Умом

PG-13
Завершён
6
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 906 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
6 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник

Умом

Настройки
Пьер умел улыбаться по-настоящему. Не той дежурной кривой усмешкой, которую выдавал на публику, с прищуром, с лёгким наклоном головы, будто он над вами смеётся, но вы всё равно рады, что он обратил внимание. Не той вежливой улыбкой для фотографий, когда губы растянуты, а глаза остаются пустыми. Правда по-настоящему, когда морщинки собираются у уголков глаз, когда дыхание на секунду замирает, когда человек забывает контролировать своё лицо. Эту улыбку почти никто и не видел, она спрятана где-то между рёбер, под слоями театральности, дорогого парфюма и привычки нравиться всем вокруг. Пьер сам иногда забывал, что она там есть. Как забывают о старом ключе в ящике стола, не нужен вроде, а выбросить жалко, потому что когда-то отпирал что-то важное. Эту улыбку Уильям чувствовал. Даже когда Пьер отворачивался к окну, даже когда вставлял в разговор очередную колкость, от которой у окружающих перехватывало дыхание, даже когда делал вид, что ему всё равно на мнения, на оценки, на то, как его воспринимают. Уильям не мог бы объяснить словами, как это работает, не было у него ни особого дара, ни сверхъестественного чутья. Просто незаметно для самого себя он понял, что смотрит на Пьера и видит не лицо, не жесты, не игру, видит то, что за всем этим, как если бы ты стоял перед витриной долго-долго, пока твои глаза не перестанут цепляться за блестящие безделушки, пока стекло не исчезнет из поля зрения и ты не начнёшь различать пыль на товаре, трещины на полу внутри, тусклый свет, который падает неправильно, не сверху, как должно быть у хорошей витрины, а сбоку, откуда-то с улицы. Пьер думал, что умеет прятаться, он был уверен, что его настоящая суть где-то глубоко, под семью замками, и ключи от неё он дал только самому себе. Уильям не поправлял, не видел смысла доказывать, что некоторые замки открываются даже без ключей, просто если приложить ладонь и подождать. Сам Пьер никогда не задумывался об этом вслух, был слишком занят игрой, вниманием, необходимостью быть в центре. Люди вокруг него менялись, как декорации в театре: одни выходили на сцену, другие уходили за кулисы, третьи исчезали навсегда, и Пьер даже не всегда помнил их лиц. Кто-то хотел его тело, кто-то – его статус, прилипнуть к блеску, как мотыльки к лампе, кто-то — просто красивую картинку рядом с собой, дорогой аксессуар, который подтверждает их собственный вкус. Пьер к этому привык. Он сам выбирал, кем быть для каждого: соблазнителем для тех, кто ждал соблазна, умником для тех, кто искал собеседника, опасным интриганом для тех, кто хотел щекотки. Он надевал роли, как костюмы, примерял интонации, жесты, степень откровенности. Роли стирались так быстро, что он иногда забывал, где маска, а где лицо. Иногда ему казалось, что лица под масками уже нет, что он стёр его до дыр, как старую тряпку, и теперь под каждой новой маской просто пустота. Всё это требовало энергии, огромных кусков души, которые он раздавал направо и налево, как конфеты на празднике: разноцветные, яркие, красиво упакованные, но внутри они были пустые, он научился это делать ещё в те времена, когда научился вообще всему, что касалось выживания. Конфеты брали, конфеты хвалили, конфеты съедали и просили добавки, а к концу дня у Пьера оставалась только усталость, тягучая, липкая, въевшаяся в кости усталость, и тихое недоумение. А что, собственно, осталось у него самого? Он смотрел в зеркало, видел красивое лицо, уложенные волосы, элегантный костюм, и не узнавал себя. Или узнавал слишком хорошо, это было одно и то же. Он не жаловался. Жаловаться — значит признать, что тебе больно, а признать боль — значит показать слабость. В его мире слабых съедали. И даже если мир уже давно не тот, привычка осталась. Да и кому жаловаться? Театральному залу? Он аплодировал. Декорациям? Они были безмолвны. Уильям не говорил Пьеру, что видит его. Он не рассаживался в кресло с важным видом и не начинал сеанс откровенной психотерапии, не видел смысла. Слова в их взаимоотношениях всегда были подозрительными, слишком много веков они потратили на то, чтобы говорить друг другу гадости, подкалывать и делать вид, что им всё равно. Но Уильям запоминал. Он вообще запоминал многое, была тренированная память столетиями дипломатической работы. Но то, что касалось Пьера, хранилось в отдельном отсеке, куда он заглядывал чаще, чем хотел бы признаться. Он знал, как Пьер двигает чашку на столе на три сантиметра влево, потому что ему так нравится, не для порядка, не для красоты, а потому что это его чашка, его место, его жест. Знал, что француз перед важными встречами перечитывает «Унесённых ветром», хотя ни за что не признается, зачем; сам Уильям когда-то давно прочитал этот роман, потому что Пьер о нём говорил, и понял: Скарлетт для Пьера — это не героиня, это зеркало. Такая же театральная, такая же живучая, такая же боящаяся признать, что внутри неё есть что-то кроме желания выжить. Знал, как Пьер иногда замолкает на полуслове, замолкает резко, будто кто-то нажал на паузу, и смотрит в окно. В такие моменты он переставал играть, переставал улыбаться, переставал быть Парижем, Пьером, месье де Сенье. Он просто сидел, смотрел, и в этой тишине было что-то, что все остальные принимали за паузу, за заминку в разговоре, за то, что можно пропустить мимо ушей. Уильям принимал за правду, потому что в этой тишине не было ни одной фальшивой ноты. Он не использовал это знание как оружие, у него не было коронной фразы вроде «зато я хотя бы знаю, что ты на самом деле чувствуешь, когда смеёшься», которую можно было бы бросить в лицо во время ссоры, потому что это было бы предательством. Пьер сам решал, что показывать, сам решал, когда надевать маску, а когда делать вид, что её нет. Уильям просто смотрел чуть дольше, чем другие, не отводил взгляд в те секунды, когда другим становилось неловко, видел чуть больше, не потому что он особенный, а потому что он смотрел, хотя большинство людей даже не пробуют. Однажды Пьер спросил, вроде бы невзначай, будто бросал мячик в стену, просто чтобы убить время, но Уильям уже научился различать эти «невзначай», в них всегда была брешь, через которую Пьер сам не решался пройти, но надеялся, что пройдёт кто-то другой. — Ты вообще меня видишь, когда я не перед людьми? Они сидели на кухне, Уильям мыл посуду, редкое для него занятие, но сегодня он почему-то решил, что хочет почувствовать тёплую воду на руках. Пьер сидел за столом, крутил в пальцах пустую чашку и смотрел куда-то в сторону. Вопрос повис в воздухе, как пар от чайника. Горячий, колючий, готовый обжечь, если ответить небрежно. Уильям выключил воду, вытер руки о полотенце, давая себе время подумать, но не над ответом, он знал ответ сразу, просто думал: стоит ли говорить правду? Стоит ли открывать эту дверь, которую они оба так долго держали закрытой? Стоит, он уже устал молчать. Не Пьеру, а себе, о том, что ему всё равно. — Вижу, — сказал он наконец. Повернулся, прислонился спиной к раковине, скрестил руки на груди. — Не так, как ты думаешь, не твои спектакли, не твои роли, которые ты примеряешь каждые пять минут, не то, как ты двигаешься и улыбаешься. — А как? — Пьер поднял глаза. В них была какая-то странная смесь страха и надежды. Пьер не умел надеяться. — Умом, — Уильям даже немного смутился от собственных слов. Слишком пафосно, слишком книжно, слишком не в его стиле, где всё должно быть коротко, сухо и по делу. Но других слов не было. — Мне не нужно смотреть на твоё лицо, чтобы знать, что ты чувствуешь. Я просто чувствую тебя. Пьер молчал долго, Уильям не торопил, умел ждать, за столетия натренировался. Потом Пьер улыбнулся такой улыбкой, когда морщинки у глаз, когда дыхание замирает, когда он забывает себя контролировать. Уильям всегда запоминал такие улыбки, как запоминал всё, что касалось Пьера. Позже, уже ночью, когда Уильям уснул, Пьер лежал в темноте и думал. Он редко позволял себе думать в темноте, обычно он включал свет, зажигал свечи, включал музыку, что угодно, лишь бы не оставаться наедине с собственными мыслями, но сейчас ему хотелось именно этого – тишины, темноты, отсутствия свидетелей. Он думал о том, сколько людей смотрели на него за эти годы. Взгляды скользили по нему, как по красивой картинке в журнале: пробежали глазами, отметили «приятно», перевернули страницу. Кто-то видел тело, кто-то статус, кто-то идею — Францию, Париж, столицу любви и моды, Пьер сам научил их так смотреть. Он раздавал себя по кусочкам, подстраивался, играл нужные роли, никогда не жаловался, потому что это был его выбор Но Уильям... Уильям смотрел иначе. Пьер не мог объяснить, как именно, но когда он смотрел на Пьера в те редкие минуты, когда между ними не было спора, не было официальных тостов, не было необходимости что-то доказывать, он видел не картинку, не тело, не статус, не идею, он видел текст. Текст, который можно читать снова и снова, каждый раз находя новые смыслы. Уильям помнит, сколько сахара Пьер кладёт в чай, спорит с его рассуждениями, но не для того, чтобы победить, а потому что его правда тоже что-то значила, запоминает детали, которые сам Пьер считал неважными — любимый сорт сыра, старую запонку, найденную на дне сумки, привычку щуриться на ярком свету. Злится на его поступки по-настоящему, со вкусом, с криками иногда, и именно поэтому не считает его куклой. На куклу не за что злиться, куклу не нужно ревновать, куклу не ждут по ночам с чаем и починенным зонтом. Пьер вдруг понял, что Уильяму не нужны его маски, не потому что он их не замечает – он замечает всё, что касается Пьера, и это иногда пугало до дрожи, – а потому что он умеет смотреть сквозь, как сквозь стекло, витрину, за которой настоящий Пьер лежит и дышит, и иногда шевелится, и смотрит в ответ. И от этого знания почему-то кольнуло сердце. Не больно, так, будто кто-то тронул давно не звучавшую струну, и она отозвалась где-то в груди тёплой вибрацией. Пьер прижал ладонь к этому месту, там, где ребра сходились к солнечному сплетению, удивился: он думал, там уже ничего не осталось, пустота, но пустота, оказывается, может звучать. Утром Уильям, как всегда, встал раньше. Пьер сквозь сон слышал, как он ходит по кухне, шаги мягкие, привычные, не будят, но сигналят: мир в порядке, Уильям здесь, можно не просыпаться. Потом тишина, потом снова шаги, уже ближе, в спальню. Чай, кружка на тумбочке. Большая, которую Пьер когда-то привёз из Франции. Уильям тогда закатил глаза, но кружку не выбросил, и теперь всегда наливал в неё. — Ты чего не спишь? — спросил Уильям, заметив, что Пьер открыл глаза. Пьер смотрел на него долго, на спутанные после сна волосы, на очки, которые Уильям ещё не успел надеть и потому щурился по-близорукому смешно, на домашнюю футболку. В таком виде Уильям никогда не показывался даже прислуге, Пьер знал, что видит это только он, что это подарок, о котором Уильям никогда не заговорит. — Думаю, — сказал Пьер. Потянулся, сел, взял кружку, сделал глоток. Чай был горячий, крепкий, с ложкой мёда, видимо, Уильям снова запомнил, что Пьер кашлял вчера вечером. — О том, что ты, возможно, единственный человек, который меня не использует. Уильям замер. Он стоял в дверях спальни, прислонившись плечом к косяку, и смотрел на Пьера. Прямота с утра пораньше была неожиданной. — Разве это плохо? — спросил он осторожно. — Нет, — Пьер даже не улыбнулся, слишком серьёзно было для улыбки, слишком голо. — Это… непривычно, но не плохо. Уильям подошёл, сел на край кровати, рядом с Пьером. Не обнял, не их стиль, но положил ладонь на одеяло рядом с чужой ногой достаточно близко. — Привыкай, — сказал он негромко, как когда-то уже говорил, может быть, во сне, может быть, наяву, Пьер уже не помнил. Но это было не важно, потому что они сидели в тишине, пили чай, и Пьер чувствовал, как тёплая ладонь Уильяма лежит рядом, не касается, не давит, не требует, просто есть, как улыбка между рёбер, как умение смотреть сквозь, как обещание, которое никто из них не произносил вслух, но оба держали. Уильям умел смотреть, Пьер разрешал себя видеть. И этого, после всех масок и спектаклей, было достаточно.
6 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник