To pull you from the liquid sky coz if I don't we'll both end up. *
Знаете, Элайджо, это начинает напрягать. Я знал, что связываться с одержимыми фанатиками равносильно подписанию себе смертного приговора и добровольному выкапыванию могилы. Я был готов, пусть и не вполне, к тому, что вы почувствуете себя уж больно свободным и мне волей-неволей, но придётся сталкиваться с вашими фанатичными преследованиями. Я был готов к тому, что вы будете знать мои часто посещаемые места, будете ждать меня там или оставлять какие-то намёки на ваше присутствие. Что угодно, что угодно! Я предусмотрел, казалось, все возможные варианты дальнейшего развития событий. Признаться, уже чуть ли не на пороге своего дома вас ждал. И что я имею честь наблюдать сейчас? Что вы не стали моим преследователем, не стали «совершенно случайно» появляться в толпе прохожих, сигнализируя о своём пребывании около меня своими рыжими волосами. Не стали писать мне прямо или рассылать анонимно письма с воздыханиями. Вы смогли пойти против моих убеждений так изощрённо, что по сей день я чувствую себя невероятно униженным. Униженным, кто бы мог подумать, каким-то второсортным писателем, любящим писать про психические заболевания. Вы ведь наверняка знали, что я буду следить за вашим творчеством? Вы не могли не знать. Что я буду скупать ваше творчество в несколько экземпляров, вы, наверное, тоже предполагали. Мне нужно было задуматься об этом раньше, намного раньше. Заранее попробовать оборвать вам связи с издательствами, вплоть до подпольных, с помощью которых вы прогрызаете себе путь к известности и читателям, и ещё тогда лишить вас заработка. Но раз уж не сделал раньше — нечего задумываться над этим и сейчас, тем более что это уже не имеет никакого смысла. Много воды утекло, много времени ушло, и глупо уже бежать за вами как за последним вагоном поезда. И разве бы вы не нашли выхода из такой ситуации, даже если бы я создал её? В конце концов, ведь ваша фанатичность не знает ни берегов, ни предела наглости. Зато она знает, как красиво скрывать настоящего вдохновителя ваших новых книг. Говоря откровенно, когда я осознал масштаб своего упущения, я действительно стал казаться для самого себя неосмотрительным идиотом. Отпустить вас с Богом, даже умудриться подослать к вам одного из своих водителей, чтобы вы с комфортом вернулись в свой нетронутый дом (надеюсь, вы оценили этот жест доброй воли), и в итоге забыть про самое главное (лишить вас единственного притока дохода и смысла всей вашей жизни) — так тупо! Я очень хотел, чтобы вместо физической боли вы ощутили что-то более всепоглощающее, более глубокое — боль эмоциональную. Сыграть на ваших чувствах, дать надежду и вдруг забрать её, предоставить мнимую свободу, которой не окажется впоследствии... Всё бы так и случилось, если бы не эта проклятая, будь она неладна, фиолетовая земля! Она отнимает всё моё время и все мои силы, заставляет сосредостачиваться на ней, на ней и исключительно на ней! Я заморочился и напрочь забыл обо всём и обо всех: передо мной стоял только образ Линча и эта вакханалия с ВГМ. Я с головой ушёл в эти проекты; ничего и никто больше не мог меня от них оторвать. А когда я очнулся, было уже поздно: ваш новый бестселлер успешно разлетелся тиражом в несколько тысяч экземпляров по всем книжным магазинам не только городов, но и некоторых стран. И везде было оно. Практически моё имя в главной роли. Я тогда ошибочно подумал, что этим всё закончится. Этим ознаменовалось начало. Я перелистываю страницу за страницей, и на каждой, кажется, физически ощущается ваша рука. В каждом новом имени антагониста читается между букв что-то знакомое, что-то моё, словно вы бесцеремонно украли это нечто и вписали в свой рассказ. Извините. Роман. Мой образ правда так запомнился вам, или это больная голова подкидывает вам детали моего «я»? Если первое, то я польщён, хотя и не удивлён. Если второе, то я и польщён, и удивлён: даже если вы помните меня фрагментами искалеченной психики, размытым образом, держащим в руке ствол — вы помните блестяще. Вы попадаете слишком метко. И этим, я знаю, вы знаете, что привлечёте меня к стелажу с вашей новой книгой. Вы заставите меня прочесть её содержимое от корки до корки. Вы заставите меня, прямо как заправского читателя, выделять понравившиеся моменты ручкой, спорить с вами на страницах книги, прямо на них. Дискутировать, расследовать попутно с вашими героями очередной детективный роман с элементами психоделики. Вы чертовски правы, Элайджо Эйер. Всё в точности так, как вы себе представляете. Меня редко когда привлекают книги, зацикленные на психологии, психических расстройствах и откровенной черни: такие сюжеты редко бывают достаточно хороши для полного погружения и раздумий. Если хотите знать, ваши книги — редкость. Потому что они влекут. Они написаны сложным языком, с толикой псевдоинтеллектуализма и авторской спеси, в них прослеживается путанность фраз, которую вам можно простить: вы ведь столько пережили. И вот теперь в них, вдобавок ко всему, есть я. И в них, в смысле в строках обо мне, сквозит восхищение. В первую очередь — восхищение, а потом уже фанатичный бред. Я человек тщеславный. Вы здорово утешаете моё эго. Вы заставляете меня быть фанатом вашего творчества. Признаться, я думал, что до этого не дойдёт. Я останавливаюсь на середине, закрываю книгу в шестьсот четырнадцать страниц, долго смотрю на обложку. Элайджа Григ — так вы теперь привыкли расписываться. Вы знаете, такая осторожность вас в какой-то степени красит. Вы вроде не боитесь выпускать такие вульгарные книги в свет, а вроде боитесь порочить своё настоящее имя. Мне понятно это ваше решение. В конце концов, вправду, мне было бы очень обидно потерять такого отчаянного писателя из-за случайных читателей, занесённых к вам откуда-то со стороны Линча и разоблачивших ваши злодеяния. В окне брезжит рассвет — я зачитался. Голова болит: расплата за то, что не в меру напряг единственный здоровый глаз. Я вскидываю голову наверх, пытаясь увидеть больше, чем вижу сейчас, и оценить, сколько в действительности сантиметров от меня до стола, на который я собираюсь возложить книгу. Прикидываю, имеет ли мне смысл засыпать. Пятый час утра всем своим рассветным небом из окна говорит, что не имеет, но голова на мою попытку встать отзывается резкой ноющей болью, и я падаю спиной на кровать. Мне нужно встать в семь. Обычно с этим у меня не возникало значительно никаких трудностей. Исключения составляли те дни, когда я сутками напролёт сидел перед порталом, той немецкой рухлядью, или занимался проектами по фиолетовой земле. Иногда подрывали звонки сотрудников — когда в шесть, когда в половину шестого, а когда телефон не затыкался. Тогда мой обычный режим сбивался на недели, но быстро восстанавливался, стоило мне пару дней возвращаться к привычке. Теперь же я сплю как попало. Ума не могу приложить, почему. Может, из-за шакальной нагрузки на самого себя в последние месяцы. Может, из-за внезапно начавшей меня одолевать бессонницы. Я всегда проваливался в сон, стоило мне вернуться из лабораторий или с особо выматывающих деловых встреч, и засыпал моментально. Теперь же это звучит как вымысел, и потому я начал скрашивать свои ночи за чтением. Благо, теперь у меня появился любимый писатель. К сожалению, его творчество не усыпляет меня, а именно что позволяет пропустить ночь и вернуться в строй, но имею, что имею — грех жаловаться. Я закрываю глаза. Ловлю себя на мысли, что думаю об антагонисте чужой книги, и о том, как он мне нравится. Что поделать с себялюбием?***
Не знал, что ваши книги есть в аудиоформате. Случайно наткнулся на них в «Литрессе» и не могу оторваться от них которую ночь. Они дорогие, но диктор прекрасный, а значит, цена оправдана. Я, признаться, плохо помню ваш голос, поэтому поначалу мне приходилось пару раз освежать его в своей памяти: для этого пересматривал видео Линча с вашим непосредственным участием. Благодаря этому занятию, сейчас мне куда как яснее кажется, что вы бы зачитывали эти книги лучше. У вас тембр голоса будто заточен под это: спокойный, хриплый, но очень глубокий, с подтоном чего-то горделивого. Вы бы лучше передали настроение героев, чётче произносили бы слова, может быть, на этом моменте звучали бы менее эмоционально. И, может быть, это лишь мои суждения, но вот одно я знаю наверняка: вы бы лучше зачитали мои реплики. То есть, простите, реплики того, кого вы здесь вежливо и учтиво называете Гюнтером. Я надеюсь, это не кажется совсем уж странным: то, как я, лёжа в кровати, слушаю то, что уже читал сам. У меня даже появляется желание перечитать всё это ещё на раз. Просто так, чтобы убедиться, что я не упустил никакой важной детали, достаточно хорошо понял смысл, заложенный между строк. Просто так, мало ли. Если так подумать, слушание не напрягает глаза, и это делает его несомненно удобным способом чтения. Я засыпаю под мерное повествование спикера раньше, чем начинает светать. Окажись я сейчас в другом положении и состоянии, может, и напрягся бы: в конце концов, я привык к тому, что сплю в вечной тишине. Но я слишком устал, чтобы соображать трезво, и всё, что могу себе позволить сейчас, — это мерно выдохнуть в подушку. Я перестаю слышать голос из динамиков на том моменте, где Гюнтер наводит на главного героя курок, заряженный двумя пулями. Когда я открываю глаза заново, меня встречает тупая тишина. Книгу успели дочитать. Если честно, это даже удручает: пробуждение, тишина — всё. Хорошо, что, будучи человеком деловым, это тягостное молчание для меня длится недолго, но, знаете, иной раз и жалкой минуты наедине с ним хватает, чтобы ощутить потребность в шуме. Испытывать такое мне не в новинку, я давно привык к тому, что чувствую себя свободнее, когда меня окружают посторонние, часто навязчивые звуки, но... Но вместе с этой потребностью я вдруг начал чувствовать (совсем мимолётно, но остро) одиночество. И вот это уже было совсем на меня не похоже. Задумываюсь. Одиночество, значит... Мне нужно перестать упиваться чужими романами, в которых эта тема подаётся как нельзя в лоб. Они делают из меня сентименталиста, который всё чаще начинает обращаться к своему внутреннему миру, а это, в моём-то случае, сродни диагнозу. Некогда, значительно некогда зацикливаться на чувствах. Когда есть дела поважнее, собственные ощущения и душевные недуги должны безжалостно давиться мной где-то внутри, как давятся дождевые черви обувью на тротуарах: не глядя, не задумываясь. Ведь так привычно. Пока есть что-то более существенное, я должен собрать всего себя воедино. Должен направить все усилия на борьбу с аномалиями, а не на войну с самим собой. И когда я одержу победу, тогда, и только тогда, если не окажется, что уже поздно... Знаете, Элайджо, это начинает напрягать сильнее. Я открываю почту, и мои руки едва ли не дрожат, когда я ввожу в поле для указания адресата ваш e-mail. Сегодня вам придёт письмо от одного анонима, который в очень сдержанной форме будет просить прекратить так качественно очеловечивать антагонистов своих книг. Может быть, потому что этому человеку неприятно видеть самого себя со стороны. А может быть, потому что ему не хочется, чтобы эти вуалирования заканчивались, но ему нужно этого хотеть. Нельзя проникаться симпатией к творчеству того, кого нужно презирать. Нельзя становиться тем, в кого ты едва не выстрелил. Нельзя признаваться никому, в том числе и самому себе, что без его книг ты бы не смог спать, ты бы не смог чувствовать, ты бы не смог копошиться в своих внутренностях в поисках чего-то, что принято называть сердцем. Я заслушал до дыр этого противного рассказчика. Я перечитал на сто рядов все книги за вашим авторством. Я, должно быть, похож на сумасшедшего. Я, должно быть, таким и являюсь. Но если я увижу в очередном книжном магазине, коих я за последние два года посетил бессчётное количество раз, очередной томик, где на обложке будет ваш треклятый псевдоним — я не смогу себя сдерживать. Я окончательно и бесповоротно слечу, как в кювет, в бездну собственного сознания. Я дышу вашей философией. Я смотрю на ваших персонажей, и я клянусь: самых сложных из них я не могу перестать ассоциировать с собой. Вы знаете это? Вы знаете это. И продолжаете расписывать, и продолжаете прописывать, и, может быть, продолжаете получать удовольствие от своего знания. Вы — обезумевший фанат, Элайджо. И вам действительно нужно лечиться. В нормальных условиях, в стабильной обстановке пить таблетки и беседовать с настоящими специалистами. Объяснять своему лечащему врачу, как и почему вы сменили объект своего фанатизма с такой лёгкостью и быстротой, что мне и вовсе было неловко поначалу. Я вас совсем не понимаю. Я хочу вас понять. «Мистер Лэмбтон, не так ли?» — приходит мне ответ уже через полтора часа. Я выжигаю глазами текст. Если бы я был менее сдержан в проявлении своих эмоций, я бы упал лицом на клавиатуру от стыда с примесью усталости. Вы помните меня. Не из фильмов, не из фанатского творчества поклонников Линча. Из жизни. Таким ярким, пылающим фрагментом, который не можете забыть или не хотите забывать. И писательское чутьё — только оно, исключительно оно — помогает вам угадать мои чувства, мотивацию, эмоции, которые я испытываю в зависимости от ситуаций. Это страшно, потому что я действительно мог бы забыть вас, если бы не книги, к которым я сам себя невзначай привязал, а вы меня — нет. И если бы чёрт не дёрнул меня тогда дать указание своим держать меня какое-то время в курсе ваших деяний после эдакой своеобразной «выписки» из дурдома, я бы сейчас спокойно существовал, погружённый в то, что у меня получается лучше всего, — ожидание неизбежного. Я бы не отвлекался от работ, я бы не отвлекался на меланхолию, я бы не чувствовал и жил бы только головой. Когда я время от времени думал о том, что неплохо бы внести толику разнообразия в мою чёрно-белую жизнь, я не совсем, знаете ли, это имел в виду. Мне, может быть, хватало б и журналиста, который всегда оказывался втянутым в пучину событий из-за его тупости или из-за его товарища, но и он тоже был связан с фиолетовой землёй, с Апокалипсисом и полуконцом света, а значит, он не вносил нужных красок в моё существование. Вы к этому непричастны, вам вообще нет до этого дела, да и неоткуда вам эту заинтересованность брать: вы посредственный писатель, случайностью занесённый в то место, где вам не стоило оказываться. И именно из-за этого, кажется, вы меня и притягиваете. Не в том смысле, что к себе (хотя я уже ни в чём не уверен), но к своему творчеству —определённо. Вы не такой. Вы не то, что бракованное звенье цепи, — вы вообще не её составляющая. Чужой и несведущий в моих делах. А всё-таки. Я помню ваши рыжие волосы, впечатанные мне в память. Оранжевый — примечательный яркостью цвет. Может быть, именно из-за контраста с нашим чёрно-белым дуэтом с Егором Линчевским, ваше постороннее вмешательство и ощущается... желанным. Тем цветовым оттенком, который нужен был. Всё, как я и заказывал. Так почему же это «разнообразие» кажется таким особенно нужным и вместе с тем мучительным? «Кто я такой, чтобы не прислушиваться к своим читателям? Просто дайте мне время на ещё одну книгу, и на ней я, пожалуй, остановлюсь. Между нами, если, конечно, я не поспешил с выводами насчёт отправителя, я перестал писать, что называется, «от фанатизма» ещё две книги назад. Эти, как мне кажется, стали порывом другого чувства, но, несмотря на это, мне всё ещё нужен грандиозный финал в подобной тематике. Просто для этого... ещё одна книга». Хорошо. Ещё одна. Но что будет после неё? Он перестанет ссылаться на меня героями книг и перейдёт в то, что я ожидал от него, как от фанатичного наблюдателя, изначально? Или он просто перестанет использовать моё «я»? Так просто поставит точку на всех этих образах и уйдёт из моей жизни, расписавшись не тем именем? В таком случае, тот ли это поехавший безумец, которым он представлялся в глазах того же Линчевского, если на этом «дело будет закрыто»? А мне? Что потом останется мне? Я чувствую себя странно. Мной много кто восхищается, и ещё большая часть тех, с кем я встречался, плюётся и харкается в сторону, стоит только им заметить в конце какого-то документа инициалы, похожие на Г. Л. Я не последнее лицо в репортажах журналиста-мифоискателя, и всё это льстит мне так, как должно льстить людям, которым ни до кого нет в сущности дела. Те творческие любительские работы, что часто исполняются зрителями Линча, — это то, что принято называть милым, но что тоже никак во мне не откликается. Всё это скопом лишь показывает, что я умею привлекать внимание каждого, у кого есть какой-никакой, но всё же вкус. Книги мне не посвящали никогда, и лучше бы не посвящали ещё столько же. Странно, когда читая фактически о себе я не чувствую, что изображён с одной конкретной стороны. Не чувствую, что кто-то хочет выделить исключительно мои положительные качества, чтобы получить моё помилование в случае чего, или исключительно негативные, чтобы нарваться на неприятности. Странно, когда, проглотив сотни резко хороших или резко плохих описательных характеристик, я вдруг вчитываюсь в что-то глубокое, многозначное, пугающе реалистичное и своё, словно бы приватное и засекреченное. Странно, потому что я всегда был равнодушен и одинаково предвзят к любым знакам внимания. Странно, потому что автор, который ничего не знает обо мне, кроме имени и фамилии, знает обо мне всё. Пасть жертвой четырёх психологических триллеров — это надо же. Конец целого света ещё относительно нескоро, а мой, видимо, уже за тем углом. Я не представляю или не хочу представлять, что вы имеете в виду, говоря о «другом чувстве». Что ещё может двигать вами, как не обожание, которому вы подвержены? Которое является вашим главным проводником по жизни? Вы ведь Фанат, с большой буквы, а уже потом писатель, потом личность, потом человек. Что может лишить вас этого звания и заставить признаться в том, что оно больше вами не руководит? Какая же чертовщина, какая чертовщина творится. И вокруг, и внутри меня. Ждать книгу. Ждать новую книгу. Может быть, если вы и вправду сделаете её последним посвящением, то после прочтения я успокоюсь, выдохну, перестану зацикливаться на себе и на вас — и всё вернётся на круги своя. Может быть, вы вернётесь к Линчу. Может быть, вы просто будете писать, но уже не обо мне: никогда не обо мне. Может быть, вы больше не притронетесь к писательству — что крайне мало вероятно, а впрочем, тоже имеет место быть: все мы люди и всем нам свойственно выгорание. Может быть, я перестану спать под аудиокниги. Слишком много «может быть». А чего быть не может? «Здравствуйте. Это по поводу книги. Через неделю выйдет в свет, но у меня есть электронный вариант. Целостный. Может быть, вы бы хотели получить его заранее? Всё-таки не такой уж вы и обыденный читатель, как бы я себя ни увещевал. Это будет мой вам прощальный подарок». «Здравствуйте. Мне действительно стоит увидеть её так рано?» «Может быть, да. Может быть, нет. Всё зависит от того, как до этого вы воспринимали мои книги и себя в них». Себя. «Высылайте. Я надеюсь, слова о прощальном подарке не повлияют на вашу дальнейшую деятельность в роли писателя». Прикреплённый к ответу файл. Я скачиваю. «Не думал, что вам интересна моя карьера. Вообще, мне бы тоже хотелось, чтобы это никак на ней не отразилось. К сожалению или к счастью, но надежда на это припозднилась, и я, вероятно, действительно больше не буду издаваться. Всё это нервно, долго и в последнее время — очень тяжело. Не из-за работы с издательством, хотя и с ним тоже мучений хватает, но всё больше из-за самого себя. Я переоценил свои возможности: думал, фанатизм доведёт дело до конца и не растратится раньше, чем книги будут дописаны, а тогда можно будет и долгосрочный перерыв брать, и пробовать завести сотрудничество с другой редакцией... Но сейчас я пишу как писатель в первую очередь, а не как ваш обожатель, и это уже третья работа, которая выходит именно так. Она выдалась особенно кропотливой, заставив меня многое пересмотреть на несколько рядов, а ещё — многое через себя пропустить. Эмоционально невыносимо, особенно после всего-то случившегося. Сколько угодно можно делать вид, что на мне никак не сказались мои дни в больнице, сколько угодно можно делать вид, что я всё ещё человек в психозе, которому не писаны ни мораль, ни законы. Наивно было полагать, что я вообще смогу возвратиться к нормальной жизни (если такая когда-то у меня была), что стану как раньше. Сколько не пробовал убедить себя в обратном, глядя на свои завершённые новые работы, и увериться в том, что всё, что было со мной, — это лишь интересный экспириенс и новый опыт, мол, не более того, но у меня так и не вышло. Слишком я обессилел в моральном плане, кажется. Когда фанатизм кончился, я вдруг ощутил себя очень обычным. Впрочем, нет, не так: обычным людям что-то свойственно чувствовать, просто в равной мере. А у меня другое. Накрыла меня именно что внезапная пустота. Я сначала сам себе не поверил: давно не ощущал такого. Не побоюсь этого слова, с молодости. Потом я долго разбирался в себе, что-то решал... В итоге плюнул, решил дописывать все идеи, что закладывал для реализации изначально, и предположил, что, может, всё и выправится само собой и я вернусь в тот образ самого себя, который мне знаком. Но вот я — и я не вылез из состояния, в котором оказался. Мой вам совет: если однажды задумаетесь о том, что вы, возможно, стали не совсем таким, каким привыкли себя ощущать, лучше не думать, что вам станет лучше, как что-либо случится. Я не знаю, что делать вместо этого — может, вам это понятнее, — но главное — не давать себе ложных надежд. Это «что-то» случится, а чуда не произойдёт. И тогда уже ничего не поможет, кроме, может быть, чего-то в корне радикального. В моём случае — вычеркнуть себя из писателей. Уж больно много я ощущаю, когда пишу. Для меня как для писателя это очень хорошо. Для меня как для человека — хуже некуда. Помните, я говорил о том, что последние две книги (теперь уже три) я писал в порывах какого-то «другого чувства»? Я так и не могу сообразить, что это за чувство такое, но дошло до того, что я не могу сказать, писались ли первые книги для вас не из-за него. Может, и не было никакого фанатского обожания, потому что мне не за что вас обожать. Но книги-то есть — просто непонятно, с какой они целью написаны, отредактированы, изданы. Да, ради заработка, да, ради того, чтобы напомнить о себе читателям, которые застали моё творчество до того, как я «бесследно пропал на долгий срок по неоглашённым причинам». Но будто бы в них заложено больше, чем я планировал изначально. Или в них заложено как раз столько, сколько мне хотелось — Господи. Я не знаю. Может, поэтому мне было так важно выслать вам текст раньше, чем он оказался бы в свободном доступе: просто чтобы избавиться от чувства, что я не знаю, купите вы его потом или нет, и ещё, может, затем, чтобы с чувством выполненного долга поставить крест на своём занятии. Вы тогда оставили меня без ответа, и я не мог знать, прочитаете ли вы следующую книгу, если герои, списанные с вас, приносят вам дискомфорт. Поэтому я долго взвешивал все «за» и «против». Растратил всю смелость на то, чтобы предложить вам посмотреть на книгу чуть раньше, чем следовало бы. Мне почему-то было очень важно, чтобы вы получили её. Может, чтобы я знал, что она точно у вас оказалась, пусть и в таком неудобном формате: печатные издания лично мне нравятся больше. Не знаю. Но писатель... Нет, нет. Нет больше меня как писателя. Жалко, что вы тогда не убили меня на месте. Подыхать от сентиментальности и собственных душевных терзаний в три, а то и в четыре раза хуже и мучительнее, чем быть пристреленным». Я нервно стучу пальцами по столу. Клавиатура послушно ждёт, когда же я решусь что-то ответить на эту исповедь. А так ли требует она ответа? Мне грустно от того, что аудиоформата на новую книгу нет, потому что самой книги, фактически, тоже ещё не существует. Я и в самом деле не любитель подолгу засиживаться у монитора, особенно когда дело касается чтения, но... но ладно. В самом деле, никаких сроков для подробного ознакомления у меня нет, и я отнюдь не собираюсь посвящать ночь (в которую я мог бы предаться, скажем, сну) забвенному и упоённому скроллингу электронных страниц, так что ни о какой нагрузке сверх меры не может пойти и речи. Только мне до одури интересно, что же в этом загруженном файле может быть такого важного и «тяжёлого»? Большое количество остросюжетных поворотов? Не смешите. Наверняка, не больше, чем писательская тонкая душевная организация остро реагирует на внутрикнижные события. Тем более, если учесть, что её непосредственный отправитель сейчас вне доброго самочувствия и такое обострение эмоций должно восприниматься за норму. Я пропускаю титульные листы и посвящения: на первых обычно нет ничего примечательного, а вторые пустовали всегда. Читать начинаю будто бы между строк. Знакомое повествование от первого лица, чтобы лучше ощущался главный герой, знакомые витиеватые предложения, растянутые до невозможности и выверенные пунктуационно до идеала. На второй странице чувствую, что думаю не в направлении книги, а о письме. Я сворачиваю вкладку, пробегаю глазами по исповедальной приписке к книге ещё на раз, и, кажется, ощущаю себя после прочтения более чем странно: это точно не мои слова? Тогда почему так сопряжены с моими взглядами и, будь они прокляты трижды, чувствами? И этот «мой вам совет», который запоздал с отправкой, и повторяющееся то тут, то там «я не знаю» — слишком много совпадений. Столько, что мне становится неуютно. Я мотаю головой. Можно подумать, я впервые встречаю людей, чьё мировоззрение кое-где сходится с моим, а жизненная ситуация местами сливается с моей воедино. Я возвращаюсь к книге и стараюсь не думать ни о чём, кроме её сюжета. Для этого приходится вновь начать читать с самого начала: «Я знал, что когда-нибудь все мои чувства, погребённые в яме на глубине двух метров, и эмоции, растерзанные сворой бродячих собак, дадут о себе знать. Эдакие зомби, которые в Апокалипсис вылезают из своих захоронений. Не сказать, что я готовился, и не сказать, что я не был к этому готов. Я просто жил с этим знанием, как живут люди в ожидании неизбежного. И одним пасмурным утром, ничем не примечательным, когда я с трудом заставил себя проснуться, с трудом заставил себя встать с постели и, наконец, с тяжким трудом заставил себя встретить ещё один день глубокого одиночества, я вдруг это испытал: их возвращение. Скопом, вспышкой миллиардов чувств и ощущений, которые непрерывно смешивались внутри меня друг с другом и доводили кровь до кипения. На страстную секунду мне показалось, словно я обнял целый мир! А потом всё исчезло. Буйство красок, утопившее меня в своих волнах, ощущение объятия мира — это всё сжалось до размера одной микроскопической точки и залегло мёртвым грузом в районе моей груди. Оно было там, и там ничего не было, потому что иметь всё — это всё равно, что быть неимущим. И я посмотрел на себя в зеркало тогда, и испугался. Как целая Вселенная моих эмоций прорвалась наружу? Что помогло ей разрушить все мои баррикады, все мои собственноручно возведённые стены? И почему же вместо долгожданного облегчения и возвращения вкуса к жизни, она, эта Вселенная, так бесчестно обманула меня?». Так я читал, долго, пока в здоровом глазу не начало бешено колоть прямо в центр зрачка, а слезоточивость перестала утираться. Тогда я облокотился на спинку стула, посчитал до десяти, смотря поверх монитора, а потом перебрался на кровать за моей спиной, не выключая компьютера. Он прогорел чёрными буквами по белому экрану ещё час, прежде чем войти в спящий режим. Спал я плохо. Мне снились события новой книги. На следующее утро я подумал, что с моей стороны просто невежливо оставлять человека без ответа, а страх того, что я больше никогда не прочту от него ничего, стал отличным поводом подорваться с кровати. Поводил бесцельно курсором по тексту письма, перечитал его ещё раз. Я цеплялся за обрывки фраз, которые были родственны с моими мыслями. Я выискивал целые предложения и единственное, что понял яснее, чем когда либо, — то, что все они словно списаны у меня, и только. Мне нужно сказать что-то вроде «я вас понимаю, сам столкнулся с манящей, но лживой надеждой на то, что мне станет лучше и жизнь вновь заиграет привычными нотами, но такого не произошло и теперь я чувствую себя в корне иначе, чем всегда, что пугает», или мне нужно обратиться в его слушателя и вытянуть больше слов, чтобы он мог ощутить мою заинтересованность и желание... желание... чего? Перестань, Генри, мать вашу, Лэмбтон. Ты на днях разглагольствовал о том, как тебе противно чувствовать, чтобы потом полагать, что можешь быть тем, кто умеет оказывать поддержку? С чего вообще такой порыв невиданной эмпатии? Сходишь с ума? Вернись к работе, к проекту, в конце концов. Чёрт, да хоть к разработке бункера, на который ты тратишь все ресурсы. Когда ты последний раз сверялся с показателями? А проверял качество работы сотрудников? Тебе некогда, разумеется, — ты ведь человек занятой, вот только сейчас ты ничем не занят: ты жалеешь себя и читаешь второсортную литературу, читаешь второсортную литературу и жалеешь себя. Что из этого поможет тебе в будущем? Что из этого поможет тебе в настоящем? Ничего? В таком случае, какой вообще смысл разбираться в этом? Тебе что же, захотелось думать, что ты глубже, чем представляешься другим? Или что такого, как ты, разумеется, никто не мог понять, потому что ты сложный для понимания, а не потому что ты завидный эгоист и циник из статусности? Писателя, который что-то где-то случайно взворошил (ты ведь сам акцентировал, что он не знает о тебе ничего, чтобы что-то выписывать в своих росказнях на пару сотен тиражей), ты теперь считаешь очень интересным и манящим просто из-за того, что он хорошо анализирует человеческие образы? Так ты теперь относишься к тому, кого презирал? Ты меняешься, меняешься. Не в лучшую сторону — в худшую. Деградируешь, потому что перестал думать головой. Конец света придёт, а ты будешь не готов к нему, потому что выбрал ощущения. Пустые, секундные, фальшивые ощущения, вызываемые книжками! Ещё не поздно всё изменить. Ещё не поздно бросить начатую книгу на половине, удалить файл, очистить входящие сообщения. Ещё не поздно взять себя в руки! Вернуться к работе — существенной работе. Работе, которой ты посвятил свою жизнь и жизнь других. Это приказ, ты слышишь? Ты хочешь выживать с иллюзией того, что тебя поняли? Или ты всё-таки хочешь жить? Без глупых заморочек, без фантазий, без нелепости и фантастических романов — жить? Поздно что-то менять. Поздно отрицать что-то. Но и признаваться в том, что я хочу чувствовать намного больше и даже дольше прежнего, тоже рановато. Неважно, насколько сильно у меня болит голова от перенапряжения. Неважно, насколько часто колет в правом глазу и как выворачивает наизнанку слепота наполовину. Либо я дочитываю сегодня, либо мой персональный конец света случился напрасно. «Меня зовут Генри, и если однажды кто-то подойдёт к вам и спросит, не знаете ли вы человека, который пытается вернуть самому себе самого себя, но не знает, так ли ему обязателен этот возврат, назовите ему моё имя, и он, конечно, догадается, кого вы имеете в виду». Я чувствую себя одураченым. Так логично, прозрачно так. Словно об этом всём я смог бы догадаться ещё с самого начала. Нет, словно это было понятно с самого начала, а я не понял. Я читал, читал и, видимо, совсем не смотрел между строк: да мне казалось, что и незачем. Поведение героя, его цели, мотивации, перепады настроения или резкая смена приоритетов — мне было понятно всё. Я был так рад, что впервые за всю свою «карьеру читателя» я смог не задумываться о том, что, возможно, плохо понял созданный образ, что-то не вычленил из текста, пропустил мимо сознания... А тут — вот оно что. Шестьсот десять страниц моей биографии мелким печатным шрифтом — и имя. Это больше не игра с буквами, это больше не безымянный господин, с которым мы разделяем один вид деятельности. И, что самое главное, — это больше не антагонист истории с целью противостоять главному действующему лицу. Роковая точка, знаменующая конец, кажется, смеётся надо мной. Я тупо смотрю на неё, пока не теряю фокус, пока она не размазывается перед моими глазами. Солнце уже сползает за горизонт, но на этот раз я не чувствую усталости или дискомфорта, а только ноющее осознание: это больше, чем книга. Это что-то родное, что-то моё, и я не имею никакого права оставаться безразличным и делать вид, что всё пройдёт своим ходом, стоит лишь подождать. Мне смертельно надо поговорить с автором. Напрямую. Мы чувствуем одно и то же, мы гниём с равной скоростью, и если не он, то никто больше не в силах разрешить мне чувствовать, а если не я, то никто больше не сможет понять его. Сейчас он пишет не для публики, не для издательства и, что самое обидное, не для себя. Он посвящает всё своё существо и всё своё творчество одному мне, не заслуживающему такого внимания. Мне кажется, если я совру, но скажу, что книги никак не откликаются во мне, не отражают меня и уж тем более не помогают мне смотреть на себя, как на человека, а не холодное рассчётливое тело, то случится что-то непоправимо страшное. Хуже конца света, хуже Апокалипсиса, хуже незаполненных планов и отклонений от графиков — вообще хуже всего, что может случиться с миром. Потому что весь мир сейчас сошёлся на одном-единственном писателе и на пяти его новых книгах; на них же он держится из последних сил. «Я прочёл. Очень сильное произведение. Спасибо, что дали возможность увидеть его раньше остальных», — правый глаз возбуждённо ноет, требуя отстать от монитора, за которым я нахожусь непозволительно долго. Это кажется такой мелочью сейчас, что я не считаю нужным даже воспользоваться каплями. «Я выслал его вчера вечером... Вы вообще спали?» — приходит ответ через какое-то время. «Вчера зачитался до раннего утра, сегодня посвятил ему целый день. Не суть важно. Куда больше мне хочется поделиться с вами впечатлениями. Я думаю, вы превзошли сами себя». «Как вам концовка? Не слишком наглая?» «До сих пор не могу в полной мере отойти от неё. Мне стоило сразу догадаться, что от вас следовало ждать подвоха, но я вплоть до последних предложений не понимал даже, в чём он кроется. Казалось, что вы просто совсем не пытались скрыть черты героя или что я начал лучше анализировать текст». «Люди, которые вами не являются, не смогут понять его так же хорошо, как поняли вы. Рад, что вам понравилось. В этом заключалась моя главная цель. Думаю, я её достиг. Теперь можно выдохнуть. Хорошо, что вы так рано. Я смогу осуществить всё то задуманное, о котором говорил, немедленно». Сердце своевольно пропускает удар. Нельзя вам, Элайджо... «Что вы будете делать после того, как уйдёте?» «Звучит двусмысленно. Не знаю? Кажется, что ничего. Оно и неплохо. Сил нет ни на что, желания — ни на какое другое занятие кроме писательства. Гори оно всё абсентом, и будь что будет. Вам следовало бы отдохнуть, Генри. Нас с вами, кажется, больше ничего не связывает, а значит, вы можете вернуться к своим делам, что бы они из себя не представляли. Был рад доставить вам... что-то. До свидания?». «Элайджо, я бы хотел сказать, пока вы ещё здесь. Вы ошибаетесь в своих предположениях. Знаете, то ваше письмо, приложенное к файлу книги... Его содержимое слишком хорошо мне знакомо, потому что я переживаю что-то аналогичное с того самого момента, как вы начали печататься вновь. Так что с вами меня по-прежнему продолжает что-то связывать, несмотря на то, что и вы, и я хотим, чтобы это прекратилось. Пока что эта связь ощущается очень болезненно и в корне неправильно, но, может, мы могли бы обсудить это подробнее? Может, это как-то сможет помочь нам обоим? Я не умею, кажется, ничего из того, что касается распознавания человеческих эмоций и переживаний, своих собственных в том числе. Я не умею не испытывать чувства страха и стыда за излишнюю эмоциональность. Я бы не хотел «ощущать» вообще, но если вы заставили, я не думаю, что могу противиться. Я хочу чувствовать так, как вы этого хотели бы». Я прождал ответа час. Пытался отвлечься на другие вкладки, но не мог найти себе места и каждую Божью минуту всё равно возвращался в почту смотреть входящие: они пустовали. Час перетёк в полтора, а чуть позже — в два, а я всё ждал, не понимая, откуда у меня столько терпения. «Простите за задержку, так нужно было. Приезжайте. Буду ждать». Вторым абзацем — координаты. Меня передёргивает, словно от холода, а пальцы дрожат от напряжения, когда я соотношу их с нужным мне населённым пунктом. В другой момент я бы смеялся без зазрения совести. Наивно указать своё местоположение чужому человеку, желающему власти над миром и кромешного подчинения — что это, как не проявление слабоумия? Сейчас же я взъерошиваю волосы, наскоро привожу себя в достойный вид и самостоятельно, в ночь, бросаюсь за руль автомобиля, что в моём-то случае крайне самонадеянно и опрометчиво. Гнал я неистово, сверх положенной скорости. Мне повезло, что я находился недалеко от точки назначения: уже на протяжении двух месяцев я жил и работал в одной из квартир новостроя в Воронеже за необходимостью держать под контролем постоянные перемещения Линчевского. Никакого контроля я, в силу душевного состояния, разумеется, не мог осуществлять; скорее напротив: осознание, что теперь мы делим с этим человеком один город, пусть и временно, давило на меня и влияло более чем отрицательно. Тем не менее, я ведь надеялся, что вернусь в своё исходное состояние, а потому уезжать не спешил. Как оказалось, не зря. Услужливо сброшенные мне координаты теперь вели в село в трёх часах езды от города, хотя за счёт ночи, пустой трассы и моего тотального игнорирования ограничений скорости я сократил себе эти три часа где-то на тридцать, а то и на все шестьдесят минут. Дом, который был мне нужен, находился в отдалении от остальных и был точь-в-точь как из репортажа журналиста: никаких внешних изменений. Я бросил машину посреди двора и, не помня себя, буквально взлетел на чужое крыльцо, изо всех сил стуча в дубовую дверь. Он открыл мне почти сразу, и вид его говорил сам за себя. Элайджо был почти таким же, каким я запомнил его в первый и последний раз нашей встречи: бледнолицый, с растрёпанными, грязными волосами, торчащими из небрежного хвоста, и слегка съехавшими очками. Отличие составляла лишь другая одежда. Запомнившаяся мне из старого фильма Линчевского красная клетчатая рубашка сейчас не казалась, а была единственным ярким пятном на его теле. Мужчина смотрит на меня с видимым удивлением, словно искренне не ожидал моего приезда или не до конца верил в то, что я действительно заявлюсь так быстро и, к несчастью, так поздно. Я молча запрокидываю голову вверх (дурацкая слепота), пытаясь стабилизировать зрение, затем наклоняю её вбок. Мне неловко. Два с половиной года назад я целился в этого человека из пистолета и хотел покончить с ним раз и навсегда, а сейчас добровольно прихожу к нему домой, чтобы разделить общие переживания и, может быть, не дать ему покинуть пост писателя. Пара глаз за стёклами очков не горит и не искрится, как тогда, и мне хочется отвернуться и стереть этот потухший взгляд из памяти, но я не могу двинуть головой ни на сантиметр в сторону. Плечи Элайджо почти незаметно опускаются, словно он позволяет себе выдохнуть, а затем он пропускает меня внутрь. Я захожу с левой ноги: где-то слышал, что это к удаче. Мне бы не помешала. В доме пахнет пылью, царствует затхлость и бардак, который, кажется, тщательно устраивали на протяжении нескольких месяцев, а то и дольше. Место незнакомое, но я стараюсь не подавать виду, что теряюсь и чувствую себя до смешного беспомощно. Рабочий глаз силится видеть больше, чем может, и это негативно сказывается на моём состоянии. Элайджо обходит меня справа, так, чтобы я его видел, и идёт к лестнице. — Мы можем поговорить наверху? — его взгляд бегает от стены к стене и тщательно избегает меня. — У меня жуткий раздрай, но там я хотя бы могу назвать его творческим. Не без усилий. — Разумеется. Вы здесь хозяин, — киваю я и двигаюсь вслед за ним. Краем глаза замечаю кухню: в раковине — немытая посуда, а на столе — неубранные продукты явно не первой свежести. Я не брезгую, но ловлю себя на мысли, что ожидал не совсем такого плачевного состояния чужого убранства. В комнате, куда проводит меня Элайджо, свет особо яркий — настолько, что резко ударяет меня по глазам, и я жмурюсь на мгновение. Когда я привыкаю к освещению, начинаю невольно осматриваться. На столе, заваленном листами, папками и письменными принадлежностями, стоят раскрытый, но выключенный ноутбук и три чашки, которые писатель, видимо, сначала ленился убирать, а потом вовсе забыл про них. Я присматриваюсь внимательнее: на внутренней стенке одной из них, кажется, зеленеет пятнышко плесени. Кровать расстелена и взбуровлена, а больше половины одеяла валяется на полу, устилая собой ещё большее количество листов бумаги, разбросанных и разлетевшихся. У нас под ногами валяются целые книги в раскрытом виде, на которые Элайджо, впрочем, наступает без всякого сожаления. Он отходит к окну, и я вижу, как на стеклянной глади отражается его лицо. Мужчина почти незаметно посмеивается. — Вы, наверное, не это планировали увидеть? — голос его звучит без всякой эмоциональной окраски, пусто и равнодушно, как обычно происходит в периоды сильного эмоционального истощения и кромешной усталости. Я обвожу взглядом стены, затем вспоминаю кусок кухни. Потом смотрю на застывшую фигуру, чьи руки крепко держатся за пыльный подоконник, и понимаю, что врать бессмысленно. Какая-то часть меня понимала, что что-то, но должно будет предстать не таким, каким я себе рисовал в сознании, в то время как другая считала, что в Элайджо не поменялось ничего. Разве что волосы за пару лет вполне могли бы отрасти. — Я бы сказал, что не совсем это. — Засчитано, — Элайджо снова тихо смеётся. — Я и сам первое время не думал, что действительно мог довести себя до такого. Это вы ещё в полной мере кухню не видели. Я не проверял, но, полагаю, если решусь, то плесень покажется мне самым безобидным явлением из всех возможных. — Давно вы так? — я снова едва склоняю голову набок. — Наверное, около года, — он жмёт плечами. — Настолько жутко выглядит? Просто за это время я, кажется, непозволительно привык. Я не нахожусь с ответом. — Знаете, я ждал вас, как ждут встречу с другом, с которым давно не виделись. Но вот вы здесь, и я не вижу смысла в вашем приезде. Я не помогу вам. Элайджа Григ, который вам писал, — вполне возможно, мог бы, а Элайджо Эйер — точно нет. — Я ехал не к Григу. Я ехал к Эйеру. Потому что именно с ним мы разделяем одну проблему, — я почти улыбаюсь и слышу, как прерывисто вдыхает у окна писатель и нервно стучат по подоконнику его тонкие пальцы. — И мы всё равно не сможем друг другу помочь, потому что не знаем, как. Оба понимаем, что нам можно чувствовать больше, чем мы себе разрешаем, но оба боимся это делать. — Значит, надо узнать. В последнее время я жертвую всеми своими обязанностями и планами, только чтобы понять себя через ваши книги и сделать то, что вы от меня требуете, сам не понимая, зачем мне это. И для чего это нужно вам? Элайджо шкрябает ногтем по оконной полке. Я аккуратно прислоняюсь спиной к стене, скрещивая руки на груди. — Я не знаю, — наконец отрезает он. — Поначалу всё это было, как мне кажется, забавы ради. Вы оставили, я думаю, неизгладимый след в моей памяти и моей жизни, как ни крути, и никак не отреагировать на это было бы крайне невежливо. Но всё же я хотел изобразить вас эдаким злодеем, выставить напоказ все ваши пороки и высказать к вам неистовое отвращение. Плохой идеей было проявлять фанатизм через книги — я почти сразу это осознал. Я ведь писатель, и так или иначе, но мне приходится проникаться своими героями, смотреть на мир их глазами, думать над их действиями и словами. В противном случае, они становятся мёртвыми, скучными, пустыми. Мне казалось, что вы достойны другой участи, и я начал узнавать о вас больше, пользуясь фильмами нашего общего знакомого. Этого было мало, этого было недостаточно, и я писал, задавая себе вопросы вроде «а как бы он, учитывая всё пережитое, поступил бы здесь?». Я помнил, какой образ планировал создать для вас изначально, и понимал, что всё больше отклоняюсь от собственной идеи, но «убивать» вас ради её воплощения, лишать вас чувств и мыслей я не мог. С писательской точки зрения это было непрофессионально, а с человеческой — просто низко. В конце концов, я ведь не ненавидел вас — я вас не знал. Так зачем же мне было в таком случае плеваться в вас желчью? Вы, должно быть, вспомните, как ещё в первой книге изменился Гарольд как персонаж ближе к завершению? Для меня это был первый тревожный звоночек, сигнализирующий о том, что я сворачиваю с нужного пути. Я даю ему чувства, которые не хотел давать, а он испытывает эмоции, которые не должен был испытывать. Я тогда не понял этого. Подумал: так сказывается всё то случившееся со мной в больнице. Мол, это осадок больной головы. — Элайджо замолкает на секунду, чтобы перевести дух, и я отчего-то невольно вздрагиваю. — А сейчас из антагониста вы стали главным героем, и... и уже поздно исправлять что-либо. Наверное, я просто хотел, чтобы вы помнили, что являетесь живым. Чтобы вы знали, что вы больше, чем один единственный, конкретный образ. В чьей-то жизни вы можете быть исключительно плохим, в чьей-то — исключительно предметом восхищения. А в книгах вы могли бы чувствовать себя и тем, и тем. Это должно было принести вам облегчение, но, кажется, я плох в поддержке. Да и не только в ней, если подумать. — Вот как... — единственное, что я могу выдавить из себя. Фраза разбивается о стены, оставляя после себя лишь тяжёлое молчание. — Скажите, а если бы я не написал вам тогда, эта книга всё равно была бы вашей последней? — У меня есть стойкое ощущение, что я бы её даже не дописал. Бросил бы на половине. Спасибо вам за то письмо. Оно было единственным, что мотивировало меня закончить начатое. Мне очень хотелось, чтобы вы получили что-то подобное. Я почти слышу, как ходуном ходит моя грудная клетка. Пальцы одной руки сжимают рукав пиджака на другой. Почему я нервничаю? — Не бросайте писать. Пожалуйста. У вас хорошо получается влиять на людей. Ваши сюжеты, они... всегда будут актуальны, — вдруг прошу я. Вообще, актуальность событий, описанных в его книгах (не только в этих, но и в более ранних), — это далеко не самая весомая причина, по которой я не хочу, чтобы он уходил из писательства. Самая главная — она слишком эгоистичная. Я хочу продолжать через чужое творчество ощущать всего себя, пусть даже со страхом и боязнью того, что это неправильно. Впрочем, осознание того, что человек, так яро вбивающий в меня разрешение на чувства, сам не хочет чувствовать ничего, беспокоит меня ничуть не меньше. Элайджо скорбно опускает голову вниз. — Нельзя мне писать. Больным на голову и душу нечего делать в роли авторов. Я завершил вашу историю, и больше я не хочу начинать никаких других. Я даже со своей не могу разобраться окончательно. Голос мужчины дрожит, пальцы сильнее вжимаются в подоконник. Мне кажется, словно он хочет обернуться, но противится этому желанию. — Но вы ведь... — Никаких «но» уже не существует, Генри. Что было, то прошло. Да, я писал раньше, — ещё до вашей психиатрической лечебницы, ещё до появления Линчевского, но уже после убийства ради присвоения себе этого дома, — и уже тогда я был бесповоротно нездоров, но в этом писательстве и заключалась моя роковая ошибка. Я должен был лечиться, а потом сесть, а не клепать книжки со сложными сюжетами, завязанными на психологических травмах! — Элайджо неожиданно резко убирает руки и разворачивается ко мне всем телом, но по-прежнему избегает смотреть на меня. Затем он делает глубокий вдох, взъерошивает волосы на макушке, словно хочет привести себя в чувство, и старается уйти с повышенного тона. — После того как я вернулся сюда, через три месяца решил сходить к психиатру. Я наблюдался у него, когда мне было двадцать четыре, а потом бросил, когда понял, что в дурдом я и сам могу попасть без его вмешательства. Моё состояние... подводило меня, и, чтобы не заниматься самолечением, мне нужен был рецепт на сильнодействующие антидепрессанты или что-то подобное, что мог назначить исключительно врач. Я пришёл туда с одним диагнозом, а вышел с четырьмя. Я был опасен для общества, я был опасен для себя. Психиатр смотрел на меня с отвращением. Я пришёл домой, перечитал рецепты, перечитал диагнозы и во второй раз убедился, что не буду лечиться. Я понял, что желанное облегчение мог получить лишь одним способом. Элайджо замолчал, глядя себе под ноги. — А потом я вспомнил про вас. Вспомнил про подстреленного писателя у меня за грудиной. Эйфория накрыла с головой, и я подумал, что, может быть, смерть может подождать, а диагнозы смогут притупиться. Любимое дело должно было принести мне облегчение и удовлетворение. На какое-то время мне показалось даже, что оно действительно их принесло. Оглядываясь назад, я понимаю, что это было лишь самовнушение. Сильное, но тупое самовнушение. Последние мои книги шли тяжело, а последний год жизни — ещё тяжелее. Я выходил на улицу только за тем, чтобы купить еду или писательские принадлежности. Потом — только за писательскими принадлежностями. Я перестал есть, перестал спать. Никто не контролировал меня, и никто не волновался за меня, а сам я не чувствовал в этом значительно никакой потребности. Я жил за рабочим столом, но однажды он показался мне неудобным, и я сместился на кровать. Тогда работа начала прерываться тупым и нежеланным сном без режима: я засыпал внезапно и просыпался с головной болью, весь в поту и слезах. Едва ли мог доползти до ванной, едва ли мог принять душ, а потом и душ начал терять смысл. Я не помню, когда в последний раз ощущал себя чистым, сытым или выспавшимся. Даже сейчас я хочу спать. Кажется, больше, чем когда-либо. Я смотрю на человека перед собой, и мне становится дурно. Не от самого писателя, а от того, что он рассказывает. Я не вижу в его глазах даже намёка на ненависть к себе — я не вижу в его глазах вообще ничего, и это странно, это страшно, это то, что я бы никогда не хотел испытать на самом себе. — Эти мысли... Что с ними сейчас? — я слышу, как мой голос звучит заметно тише. Чего я боюсь? Элайджо поднимает на меня глаза, и за стёклами очков на секунду я вижу что-то, похожее на блеск. — Честно говоря, если бы не ваш порыв приехать ко мне посреди ночи именно сегодня, завтра ехать было бы уже... не к кому. Я думал об этом так долго, что эта мысль стала ведущей в моём существовании. Смерть моя, в конечном итоге, осталась бы незамеченной, и потому я совсем её не боялся. Переживать мне не за кого: ни семьи, ни друзей. Вы, наверное, в курсе, — Элайджо брезгливо убирает с лица засаленную прядь волос, силясь заправить её за ухо и там зафиксировать — без толку. Тогда он расплетает хвост и собирает его заново. В момент, когда рыжие волосы, потерявшие, кажется, всякую привлекательность, на секунду распадаются по его спине, мне чудится, что будь они в лучшем состоянии, этот жест выглядел бы более чем красиво. Разговоры на суицидальные темы и мотивы давно перестали вызывать во мне те переживания, которые обычно присущи людям, чувствительным к чужой боли, но что-то в этом человеке удерживало меня здесь и заставляло слушать его, едва ли не дыша. Может, это ещё одна побочка после его книг и очередное доказательство того, что что-то во мне действительно вышло из строя. — Вы, наверное, правда рассчитывали не на это, нанеся мне визит. Надеялись на что-то более простое, вероятно, а в итоге случайно прервали мой финальный акт саморазрушения, и вообще... Всё вдруг стало слишком сложным. Может, я хотя бы смог разуверить вас в том, что я — тот, кто вам нужен в вашей войне с самим собой? О горящую люстру ритмично бьётся какой-то комар. Раз, два, три, четыре. — Нет. — Что? — Нет, не смогли. Я остался при своём мнении. Вы — именно тот, кто мне нужен. Я хочу чувствовать, и я знаю, что исключительно рядом с вами и только благодаря вам я могу этого желания не бояться. Даже сейчас, находясь в таком положении, вы делитесь всем, что наболело за долгое время. Со стыдом, превозмогая всякий дискомфорт и перешагивая через себя. Я хочу также. Рассказывать о своих катастрофах, не задумываясь о том, что это, в общем-то, совсем не в моем стиле или что я кажусь полноценно другим человеком. Вы наделили меня чувствами. Моя задача — использовать их во благо. Начало положено, и, обращаясь к вашей последней книге, мне кажется, вы бы не хотели, чтобы это начинание кануло в небытие. Мы разные, во многом. Начиная от рода деятельности, заканчивая жизненными принципами. Задумываясь об этом чуть детальнее, мы практически идентичны. Жизнь относится к нам со всей своей агрессией, у нас нет внешней опоры в лице людей, которым мы можем доверять — и никто из нас этим не хвастается, как бы бравадно мы ни звучали в тех репортажах с камеры. Пустота, которую вы ощущаете сейчас, это ведь последствие обилия чувств, на которые вы решились, и к которым теперь боитесь возвращаться. А я всегда был пуст эмоционально, хотя ничего не мешало мне изменить это, кроме, разве что, собственного страха и дурной привычки казаться куда как устойчивее, чем я есть на самом деле. Умел бы я приводить метафоры, сказал бы, что мы чувствуем солнце с обеих сторон, и об него же обжигаем руки. С одинаковой силой. — Вискотт [2] говорил так по другому поводу, — замечает Элайджо. — Боюсь, он уже не в том состоянии, чтобы упрекать меня за вероломную кражу его цитаты, — с иронией качаю я головой. — Но суть не в этом. Вы хотели помочь мне, а я только что понял, что хочу помочь вам. От добровольного желания помощи не принято отказываться. Даже если в дальнейшем она приведёт к переоценке нужд и потребности покинуть полюбившуюся зону комфорта, — всё равно не принято. Может, это именно то, чего на самом деле и хотелось всё это время. Может, нужно всего лишь захотеть этого больше. Я постукиваю пальцами по стене, глазами цепляюсь за одну из брошенных книг. Текст размывается. Я прерывисто выдыхаю. — Пожалуйста, не бросайте учить меня чувствам. Я так долго фильтровал своё окружение, что их отсутствие стало самым стандартным явлением. Меня окружают мне подобные, и я живу среди них, не видя смысла что-то менять. Вы не такой, как они. Вы тоже больны, вы тоже одиноки, но вы являетесь человеком, а они... даже подобием людей не могут называться. — Вы движетесь в верном направлении, — кивает он. — Просто не прекращайте это дело. У меня правда нет на это сил. Я уважаю ваш взгляд на меня, но он завышен, и этого я не могу принять. Вполне возможно, что я лучше ваших коллег, но я хуже человека. — Элайджо. — Я не думал, что буду говорить с вами об этом. Я не думал, что вы вообще соизволите здесь находиться. Лучше бы я оказался прав. Лучше бы всё случилось так, как не случилось. — Элайджо. Мужчина немигающим взглядом смотрит в пол. Голос, до этого то дрожащий, то вдруг приходящий в норму, теперь звучит с едва слышным хрипом, словно писателю не хватает воздуха. — Я часто задавался вопросом... нет, скорее, я всецело жил этим вопросом, каждую минуту прокручивая его в голове, гоняя по кругу. Почему я здесь? В смысле, почему вы дали мне возможность уйти? Почему вы не убили меня, когда я стоял напротив, в пяти, может быть, шагах от вас?! Это издевательство! Просто подлость! Почему вы начали читать эти несчастные книжки? — Элайджо пинает ногой ближайший к нему томик. Пара листов жалобно сминается под чужим ботинком. — Почему вы убиваете всю мою уверенность и решимость?! Я не хочу жить, Генри! Не хочу, но постоянно выживаю! Да я проклинаю день нашей встречи всеми проклятьями мира! Я ненавижу Линчевского за то, что он свёл нас под сводом этой грёбаной, стоящей на честном слове психиатрической больницы! Я ненавижу вас за неоткрытый огонь! О каких, каких чувствах вообще можно вести речь, когда я бы предпочёл сдохнуть, лишь бы не чувствовать? Нельзя, слышите?! К такому, как я, нельзя заявляться в два часа ночи и искать во мне спасение, называя меня единственной возможностью спастись! Нельзя! Если бы я... если бы только... какой же я, всё-таки... Элайджо рывком снимает с себя очки и закрывает глаза рукавом рубашки. Я дёргаюсь всем телом. Глаза сами собой слегка расширяются. Присутствует стойкое ощущение, что меня здесь быть не должно. Я в чужом пространстве, я мешаю, я непозволительно близко к чужой боли без малейшего предположения о том, что мне делать. Меня вдруг бросает в тремор; я силюсь что-то сказать, но не выдавливаю из себя ничего, только сипение. Спиной перестаю ощущать стену, и тогда понимаю, что я сделал осторожный шаг вперёд: маленький, не больше чем на миллиметр, но действительно сделал. Прикоснись к нему. Элайджо поднимает свободную руку, жестом показывает мне оставаться на месте и не подходить. Чем дольше я стою, тем отчётливее слышу самый противный, доводящий порой вплоть до тошноты, звук в своей жизни: чужие всхлипы. Грязные, смазанные, лишённые обаятельности и театральности. Слышу, как Элайджо старается взять ртом больше воздуха и как, задыхаясь, выдыхает рвано, в голос. Прикоснись к нему. — Не стоит, не нужно. Так иногда бывает, просто... не смотрите, — дышит он в руку беспомощно. Я стою. Долго, глупо смотря на человека перед собой. Прикоснуться — значит, сдаться самому. Не трогать — перечеркнуть разом все прочитанные книги. Сколько ещё подобных выборов я должен буду встретить, если хочу измениться? Я закусываю губы, глядя, как Элайджо надрывается над собственным горем. Мне жарко, и сердце долбится оглушительно. Смог бы я разрыдаться перед незнакомым человеком однажды? Наверное, нет. Слёзы — как поражение, как выявление слабости. Их нельзя делить с кем-то. Нельзя? Почему нельзя? А Элайджо? Дверь в комнату никто из нас не закрывал. Я оборачиваюсь, выхватываю глазами кусок коридора и лестницу. Я могу уйти, но ведь здесь так много колюще-режущих, и даже если не сегодня, и даже если не насмерть... Элайджо вздрагивает и словно от резкой боли отдёргивает руку от лица. Его тело заходится в нервных судорогах, он хватается за моё предплечье и пытается отстраниться. Я надеюсь, он не чувствует, как небрежно мои пальцы мнут его клетчатую рубашку на спине. — Не нужно, пожалуйста. Отпустите, — рыдает он. Я держу голову ровно. Передо мной — отражение в оконном стекле. Я измученно закрываю глаза, чтобы не видеть, как стремительно империалист может снизойти до сентименталиста. Хватка его пальцев слабеет, и Элайджо уже не пытается убрать мою руку и высвободиться из небрежных объятий. Напротив, он позволяет себе разрыдаться окончательно и обнять меня в ответ. Мне думается, что мы не похожи на чужих людей так же, как не похожи и на самих себя. Наверное, без пяти минут суицидник и человек, что дерётся за предотвращение конца света, не должны вести себя как малые дети, совершая крайне необдуманные поступки вроде этого. Впрочем, для одержимого маньяка и хладнокровного бизнесмена это тоже, вроде бы, глупо. Элайджо всхлипывает ещё раз и ещё, так часто, что я чувствую зависть к тому, что проявление эмоций даётся ему с такой лёгкостью. Если бы однажды я нашёл в себе силы заплакать, кто бы тогда смог обнять меня? Я слушаю чужой плач, и ощущение неправильности моих действий не отпускает меня, но я запредельно близко к источнику всех своих недавних проблем, и я понимаю, что больше не могу ни отпустить, ни уйти. Через ткань чувствую, как дужки его очков впиваются мне в спину, но не имею никакого права отстраняться, чтобы убрать их. Руки Элайджо до одури тёплые. Наверное, они и должны быть такими. Может, ощущать тепло чужого тела в момент тактильного контакта — это естественно, но я ведь несведущ в таких делах. Не помню, как обстояли дела с моей семьёй, но почему-то готов поклясться, что запрет на всякое проявление поддержки, чувствительности и сочувствия преследовал её всегда. Откуда тогда такой несвойственный мне порыв и желание не просто дотронуться, а полноценно дать почувствовать себя защищённым или хотя бы не таким обречённым? Я не знаю. Мне казалось, что вот-вот я почувствую отвращение, что мне будет неприятно держать кого-то вроде Элайджо в своих руках, но я не испытываю ничего, кроме собственного смятения и бесконечного страха за эти тусклые рыжие волосы и карие глаза, подёрнутые пеленой трагичности. Мужчина скулит мне в плечо, и я не брезгую ни слезами, просачивающимися в мою одежду, ни потерей своей гордости. Я стараюсь дышать ровнее. Наконец он приходит в себя. Сначала просто его надрывный голос становится тише, затем слабеет тряска. Вскоре Элайджо делает последний глубокий вдох и остаётся стоять, прислонившись к моему телу. Только тогда я открываю глаза и вижу всё то же чернеющее за окном небо на высоте второго этажа, отражение люстры, нас и размытые мыльными цветными пятнами детали комнаты, в которой мы находимся. Тихо. Не слышно ни шороха листов, ни стука насекомого об лампочки, ни даже дыхания, словно мне напрочь заложило уши. Слабо щекочет обнажённый участок шеи, как ещё одно напоминание о присутствии рядом. Я снова коротко взмахиваю головой и промаргиваюсь. Чувствую лёгкий сквозняк откуда-то со стороны коридора и уже знакомое тепло чужих рук, к которому я, по всей видимости, успел привыкнуть. Элайджо отстраняется через какое-то время первым, принимаясь вытирать ладонями не успевшее высохнуть лицо и убирать прилипшие ко лбу и щекам волосы, выбившиеся из хвоста и чёлки. Я не знаю, куда деть свои руки и какое положение принять теперь: всё кажется несуразным. Глухо откашливаюсь в кулак и, склонив голову, устремляю взгляд на писателя. Тот протирает очки и цепляет их на переносицу. — Не думал, что вы... на такое способны, — с хрипом отзывается он, не глядя на меня. Мне показалось, что я услышал в тоне Элайджо нотки эмоциональности. Сравнивая с его прежним ровным, ничего не отражающим звучанием, это можно назвать прогрессом. — Сам не ожидал, — я сцепляю руки в замок за спиной, изо всех сил стараясь придать себе собранность и уверенность, но голос выдаёт меня с головой. — И... что теперь? — повисает его вопрос в четырёх стенах. — Есть мысли? Элайджо вскидывает голову и всматривается в моё лицо. Мутность его глаз никуда не исчезла. Мне кажется, ему стоит огромных усилий не отвернуться от меня. Я чувствую, как потеют мои ладони; попытки вытереть их друг о друга оказываются бесплодными. Я по-прежнему растерян, по-прежнему не могу дать точного ответа. Мы смотрим друг на друга, но теперь наши взгляды ощущаются иначе. Я не знаю, что именно изменилось, и не понимаю, в лучшую или в худшую сторону это изменение, но что-то поменялось — и это единственное, на чём сейчас я готов сделать акцент. Я понимаю, что мне не хочется анализировать. По крайней мере, не здесь и не сегодня, ибо всё, чего я хочу сейчас, — отдаться этой затянувшейся и нервной ночи целиком и пустить всё на самотёк: так, кажется, будет правильнее. Начинать всё с чистого листа, учиться чему-то новому или вспоминать забытое старое в любом случае нужно с трезвым разумом. А для этого первоочерёдно нужно осознать, что мы не можем контролировать всё в собственных жизнях. — Теперь вы выключаете этот раздражающий свет, и я рассказываю вам о себе чуть детальней, чем отражено в ваших книгах. Рассказчик из меня посредственный, но, я думаю, вы не из придирчивых, — я облизываю пересохшие губы, а затем добавляю: — Это будет считаться за попытку открыть кому-то свои чувства? Мужчина напротив недоумённо моргает дважды, но затем мягко прищуривается. — Засчитано, — снова повторяет он и, давя ногами бумагу, пересекает комнату в пару шагов, останавливаясь у выключателя на стене. Лёгкое движение пальцев — и всё погружается в темноту. Я ожидаемо оказываюсь дезориентирован. Инстинктивно машу головой и слышу, как Элайджо проходит мимо меня ещё раз. На письменном столе зажигается настольная лампа — единственный источник света, в ту же секунду озаривший лицо писателя. Свет белый, холодный, но свою главную роль он выполняет успешно — я больше не чувствую себя уязвимым. Мужчина садится на кровать, отставляя назад руки, и закрывает глаза. Я колеблюсь, а затем оказываюсь рядом с ним. Что-то всё ещё не даёт мне покоя. — Элайджо? Мой собеседник отзывается коротким «м», но сейчас и этого хватает сполна. — Когда мы поставим вас на ноги... вы возьмётесь за писательство вновь? Он открывает глаза и долго смотрит на меня, не мигая, а затем изображает подобие наглой ухмылки. — Но для этого вы обеспечите мне сотрудничество с более качественным издательством. Я отвожу взгляд, дёргая уголком рта (улыбнуться полноценно для меня ещё не представляется возможным), а затем начинаю обещанный монолог.