел на него. Сжал пальцы в кулаки, чтобы они не дрожали.
Он молчал так долго, что я уже не надеялся на ответ. Потом я почувствовал, как его пальцы легко коснулись моего подбородка, приподняли моё лицо.
— Посмотри на меня, — сказал он тихо.
Я поднял глаза. В них не было раздражения. Только что-то тёплое, уставшее, но бесконечное.
— Я не уйду, Эштон. Ты слышишь? Я не уйду, даже если весь мир будет против нас. Тем более если весь мир будет против нас.
— Но если ты устанешь...
— Я устаю, — перебил он. — Только не от тебя. От того, что ты не веришь, что я останусь.
Он замолчал. Потом взял меня за руку, сжал мои пальцы.
— Я здесь. И я никуда не денусь. Просто поверь мне однажды.
Я не ответил. Просто сжал его руку в ответ.
Мы перестали прятаться. Ходили по коридорам, держась за руки, сидели вместе на переменах, целовались в парке, где нас могли увидеть. За спиной шептались, смеялись, тыкали пальцами. Кто-то крикнул однажды из окна — я не запомнил что, потому что он просто взял меня за руку и улыбнулся.
— Пусть смотрят, — сказал он, не оборачиваясь. — Им завидно. Мы делаем то, на что они не решаются.
Я смотрел на него и чувствовал себя бесконечно живым.
Два месяца. Ровно два месяца мы были счастливы. Я чувствовал это каждой клеткой — тепло его ладони, его дыхание на своей шее, его смех.
Но иногда я просыпался ночью и смотрел на него, спящего рядом, и внутри разрастался холод. Слишком хорошо, думал я. Слишком правильно. Так не бывает. Кто-то наверху ошибся и скоро заберёт у меня всё.
Я не знал, что ошибся не кто-то наверху.
Ошибся я.
Потому что я не заметил. Я не заметил, как он начал гаснуть.
Всё началось с того, что он перестал улыбаться по-настоящему. Сначала я думал — просто устал. Мы много гуляли, он почти не спал. Но улыбка становилась натянутой, глаза — пустыми. Он смотрел в одну точку и молчал.
— Что с тобой? — спросил я однажды вечером.
— Всё хорошо, — ответил он, отводя взгляд.
— Ашли. — Я взял его лицо в ладони, заставил смотреть на меня. — Я знаю тебя. Ты врёшь.
Он молчал. Долго. Я чувствовал, как его губы дрожат под моими пальцами.
— Мои родители знают, — сказал он наконец. — Про нас.
Я отпустил его лицо, отшатнулся. Воздух перестал идти в лёгкие.
— Что они сказали? — спросил я, хотя боялся услышать ответ.
Он опустил голову. Голос его был тихим, сломанным.
— Они сказали, что если я не прекращу... они упекут меня в психушку. Насовсем.
Я смотрел на него и не мог дышать. Я хотел сказать что-то, но слова застревали в горле. Вместо этого я обнял его. Так крепко, как мог. Как будто мог защитить его от всего мира.
— Мы что-нибудь придумаем, — прошептал я в его волосы. — Мы справимся, Ашли. Я не дам тебя в обиду.
Он кивнул, уткнувшись носом в мою шею. Я чувствовал, как он дрожит, как его пальцы вцепились в мою футболку.
Я не знал тогда — это был не конец.
Конец был ещё впереди.
На следующий день он не пришёл в школу.
Я не придал этому значения — подумал, заболел. Написал ему вечером: «Ты как?». Ответа не было. Позвонил — телефон был выключен.
На второй день я начал беспокоиться. Снова написал — сообщение не прочитано. Позвонил его друзьям — они сказали, что не видели его с позавчера. Никто не знал, где он.
На третий день я пошёл к нему домой. Я стоял у двери и звонил. Никто не открывал. Я слышал шаги за дверью — тихие, крадущиеся. Я знал, что его родители дома. Я знал, что они слышат, как я звоню. Но дверь так и оставалась запертой, сколько бы я ни бился в неё.
Я стоял под его окнами до вечера. Смотрел на тёмные стёкла и ждал. Я не мог уйти. Я чувствовал — что-то не так. Что-то случилось.
Я ждал три дня.
Не ел, не спал, не находил себе места. Обзвонил всех его друзей и знакомых, обошёл все места, где он мог бы быть.
Ни-че-го.
Пустота.
Будто он просто исчез.
Будто его никогда не существовало.
На четвёртый день я не выдержал. Я больше не мог сидеть сложа руки, глядя в одну точку, и слушать, как тишина давит на уши. Я оделся, вышел из дома и поехал в школу. Я не знал, зачем. Может, надеялся увидеть его. Каникулы уже начались — школа была пустой, но я всё равно поехал. Вдруг он окажется там. Вдруг он просто ждал, когда я приду.
В школе было пусто. Я шёл по коридору, и все звуки казались приглушёнными, будто вата заложила уши. Я дошёл до нашего класса. Дверь была открыта. Я остановился на пороге.
Его парта стояла на месте. Третья от окна, у стены. Я видел её каждый день, но сейчас она выглядела по-другому — чужой. Пустой.
На столе всё ещё лежали его вещи. Тетрадь в клетку, обложка которой была исписана моим почерком — я давал ему списывать, когда он пропускал уроки. Ручка с погрызенным колпачком — он всегда нервно грыз её, когда думал. Маленький брелок в виде сердца на связке ключей.
Этот брелок он купил в моём присутствии. Мы проходили мимо ларька, и он остановился, взял его в руки, повертел.
— Зачем тебе это? — спросил я.
— Это нам на память, — ответил он, улыбнувшись. — Чтобы ты никогда не забывал, что я тебя люблю.
Я стоял в дверях и смотрел на этот брелок. Он был смешным, дешёвым, пластмассовым. Но я не мог отвести глаз.
Я взял его в руки. Он был холодным. Я сжал его в ладони и спрятал в карман.
Потом я развернулся и пошёл в учительскую.
Я не знал, зачем. Я просто не мог больше ничего не делать. Я должен был узнать правду. Даже если эта правда раздавит меня.
В коридоре было пусто. Я шёл медленно, считая шаги. Дверь учительской была приоткрыта, и оттуда доносились голоса. Я остановился. Услышал своё имя. Потом имя Ашли.
Я толкнул дверь.
Внутри сидели директриса, наша классная руководительница и ещё несколько учителей. Они замолчали, когда я вошёл. Все смотрели на меня.
— Эштон, — сказала классная, и голос её дрогнул. — Что ты здесь делаешь? Ты не должен был...
— Я знаю, — сказал я. — Но я не могу больше ждать. Где Ашли?
Она переглянулась с директрисой. Тело её будто сжалось.
— Эштон... присядь.
— Нет, — сказал я. — Скажите мне сейчас. Где он?
Она смотрела на меня, и я видел, как ей тяжело. Как она подбирает слова, боится сказать что-то не то, сделать больно ещё сильнее.
— Эштон, — начала она, и голос её звучал тихо, почти по-матерински. — Ты знаешь, что мы все... мы все очень к тебе относимся. Ты хороший ученик. И я хочу, чтобы ты знал: что бы ни случилось, ты не один.
Я смотрел на неё и не понимал, к чему она ведёт.
— Где Ашли? — спросил я. — Почему его нигде нет?
Она опустила глаза на стол, и я увидел, как дрогнули её пальцы. Она долго молчала. Слишком долго.
— Эштон, — сказала она наконец, и голос её был таким тихим, что я едва расслышал. — Я должна тебе кое-что сказать. И это будет очень трудно услышать.
Она подняла на меня глаза, и в них стояли слёзы.
— Его отец нашёл его вчера утром, — сказала она, и каждое слово давалось ей с трудом. — Он... он ушёл от нас, Эштон. Он повесился.
Я не дышал. Смотрел на неё и не мог понять, что она говорит.
— Нет, — сказал я, качая головой. — Этого не может быть. Он бы мне сказал, если бы что-то случилось. Он бы...
— Он оставил предсмертную записку, — перебила она мягко, и голос её дрожал. — Он написал её тебе. Я знаю, как это важно для тебя.
— Я должен её увидеть, — сказал я, и мой голос сорвался на шёпот. — Пожалуйста.
Она покачала головой. Я видел, как ей тяжело говорить это, как она боится меня ранить.
— Его родители... они не хотят, чтобы ты приходил, Эштон, — сказала она, вытирая глаза. — Пожалуйста, пойми. Им сейчас тяжело. И тебе будет только больнее.
Она подошла ко мне, положила руку на моё плечо. Её ладонь была тёплой, и я почувствовал, как она слегка сжала его.
— Иди домой, — сказала она тихо. — Отдохни. Завтра мы поговорим. Если захочешь. Я буду здесь. Я тебя не оставлю, хорошо?
Я стоял и смотрел на неё. Слова не шли. Я хотел возразить, хотел закричать, хотел выбежать и найти эту записку сам. Но я не мог двинуться с места.
— Иди, — повторила она. — Иди. Пожалуйста.
Я развернулся и вышел. Не побежал, не захлопнул дверь. Просто вышел. Медленно. Как будто ноги несли меня сами. В голове была тишина. Такая странная, звенящая тишина, в которой не было места ни боли, ни слезам. Только пустота.
Я не помню, как добрался домой.
Я сидел на полу в своей комнате. Смотрел на телефон, в котором остались наши переписки. Листал фотографии — его улыбка, его глаза, его руки. Я смотрел на них и не мог поверить, что он ушёл. Что его больше нет.
Я не плакал. Я просто сидел и смотрел.
На следующий день я пришёл к его родителям. Я хотел узнать правду. Хотел увидеть его. Хотя бы раз. Я звонил в дверь. И на этот раз мне наконец-то открыли.
На пороге стояла его мать.
Увидев меня, её лицо исказилось.
— Ты, — прошептала она, и в этом шёпоте было столько ненависти, что я отшатнулся. — Как ты посмел прийти?
Она не дала мне ответить. Она бросилась на меня с криком, вцепилась в мою куртку, начала бить — куда попало, в грудь, в плечи, в лицо.
— Это ты! — кричала она, и голос её срывался на визг. — Это ты убил моего сына! Ты сделал его извращенцем! Ты опозорил нашу семью! Из-за тебя он мёртв! Из-за тебя!
Я не защищался. Я стоял, опустив руки, и чувствовал каждый её удар, каждое слово. Она была права. Я знал, что она права.
Из квартиры выбежал отец Ашли — высокий, седой, с таким же опухшим лицом. Он схватил жену за плечи, оттащил от меня, прижал к себе.
— Хватит! — крикнул он, но голос его сорвался. Он смотрел на меня поверх её головы, и в его глазах была та же ненависть. — Что ты здесь делаешь?! Убирайся! Ты слышишь? Убирайся, пока я тебя не убил!
Мать Ашли вырвалась из его рук и упала на колени прямо в прихожей, закрыв лицо руками. Её крик разнёсся по всему подъезду — такой, от которого кровь стыла в жилах. Она билась, раскачивалась вперёд-назад и кричала, кричала, кричала — не слова, просто звуки, которые невозможно было слушать.
Отец Ашли смотрел на меня, и я видел, как дрожит его лицо.
— Убирайся, — сказал он уже тише, но в этом шёпоте было больше угрозы, чем в крике. — Если ты ещё раз появишься здесь, я вызову полицию. Ты понял? Ты не имеешь права здесь стоять. Ты — причина его смерти.
Я не знал, что сказать. Я не мог сказать ничего. Я просто стоял и смотрел на мать Ашли, которая билась в истерике на коленях, на его отца, который держался за косяк, чтобы не упасть.
Я развернулся и пошёл вниз по лестнице. Медленно. Шаг за шагом. Каждый шаг был тяжелее предыдущего.
Я не слышал, как захлопнулась дверь. Я слышал только её крик. Он звучал в голове ещё долго после того, как я вышел из подъезда.
И я верил им. Каждому слову. Каждому удару. Каждому крику.
Потому что другого объяснения не было.
Я не знал, почему он это сделал. Он был счастлив. Мы были счастливы. Я не видел, я не заметил. Я был слепым, эгоистичным идиотом, который думал только о себе.
Я вернулся домой. Прошёл мимо матери, которая сидела на кухне. Она подняла голову, когда я проходил мимо.
— Ты бледный, — сказала она. — Ты ел сегодня?
— Нет.
— Ешь. Я оставила на столе.
Я кивнул. Прошёл в свою комнату. Закрыл дверь.
Я не ел. Я не пил. Я сидел на полу и смотрел на брелок в форме сердца, который держал в руке. Я сжимал его так сильно, что он врезался в ладонь.
На следующий день я снова пришёл к его родителям. Я знал, что они ненавидят меня. Знал, что могут не открыть. Но я должен был попытаться ещё раз.
Я позвонил в дверь.
Долго никто не открывал. Я уже хотел уйти, когда замок щёлкнул, и дверь приоткрылась. На пороге стоял отец Ашли — седой, опухший, с красными глазами. Он смотрел на меня так, будто я был врагом. Но он не захлопнул дверь.
— Зачем ты пришёл? — спросил он глухо.
— Записка. Он написал записку. Вы сказали учителям, что он написал её мне. Это моё право. Пожалуйста.
Отец смотрел на меня, и я видел, как он борется с собой. Его лицо дрожало, пальцы сжимали дверной косяк.
Я стоял и ждал. Я не уходил. Я смотрел ему в глаза и не отводил взгляд.
Он выдохнул — тяжело, с хрипом.
— Подожди здесь, — сказал он.
Он ушёл вглубь квартиры. Я слышал шаги, потом скрип ящика. Он вернулся через минуту. В руках у него был конверт — белый, мятый, с надписанным моим именем. Я узнал почерк Ашли сразу. У меня перехватило дыхание.
— Возьми, — сказал отец, протягивая конверт. — И убирайся к черту. Больше не приходи. Мы не хотим тебя видеть.
Я взял конверт. Он был тёплым от его рук. Или мне казалось.
— Соболезную, — прошептал я.
Отец ничего не ответил. Он закрыл дверь.
Я стоял на лестничной клетке. В руках — конверт. Белый, мятый, с моим именем, написанным его рукой. Я узнал этот почерк — немного неровный, с наклоном влево, таким он писал всегда, когда торопился или волновался. Я смотрел на своё имя и не мог дышать. Он писал его, зная, что это его последние слова.
Я не мог оставаться здесь. Не мог стоять под дверью, за которой меня ненавидели. Я вышел из подъезда. Снег хрустел под ногами. Морозный воздух обжигал лицо, но я не чувствовал холода. Ноги сами принесли меня в парк — тот самый, где мы гуляли, где он брал меня за руку, когда никто не смотрел.
Деревья стояли голые, покрытые инеем. Ветки хрустели под тяжестью снега. Лавочки были пустыми, покрытыми белой шапкой. Я стряхнул снег рукой — ладони замёрзли сразу, но я не обращал внимания. Я сел и смотрел на конверт.
Было тихо. Только ветер гулял между деревьями, срывая снег с веток, и где-то вдалеке лаяла собака. Никого. Ни звука. Только я и конверт в руках.
Он был холодным. Или мои руки просто замёрзли. Я сжимал его, и мои пальцы дрожали — от холода, от страха, от всего вместе. Я боялся того, что там внутри. Что он мог написать мне перед тем, как уйти. Что я мог узнать то, что сломает меня окончательно.
Я держал конверт в руках, поворачивал его, смотрел на своё имя, написанное его рукой. Снег падал на мои ресницы, и я моргал, стряхивая его. Я не решался открыть конверт. Потому что знал: как только я его открою — он исчезнет окончательно. Станет прошлым. Буквами на бумаге, а не живым человеком, который говорил со мной, смеялся, сжимал мою руку в своей.
Мне казалось, что я сижу там вечность. Снег набился в ботинки, пальцы онемели, но я не двигался.
Но я должен был.
Пальцы почти не слушались, когда я разрывал конверт. Края были влажными — от снега, который таял на них. Внутри лежал листок, вырванный из тетради — с голубыми клетками, которые он ненавидел.
Я развернул его. Листок был холодным. Или мне казалось.
Я начал читать. Строки плыли перед глазами, и я щурился, пытаясь разобрать слова. Ветер шевелил бумагу, и я прижимал её ладонью к колену, чтобы удержать. Морозный воздух обжигал кожу, а слёзы, которые текли по щекам, тут же застывали, делая лицо горячим и холодным одновременно.
Я не видел строчек. Я чувствовал их.
«Эштон.
Когда ты держал меня за руку — я переставал бояться. Когда ты смотрел на меня — я забывал, как тяжело жить. Ты был моим светом, Эштон. Настоящим, живым, тёплым.
Но всё кончено. Мои родители подписали договор с частной психиатрической клиникой. Они отправят меня туда, как только всё будет готово. Я не могу уехать. Они считают меня ненормальным, грязным, позорящим семью. Я не выдержу там, пойми меня. Они уничтожат мою душу, сотрут тебя из моего сердца, я не могу этого допустить.
Я пытался бежать, но отец поймал меня. Они не дадут нам быть вместе. Я сломан. Меня не выпускают из комнаты, отобрали телефон и не дают связаться с тобой. Эштон, милый мой Эштон, если бы ты знал, как сейчас я хочу услышать твой голос.
Пусть я редко говорил это, но я люблю тебя. Люблю и умру с мыслями о тебе.
Я не могу больше бороться. Я не могу больше слушать, что я — ошибка, что я позор, что я не имею права на счастье. Ты ни в чём не виноват. Ты был всем, что у меня было. И я не хочу, чтобы ты думал, что я ушёл потому, что ты меня недостаточно любил. Ты любил меня сильнее, чем я заслуживал.
Прости, что я слабый. Прости, что я ухожу. Но я устал.»
Я дочитал. Письмо в моих руках превратилось в комок — я сжал его так сильно, что бумага порвалась под пальцами. Я винил себя в его смерти, но оказалось, что виноваты были эти ублюдки с их советским воспитанием. Они убили его. Не я.
Я не знаю, сколько я там просидел. Снег покрыл мои плечи, волосы, ресницы. Слёзы застывали на щеках, превращаясь в ледяные дорожки. Но я не чувствовал холода. Я чувствовал только пустоту. И ненависть. Такую глубокую, что она вытеснила всё остальное.
Когда я пришёл домой, мать испугалась моего вида. Я был похож на льдинку — бледный, застывший, чужой. Губы посинели, пальцы не гнулись, ноги почти не слушались. Я молча прошёл в прихожую, оставляя за собой мокрые следы.
Она попыталась прикоснуться ко мне.
Я оттолкнул её. С такой силой, что она врезалась в стену и ойкнула от боли и неожиданности. Она смотрела на меня — растерянная, испуганная, не понимающая, что происходит. Я видел страх в её глазах. И меня это не остановило.
Я не извинился. Не сказал ни слова. Я просто развернулся и ушёл в свою комнату, закрыв за собой дверь. И стоял там у двери, сжимая в руках комок из письма и брелок, чувствуя, как внутри рушится мир, который я так тщательно собирал для него по крупицам.
Не знаю, сколько дней прошло. Я перестал считать.
Я бросил школу. Мать не спросила, почему. Ей было всё равно. Я начал пить — дешёвое пойло из ларька. Я курил одну сигарету за другой, пока голова не начинала кружиться. Я хотел забыть. Забыть его голос, его смех, то, как он говорил моё имя. Но память была сильнее.
Я сидел на его могиле каждый день. Смотрел на этот чёртов гранитный камень и чувствовал, как внутри разрастается пустота. Она не была болезненной. Она была мёртвой.
И постепенно я начал понимать: я не хочу жить в мире, где его нет. Где есть только сырая земля, в которой разлагается тело человека, которого я так сильно любил.
Я вернулся домой, прошёл в свою комнату и потянулся к тумбочке. Там, под стопкой тетрадей, лежало лезвие, которое стало частью меня с того самого дня. Каждый день я оставлял себе новые шрамы, но теперь я знал: следующий будет последним.
Я не пошёл в ванную. Я не ушёл из дому. Я просто сел там же, возле тумбочки, держа в руках холодное, матовое лезвие. В нём не было ни жалости, ни осуждения — только тихое, молчаливое обещание.
Потом я поднял рукава. Благо, на улице была зима, и у матери не было вопросов, почему я стал носить кофты с длинными рукавами. Она вообще перестала задавать вопросы. Как будто меня уже не было.
Я провёл пальцем по старым шрамам. Белые линии на бледной коже. Каждый из них был днём, когда я выбирал боль вместо тишины. Каждый был криком, который никто не услышал. Я смотрел на них и знал: этот будет другим. Последним.
Секунда — и лезвие пронзило моё запястье острой болью. Она была живой, настоящей, честной. Я даже не поморщился. Я продолжал вгонять его глубже и глубже, пока не упёрся в кость. Я чувствовал, как металл скребёт по ней, как рвутся мышцы, как кровь заливает пальцы. Затем резко дёрнул. Боль была невыносимой — такой, что перехватывало дыхание, — но я не кричал. Я не мог кричать. Слёз тоже не было. Только тишина внутри. Такая же глубокая, как разрез на моей руке.
Сжав в руках брелок — то самое дешёвое пластмассовое сердце, которое он купил и сказал: «Это нам на память», — я закрыл глаза.
И почувствовал, как мир начинает уходить. Как боль отступает. Как холод поднимается от пальцев к груди.
Я больше не был один. Я был на пути к нему.
И вот я здесь.
Эштон замолчал.
Он сидел на кровати, сжавшись, обхватив себя руками. Слёзы катились по его щекам, падали на серую простыню, оставляя тёмные пятна. Он не вытирал их. У него не было сил.
Дева смотрела на него. Её чёрные глаза блестели.
— Ты глупый, — сказала она тихо. — Ваш союз был порочен в этом мире. Ты не мог быть с ним. Ты должен был понять это раньше.
Эштон поднял голову. В его глазах не было боли — только странная, пугающая ясность.
— Дева, — сказал он, и голос его был ровным, как у человека, который уже всё решил. — Представь, что Бог умер. Тот, кто создал тебя. Тот, кто дал тебе смысл. Тот, ради кого ты просыпалась каждое утро. Просто исчез.
Дева вздрогнула. Её крылья дрогнули, с них посыпались искры, падая на пол и гаснув.
— Как бы ты жила? — спросил он.
Она молчала долго. Так долго, что тишина стала тяжёлой.
— Без Бога жизнь не может существовать, — прошептала она наконец. — Это закон мироздания.
Эштон кивнул. Слабо, почти незаметно.
— Мой Бог умер, Дева. Ашли был моим Богом. Он дал мне смысл. Он показал, что я могу быть кем-то. Когда его не стало, я не перестал верить. Я просто понял: Бога больше нет. И жизни для меня тоже.
Он оперся о спинку кровати и закрыл глаза.
— Спасибо, — прошептал он. — За то, что дала мне сказать это вслух.
Дева смотрела на него. Протянула руку, чтобы коснуться его плеча — но остановилась. Её пальцы дрожали.
— Ты выбрал смерть ради любви, — прошептала она. — Вы, люди, такие странные. Так боитесь боли, но так легко идёте на неё.
По её щеке скатилась слеза — чёрная, как нефть, густая и тягучая. Она упала на простыню и не оставила следа.
— Спи спокойно, Эштон Линнер, — прошептала она. — Ты заслужил покой.
Она встала. Комната начала меркнуть, превращаясь в серый, тягучий туман. Свет сжимался в одну точку, гаснул. Кровать с телом парня истаяла, как дым, и в воздухе остался только горький запах табака, который медленно таял, растворяясь в пустоте.
Дева шагнула в белый свет.
И тьма сомкнулась за ней.