* * *
— …Мой принц, повернитесь. Глухой женский голос выдернул его из воспоминаний. Чёрный пепел и объятия холода вод сменились ласковым весенним солнцем, смрад смерти — благоухающими розами в вазах и пряным ароматом тающего шоколада. Шоколад стоял в маленькой серебряной чаше на туалетном столике, и запах его, смешиваясь с запахом пудры, нагретого шёлка и лавандовой воды, создавал удушающую, неестественно сладкую атмосферу. Атмосферу спальни, где никогда не открывают окон. Вместо ответа он кивает, ленясь дать полноценный ответ. Служанка, немолодая уже женщина с морщинистыми, но ловкими пальцами, поджимает губы и принимается поправлять складки на его плечах. Зеркало перед ним — огромное, в полный рост, привезённое из-за Узкого моря, с лёгкой рябью старинного стекла — отражает двоих: её, серую, согбенную, в простом платье, и его — закованного в чёрный бархат мальчика, чьи волосы кажутся сотканными из лунного света. Волосы. Их вид до сих пор был ему чужд. В прошлой жизни — он помнил это кожей, затылком, кончиками пальцев, которыми часто проводил по голове, стирая пот или кровь — волосы были короткими. Жёсткими, непослушными, торчащими во все стороны вихрами, которые он сам, не мудрствуя лукаво, обрубал ножом, когда они начинали лезть в глаза. Удобно. Практично. Никто не схватит в драке. Сейчас же кудри цвета молока мягкими волнами струились до самых плеч, и в них ежедневно вбухивали кучу золота. Прядь за прядью, служанки часами расчёсывали, умащивали маслами, заплетали в косы, вплетали жемчужные нити — и всё ради того, чтобы он, по слухам умом не уродившийся и драконом не отличившийся, выглядел как настоящий Таргариен. И в чем только смысл в этом? Ответ был прост и до смеха жалок в своей сути. Сериса Хайтауэр, его мать, старалась лепить из сына дракона всеми возможными способами, пытаясь скрыть недостаток слабого ума, отсутствие зверя и нелюбви его отца. Какая чушь. Ему, в общем-то, плевать на отношения теперешних родителей, он не был обременён привязанностью ни к кому из окружающих его людей, что в прошлом, что сейчас, он переживает лишь об одном дорогом его сердцу человеке. Себе. Зеркало услужливо показывало результаты чужих усилий. Глаза не цвета чёрного затхлого угля, как раньше, а самых драгоценных, самых дорогих камней фиала — лиловые, глубокие, в обрамлении белёсых ресниц. Кровь дракона в этой жизни пробудилась в нём во всём. И у него есть имя. Тогда как в прошлом — он не помнил ни имени, ни гроша в кармане, лишь едкую ненависть на жизнь и острый язычок, что часто впутывал его в драки. Имя. Ему дали имя, положили в колыбель, как кладут драконье яйцо — с надеждой, что проклюнется. В этой новой жизни жизнь мёдом намазана, такая же вязкая, тягучая и до невозможности сладкая. За размеренным бытом в шелках и золоте, он и думать не хочет о том, что где-то там существует его так называемый отец, второй сын государства, как отцу плевать на него, так и ему, что с высокой колокольни харкнул о любом воспоминании о том, что он так-то имеет двух родителей в этой жизни. — Ну как тебе? Чего же ты молчишь? А женщина эта, Сериса, всё никак не уймётся. Она возникла за его спиной в отражении зеркала — высокая, худая, в платье цвета изумруда, которое, должно быть, стоило годового дохода какого-нибудь захудалого лорда. Сериса, воровка его уединения, совершенно не чувствовала себя виноватой — она лишь растянула в печальной улыбке свои сухие губы. На её щеках лежал розанный пластырь — жидкое средство для сокрытия девичьих морщин, изобретение лиснийских алхимиков, которое она накладывала каждое утро с религиозным усердием. Сейчас, в ярком весеннем солнце, пластырь чуть заметно блестел, делая её лицо похожим на фарфоровую маску — красивую, но безжизненную. Она крутилась вокруг него беспокойной птицей, то и дело пытаясь вытянуть из него хоть какие-то слова. Когда он только очнулся здесь — в этом теле, в этом мире, в этой до одури сладкой жизни — он имел неосторожность проявить свои способности. А именно, вести себя как обычный человек, а не существо, пускающее слюни каждую минуту, с пустым взглядом смотрящее на стены, что на любой жест лишь могло обмочиться под себя. Неосторожность, да. Теперь было неудивительно, что Сериса, увидев, что сын наконец «очнулся от бесов», по словам септы, всё никак не могла нарадоваться. Она смотрела на него с жадностью голодающего, которому вдруг подали хлеб. И это раздражало. — Мне очень нравится, — с едва скрываемым раздражением бормочет он, оттягивая ворот чёрного камзола. Ткань была дорогая, мягкая, но ворот душил. Он то и дело задавался вопросом, сколько же золота вбухала эта безмозглая в эти тряпки? Впрочем, золото Хайтауэров текло рекой. Можно позволить себе выбросить горсть-другую на никчёмного принца. Женщина прильнула к сыну, боднула его типично женским, ласковым жестом. Нахально тёрлась щекой о его белоснежную макушку, и он чувствовал запах её дыхания — мята пополам с вином, сладким, как септонское причастие. Эймон обнял её в ответ, глядя в отражение: почему-то там, в зеркале, она казалась ещё красивее, чем в удушливой реальности староместских покоев. Там её усталость превращалась в утончённую бледность, а лихорадочный блеск глаз — в загадочное сияние. Там она всё ещё могла быть счастлива. — Sīkē iksan, — пропела она с акцентом, грубым, как наждак, раздирающим нежное полотно Высокой Валирии. — Сконцентрируйся. Он послушно оторвал взгляд от своего отражения и перевёл на её лицо. Она старалась. Семь богов свидетели, она старалась. Каждый день — уроки валирийского. Каждую ночь — молитвы перед изваянием Девы и Матери, чтобы даровали сыну разум. Каждое утро — эти бесконечные примерки, укладки, наставления. Она пыталась слепить из него Таргариена, раз уж родить сразу такового у неё не вышло. — Na qora gōntan? — наконец задала она вопрос, которого он ждал весь этот бесконечный день. Вопрос, на который он не хочет отвечать ни в этой жизни, ни в прошлой.* * *
— С меня достаточно. Я сваливаю отсюда. Он бросил эти слова небрежно, даже не удосужив своих «товарищей по несчастью» взглядом. Пальцы уже сжимали ремень тощей сумки, скудно забитой одеждой и сухарями — всем, что удалось собрать за эти три проклятых дня. Три дня в подвале разрушенной таверны на окраине Харренхола. Три дня в ожидании принца, который, судя по всему, и не думал появляться. Три дня впустую. Если сесть на дракона, если подняться в воздух сейчас, пока ещё не стемнело, он вполне сможет протянуть до конца Летнего Острова. Там нет войны. Там нет Чёрных. Там нет Зелёных. Там только море и песок, и никому нет дела до того, как тебя зовут. — Ты куда собрался? Королева дала нам задание ждать. Голос этого пресловутого Алина — ярый человек слова и чести, смешно! — раздражал до зубного скрежета. Алин стоял в дверях, загораживая проход, и смотрел на него с тем же упрямым, тупым выражением лица, с каким смотрел все эти дни. Святоша. Идеалист. Верный пёс королевы. Вот уж кому точно были не чужды слова верхушки. Он и ему подобные — они верили. Верили в правое дело. Верили в клятвы. Верили, что их смерть что-то изменит. Глупцы. Что Ульф, что Хью выполняли приказы лишь для того, чтобы в конце всей этой бойни семейки выхватить титул и какой-нибудь замок, чтобы затащить в постель какую-нибудь прелестную на лицо девчонку с хорошей родословной. Прагматики. Он их понимал. Не уважал, но понимал. Ему же было плевать и на верность, и на женщин, и на замки. Уже прошёл месяц, и стало ясно — дракон полностью подчиняется ему. Месяц с тех пор, как он стоял перед зверем, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а дракон смотрел на него жёлтым глазом и дышал жаром, и что-то между ними произошло — что-то, чему он не мог подобрать названия. Связь? Родство? Сделка? Неважно. Важно то, что теперь у него были крылья. Так зачем же ему жить на подачки королевы, если он может всего добиться сам? Да побыстрее. И — главное — остаться живым. А не умереть за её имя и её задницу на Железном троне. Правильно! Незачем ему участвовать в этой войне. Он должен вернуться живым. Он должен остаться в живых. Ему плевать, Чёрные или Зелёные. Оба они одинаковые, только у первых монарх без члена между ног, но в остальном — ни те, ни другие не горят желанием поинтересоваться, как живёт простой народ. Такие, как он. Они для них — не больше мяса. Расходный материал. Пушечное мясо. Бастарды, которых можно бросить в огонь, и никто не заплачет. — А ты пораскинь мозгами, — зло цедит он, когда Алин перегораживает ему дорогу, в попытке остановить. Это повторялось уже несколько раз за все эти дни. Каждый раз одно и то же: он порывался уйти, Алин вставал на пути. Сначала — словами. Потом — плечом. Теперь — всем телом, загородив дверной проём, точно сторожевой пёс. В тусклом свете свечи его лицо казалось высеченным из камня — такое же твёрдое, такое же неуступчивое. — Мы торчим в этом проклятом месте уже третий день, — он сплюнул на грязный пол, — а этого одноглазого принца нигде не видно. Не собираюсь я торчать в этой проклятой земле Харренов, пока нас не задушат во сне их призраки. — Ты дал клятву, — голос Алина звучал ровно, и от этого было только хуже. Лучше бы он кричал. Крик можно было бы перебить. Крик можно было бы не слушать. — Ты стоял перед королевой и дал клятву. Как и все мы. — Я дал клятву за золото! — рявкнул он. — За золото и за дракона. Я получил дракона. Золота мне пока не дали. Что я должен этой королеве? Что? — Ты должен ей своё слово. — Моё слово? — он рассмеялся, и смех этот вышел хриплым, лающим, совсем не весёлым. — Моё слово ничего не стоит, Алин. Я — бастард. Я — раб. Я — никто. Моё слово не берут в залог даже ростовщики из Блошиного Конца. Так с чего вдруг оно понадобилось ей? Алин не ответил. Просто продолжал стоять в дверях. И молчать. И смотреть. И от этого молчания, от этого взгляда внутри у него всё закипало. Он ненавидел, когда на него так смотрели. Так смотрели надсмотрщики. Так смотрели господа. Так смотрели все, кто считал себя выше. Кто считал себя вправе решать за него. — Отойди, — сказал он тихо. — Последний раз предупреждаю. — Нет. Дальнейшее произошло быстро, почти рутинно — они уже дрались до этого, и не раз. За эти дни бездействия, запертые в четырёх стенах, на нервах, они сцеплялись по любому поводу. Это был их способ выпускать пар. Их способ не сойти с ума. Он бросил сумку на пол и ударил первым. Без замаха, резко, целя Алину в челюсть — так, как учили в уличных драках, где нет правил и нет чести. Алин ожидал этого. Увернулся. Перехватил его руку, попытался вывернуть. Он вырвался. Они сшиблись. Полетели на гнилой дощатый пол, поднимая пыль. Ульф, сидевший в углу на перевёрнутом бочонке, наблюдал за ними с ленивым интересом, то и дело вставляя ехидные словечки: — Алин, сломай ему что-нибудь, чтоб не бегал. — Ульф, заткнись. — Я просто предлагаю. Мне, между прочим, тоже надоело здесь торчать. Может, он прав? Может, стоит свалить? Хью, четвёртый их «товарищ», молчал. Как всегда. Он вообще редко говорил. Он бил отчаянно, зло, но без расчёта. Алин был старше. Алин был тяжелее. Алин был обучен — не уличным дракам, а настоящему бою, рыцарскому, с правилами, с приёмами, с захватами. Прошло, наверное, не больше минуты, а он уже лежал лицом в пол, с вывернутой за спину рукой, чувствуя, как колено Алина упирается ему в поясницу, прижимая к гнилым доскам. Пыль лезла в нос. Пахло плесенью и старой кровью. Он не сопротивлялся. Не было смысла. Он проиграл. Опять. — Я знаю, что тебе страшно, — сказал Алин, не ослабляя захвата. Голос его звучал тихо, почти мягко, и от этого было ещё гаже. — Ты самый младший из нас. Тебе… сколько? Пятнадцать? Шестнадцать? Ты ещё мальчик. Я понимаю. Думаешь, мне не страшно? Думаешь, Ульфу не страшно? Всем страшно. Но мы должны держать оборону. Мы дали клятву королеве. И мы её выполним. Потому что мы — не скоты. Потому что мы — люди. Он лежал, уткнувшись лицом в пыль, и слушал. «Страшно». «Люди». «Клятва». Какие красивые слова. Какие пустые. Он не боялся. Он просто не хотел умирать здесь. В этой дыре. За этих людей. За эти слова. Он хотел жить. И плевать, что для этого нужно сделать. — Меня от тебя тошнит, — сказал он, и голос его прозвучал глухо, в пол, но каждое слово было чётким, как удар капель о жесть. — Держись от меня подальше. Он не смотрел на Алина. Даже не повернул головы. Просто сказал — с таким презрением, с таким холодом, что Алин, помедлив мгновение, разжал захват. Он тут же поднялся, стряхнул с себя пыль, подобрал сумку. Драться больше не было сил. Да и желания — тоже. Он отошёл в свой угол и сел там, прислонившись спиной к сырой стене. Закрыл глаза. Перед внутренним взором снова вспыхнул жёлтый глаз — вертикальный зрачок, расширенный от ярости. Единственное существо, ради которого стоило жить. Единственное существо, которое его не предаст. Он дождётся ночи. А там — будь что будет. — Ты всё равно не уйдёшь, — сказал Алин, усаживаясь обратно на свой пост у двери. — Я тебе не дам. — Посмотрим, — ответил он, не открывая глаз.* * *
— Да твою ж мать… Прохрипел севшим голосом Эймон, поморщившись и образовав на детском белоснежном лице морщинки. Морщинки эти были чужими, стариковскими, совсем не подходящими мальчику его возраста. В ночи его комната казалась огромной — несмотря на год пребывания здесь, он всё не мог откинуть прошлое, и очертания покоев смутно мазались в призрачные очертания того самого заброшенного дома. Того, где он спал на голом полу, закутавшись в драный плащ. Того, где пахло плесенью и старой кровью. Того, где он просыпался от каждого шороха, сжимая в руке нож. Изумруды, впаянные то тут, то там в резные панели стен, терялись во мраке, и вместо них Эймон видел лишь голые стены сырого дома — облупленную штукатурку, тёмные подтёки, трещины, ползущие от пола к потолку. Но стоило луне выбраться из плена облаков, как мираж спадал. Серебристый свет заливал покои, и, вторя успокаивающемуся дыханию, комната обретала свой первоначальный, богатый вид. Изумруды снова становились изумрудами. Гобелены — гобеленами. А он — принцем. Эймон молча разглядывал потолок с росписью легенд Семерых. Кузнец, Воин, Дева, Старица — все они смотрели на него сверху, застывшие в своих вечных позах, равнодушные к тому, что творилось внизу. Он смотрел на них и ждал, пока сердце наконец затихнет и забьётся размеренным ритмом, а дыхание станет спокойным. На это уходило время. Иногда — минуты. Иногда — часы. Сегодня — что-то среднее. Где-то между «проклятая луна» и «проклятые сны». Он устало прикрыл глаза на мгновенье и снова открыл, когда сел в постели. Сон ушёл. Он знал, что уже не вернётся — по крайней мере, до следующей ночи, когда всё повторится заново. В голове рой мыслей — о всём и ни о чём. О завтрашней примерке. О том, что мейстер снова будет гонять его по валирийским спряжениям. О том, что Сериса опять будет смотреть на него с этой своей голодной надеждой, вытягивающей душу. О том, что где-то там, живет его отец. Обо всём понемногу. Но куда громче всех и такая уже привычная сердцу мысль орёт: «Нужно сбежать. Как можно скорее.» Да. Всё так. Эймон не тешит себя надеждами. Он видит людей насквозь — этому научила его прошлая жизнь, та, в которой он не имел ни имени, ни прав, ни защиты. Он читает мотивы, как другие читают книги. И даже его новообретённая семейка не видит в нём ничего, кроме разменной монеты. Сериса — та ещё. Она, конечно, любит его. По-своему. Как любят дорогую, но бракованную вещь, которую надеются когда-нибудь починить. Но когда придёт время и Мейгор узурпирует трон — а он это сделает, он знает, он помнит, — Сериса первым делом побежит напоминать о себе и единственном сыне, что так удачно поумнел. Чтобы посадить его на трон. Себя — в регенты. А Хайтауэров — поближе к власти. Эймон здесь нахрен никому не сдался. Он понимает это с предельной ясностью. Трон ему не сдался. Как и эта семейка. Как и всё это проклятое королевство, которое скоро захлебнётся в крови. Не нужна ему «свобода» в оковах яда и предательства, в оковах постоянного страха за свою жизнь, в оковах ожидания удара в спину. Он знает, как это бывает. Он уже проходил. Он уже умирал за чужую корону. Второго раза не будет. Ему всё яснее рисуется мысль: обокрасть до последней нитки одну из сокровищниц Хайтауэров. Не эту, не парадную — он не дурак. Одну из малых, тех, что в подвалах Высокой Башни, куда сваливают старые дары, вышедшие из моды драгоценности, золото, которое не жалко. Он знает, где она. Он вызнавал это год. Год. Целый год он улыбался, кланялся, учил валирийский и делал вид, что ему есть до всего этого дело. А сам считал. Запоминал. Планировал. И в тот день, когда пробьёт колоколом его четырнадцатилетие, он свалит. Возьмёт или просто украдёт коня, или пойдёт пешком, но свалит. Туда, где нет Таргариенов. Где нет Хайтауэров. Где нет Чёрных и Зелёных. Где можно просто жить. Ему уже костью в горле сидят Таргариены ещё с прошлой жизни. Из-за войн которых он так и умер — без гроша и имени. Умер в грязи. Умер за чужие амбиции. Умер Никто. Теперь он — Эймон. Но он не позволит этому имени стать его цепью. Он снова лёг, закинув руки за голову. Луна окончательно выпросталась из облаков и теперь висела в окне — круглая, белая, равнодушная. Он смотрел на неё и думал о том, что четырнадцать — это уже скоро. Осталось всего ничего. Главное — не выдать себя раньше времени. Главное — продолжать играть. Улыбаться. Учиться. Быть послушным принцем. Он умеет ждать. Он учился этому всю свою прошлую жизнь. Подождёт и сейчас. А когда придёт срок — он исчезнет. Как дым. Как пепел. Как сон, забытый на рассвете. И никто его не найдёт. Никто.