Часть 1
25 июня 2026 г., 17:03
Прокуренная квартира утопала в полумраке. Единственная лампа под потолком давно перегорела, и комнату освещал лишь тусклый свет неоновой вывески за окном. Красные и синие отблески медленно скользили по стенам, покрытым трещинами и старыми пятнами никотина. Воздух был тяжелым, густым от дыма, запаха дешёвого алкоголя и чего-то химического, въевшегося в мебель настолько глубоко, что, казалось, уже стал частью этой квартиры. На полу валялись пустые бутылки, смятые пачки сигарет, грязная одежда и коробки из-под еды. В углу громоздились какие-то детали от механизмов, которые никто так и не собрал обратно.
Кавински лежал на продавленном диване, закинув одну руку за голову. Под спиной хрустело стекло от очередной пустой бутылки, но он давно перестал обращать внимание на подобные мелочи. Оранжевые очки съехали на кончик носа, и теперь он лениво разглядывал потолок, словно искал среди потемневших разводов что-то интереснее собственной жизни. Голова неприятно гудела после бессонной ночи. Где-то рядом играла музыка, слишком тихо, чтобы разобрать слова, но достаточно громко, чтобы раздражать.
Тишину квартиры внезапно разорвал грохот распахнувшейся двери. Створка с такой силой ударилась о стену, что задребезжали пустые бутылки на полу. Кавински даже не пошевелился. Лишь лениво перевёл взгляд в сторону прихожей, заранее догадываясь, кто решил вломиться в квартиру так, будто за ним гналась половина Империи. В следующую секунду в комнату вихрем ворвался Джон. От него тянуло холодным ночным воздухом и чем-то ещё, знакомым запахом дорог, пыли и неприятностей, которые каким-то образом постоянно находили его сами. Волосы растрепались после очередного путешествия через миры, бандана съехала набок, а на халате появились новые разрывы. Кажется, утром их было меньше. Впрочем, Кавински давно перестал удивляться подобным вещам. Джон выглядел так, словно только что ввязался в драку с половиной мира и остался этим чрезвычайно доволен. Более того, судя по широкой ухмылке на лице, он с удовольствием повторил бы всё ещё раз.
— Ты сейчас охренеешь, — заявил он вместо приветствия и швырнул несколько свёртков на захламлённый стол. Тарелки опасно качнулись, одна из бутылок покатилась по краю и с глухим стуком рухнула на пол. Джон даже не обратил на это внимания. Его взгляд был прикован к свёрткам, словно внутри лежало настоящее сокровище. Кавински проследил за упавшей бутылкой, дождался, пока она перестанет катиться по полу, и только потом посмотрел на стол.
— Опять?
Голос прозвучал лениво и устало. Подниматься с дивана ради очередного открытия Джона он явно не собирался.
— Не «опять». Лучше!
Ухмылка Джона стала ещё шире. Он подошёл ближе и ткнул пальцем в один из пакетов так, будто представлял редчайший артефакт.
— Нашёл в одном из миров. Такой дряни ты ещё не пробовал.
Кавински медленно поднял взгляд на его лицо. На свёртки он почти не смотрел, гораздо интереснее было наблюдать за самим Джоном. Энтузиазм в его глазах был почти осязаемым. Он всегда становился таким, когда находил что-то новое: возбуждённым, довольным собой, неспособным скрыть собственный азарт. В такие моменты Джон удивительно сильно напоминал ребёнка, которому подарили долгожданную игрушку. Правда, игрушки Джона обычно заканчивались взрывами, катастрофами или чьей-нибудь сломанной жизнью.
Уголок губ Кавински дёрнулся вверх.
— Ты всегда такой счастливый, когда находишь очередной способ угробить себя?
Джон нахмурился, хотя улыбка всё ещё не до конца сошла с его лица. Казалось, замечание Кавински одновременно раздражало его и забавляло. Он качнул головой, отгоняя чужие слова, и сделал несколько шагов вперёд, обходя разбросанные по полу бутылки. Подошва ботинка задела одну из них, и та с тихим стуком укатилась под стол. Джон даже не посмотрел в её сторону. Всё его внимание было приковано к Кавински, лениво развалившемуся на диване среди этого привычного хаоса. В глазах вспыхнул знакомый вызов.
— Завидуешь моему счастью?
Кавински медленно перевёл взгляд со свёртков на его лицо. Энтузиазм Джона никогда не менялся. Неважно, шла речь о новой авантюре, опасном артефакте или очередной дряни неизвестного происхождения, он всегда выглядел одинаково воодушевлённым, будто мир существовал исключительно для того, чтобы подбрасывать ему новые развлечения. От этого зрелища невольно хотелось усмехнуться.
— Нет. Просто удивляюсь, как ты до сих пор жив.
Уголок губ Винса дёрнулся вверх. Он слегка изменил положение, устраиваясь удобнее, и почувствовал, как под спиной хрустнуло стекло очередной пустой бутылки. Спина неприятно ныла после долгого дня, но подниматься и разбирать этот бардак всё равно никто не собирался. Очки окончательно сползли на переносицу, делая окружающий мир чуть более серым. Кавински даже не подумал их поправить, продолжая рассматривать Джона поверх оранжевых линз. Тот стоял напротив с таким видом, словно только что совершил величайшее открытие в истории человечества, и именно это окончательно развеселило его.
— Серьёзно, иногда ты выглядишь как ребёнок, который притащил домой карманы, набитые конфетами.
Улыбка на лице Джона заметно поблекла. Он замер на мгновение, будто обдумывая услышанное, а затем подошёл ещё ближе. Между ними осталось меньше шага. Некоторое время он просто смотрел на Кавински, слегка сощурившись, после чего неожиданно поднял руку и привычным движением подтолкнул съехавшие очки обратно на переносицу. Жест вышел настолько естественным и машинальным, что сам Джон, кажется, осознал его только тогда, когда пальцы уже коснулись оправы. Он тут же убрал руку, а раздражение в его взгляде стало только заметнее.
— Ребёнок? Забавно слышать это от тебя. Напомнить, где бы ты сейчас был без меня?
Кавински вопросительно изогнул бровь, но ответить не успел. Джон ткнул его пальцем в грудь, не сильно и раздражённо, он пытался подчеркнуть каждое своё слово. В тусклом свете неоновой вывески за окном его глаза вспыхнули особенно ярко. Джон выглядел уставшим, потрёпанным после очередной вылазки, но знакомый азарт всё ещё бурлил под кожей, смешиваясь с раздражением. Именно так происходило всегда, когда Кавински задевал его самолюбие. Джон резко выдохнул через нос и продолжил говорить, всё сильнее распаляясь по мере того, как собственные мысли увлекали его вперёд.
— Это я сделал тебя Наблюдателем. Я договаривался с Империей. Я вытаскивал тебя из такого дерьма, о котором ты сейчас даже вспоминать не любишь. — Его голос становился всё жёстче, а слова начали срываться быстрее, почти налетая друг на друга. Казалось, он и сам уже не столько спорил с Кавински, сколько заново убеждал себя в собственной правоте. — Так что не строй из себя того, кто выше всего этого.
После его слов в комнате повисла тишина. Где-то за окном продолжала мигать вывеска, окрашивая стены то в красный, то в синий цвет, а из старых колонок всё ещё доносилась музыка, настолько тихая, что она больше напоминала назойливый шум. Кавински молча смотрел на Джона, чувствуя, как внутри медленно поднимается знакомое веселье. Не потому, что сказанное было смешным, напротив, часть слов попала слишком близко к правде, чтобы над ними можно было смеяться. Возможно, именно поэтому ему и становилось смешно. За все годы знакомства Джон совершенно не изменился в одной вещи: он искренне верил, что способен переворачивать чужие судьбы одним своим появлением. Что люди начинают новую жизнь после встречи с ним. Что каждое событие неизбежно крутится вокруг него самого. И самое забавное заключалось в том, что иногда это действительно было недалеко от истины. Уголок губ Кавински едва заметно дрогнул. Он попытался сдержаться, но усмешка всё равно медленно расползлась по лицу, а спустя секунду из груди вырвался тихий хриплый смешок. Ещё один. И ещё. Он поднял взгляд на Джона и окончательно рассмеялся, наблюдая, как с каждой секундой раздражение на его лице становится всё сильнее.
Несколько секунд в квартире стояла тишина, разрушаемая хриплым смехом мужчины и музыкой, что продолжала едва слышно шипеть из старых колонок. Джон всё ещё стоял перед диваном, глядя сверху вниз на Кавински. Тот выглядел до невозможности расслабленным. Развалился среди бутылок и мусора, словно находился не в прокуренной дыре. Очки снова медленно поползли вниз по переносице, но он даже не заметил этого. Или сделал вид, что не заметил. Иногда Джону казалось, что Кавински специально ведёт себя настолько безразлично, потому что прекрасно знает, как сильно это действует на нервы.
Смех Кавински постепенно затих, но спокойно-ленивая улыбка никуда не исчезла. Она всё ещё оставалась на его лице. Именно такая улыбка всегда раздражала Джона сильнее всего. Она выглядела так, будто Кавински просто наблюдал за очередным знакомым спектаклем и заранее знал каждую следующую реплику. Будто всё происходящее уже случалось десятки раз и ничего нового Джон ему показать не сможет. От этой мысли внутри неприятно заскребло раздражение.
— Закончил? — наконец спросил Джон.
Кавински поднял на него взгляд. Красные отблески вывески скользнули по стёклам очков, скрывая выражение глаз, но уголки губ дёрнулись ещё сильнее.
— А что? Хочешь ещё раз рассказать, как изменил мою жизнь, Лололошечка?
В груди Джона что-то неприятно сжалось.
Настоящее имя из уст Кавински, произнесённое с такой издёвкой, всегда раздражало и будоражило Джона. Но было что-то ещё. Возможно, часть его действительно хотела продолжить этот разговор. Доказать, напомнить и заставить признать очевидное. Вместо ответа он резко схватил один из свёртков со стола и бросил его Кавински. Пакет ударился о грудь и упал рядом на диван, оставив на тёмной ткани тонкую дорожку рассыпавшегося порошка.
— Да хоть посмотри на это нормально.
Кавински опустил взгляд на свёрток, будто только сейчас вспомнил о его существовании. Несколько секунд он молча рассматривал пакет, после чего снова посмотрел на Джона. Взгляд скользнул по растрёпанным волосам, съехавшей оранжевой бандане, возбуждённому блеску в глазах. По тому самому блеску, который появлялся каждый раз, когда Джон приносил домой новую проблему.
— Зачем?
Ответ прозвучал настолько спокойно, что Джон на мгновение даже не поверил, что расслышал правильно.
— Потому что это стоящая вещь.
Кавински говорил лениво, почти сонно. Будто спорил не с человеком, который был готов вот-вот взорваться, а обсуждал прогноз погоды.
— Ты каждый раз так говоришь.
Он провёл пальцами по краю свёртка, стряхивая с них порошок, и тихо хмыкнул себе под нос.
— Помнишь артефакт, который должен был сделать твою назойливую сестру бессмертной, но вместо этого убил её? Или ту сыворотку? Или тот портал, который, по твоим словам, точно был безопасным? — С каждым словом его улыбка становилась чуть шире. — У тебя удивительный талант находить неприятности и потом убеждать окружающих, что это величайшее открытие века.
Джон резко выдохнул через нос. Раздражение уже давно бурлило где-то под рёбрами, но сейчас начинало подниматься выше. Он видел перед собой всё того же Кавински: расслабленного, довольного и до чёртиков уверенного в том, что полностью контролирует разговор. И именно это бесило сильнее любых слов.
— Знаешь, что самое отвратительное?
Кавински вопросительно приподнял бровь.
— Ты ведёшь себя так, будто ничего не должен мне.
Улыбка Кавински наконец стала чуть менее уверенной. Совсем немного. Настолько, что любой другой человек этого бы даже не заметил. Он медленно поднялся с дивана. Не потому что почувствовал угрозу, просто лежать становилось неудобно. Стекло под спиной неприятно впивалось в куртку, затёкшая шея ныла после бессонной ночи, а мигающий свет вывески за окном начинал раздражать всё сильнее. Он потянулся, чувствуя, как хрустят позвонки, и только после этого посмотрел на Джона. Теперь между ними не осталось расстояния. Вблизи тот выглядел ещё более потрёпанным, чем показалось сначала. Под глазами залегли тени, на шее виднелись свежие царапины, а в яантарных, слегка покрасневших глазах всё ещё горел тот самый упрямый огонь, который Кавински знал уже много лет. Джон ждал ответа. Не очередной колкости, не насмешки и даже не спора. Он ждал подтверждения. Хоть какого-нибудь признания того, что всё это действительно имело значение. И, пожалуй, именно это заставило Кавински почувствовать странную смесь веселья и усталости.
— Ты действительно хочешь это услышать?
Джон не ответил. Он продолжал смотреть прямо на него, напряжённый настолько, что это становилось заметно даже по тому, как были расправлены плечи. Казалось, ещё немного и он начнёт злиться просто из-за затянувшейся паузы. Впрочем, возможно, уже начал. Кавински видел это раздражение, видел, как оно постепенно просыпается под привычной самоуверенностью, и именно поэтому позволил себе помедлить ещё несколько секунд, прежде чем наконец заговорить.
— Да, ты помог мне стать Наблюдателем. Да, ты договаривался с Империей. Да, ты вытаскивал меня из множества проблем.
На лице Джона что-то едва заметно изменилось. Возможно, другой человек не обратил бы внимания на такую мелочь, но Кавински слишком хорошо его знал. Напряжение не исчезло полностью, однако стало слабее. Будто он наконец услышал именно то, чего ждал весь этот разговор. Только радоваться было рано.
— Только знаешь, в чём проблема?
Улыбка медленно вернулась на лицо Кавински.
— Ты до сих пор считаешь это подарком.
Он буквально увидел момент, когда смысл этих слов дошёл до собеседника. Плечи Джона снова напряглись. Взгляд стал тяжелее. Пальцы медленно сжались в кулак. За окном вспыхнул красный неон, на мгновение окрасивший его лицо в тревожный багровый цвет, и Кавински вдруг подумал, что сейчас тот выглядит почти так же, как выглядел много лет назад.
— Ты говоришь об этом так, будто я должен быть благодарен тебе до конца жизни.
— А разве нет? — Быстро спросил Джон.
Раздражение вернулось мгновенно. Кавински несколько секунд молча смотрел на него, чувствуя, как остатки веселья окончательно уступают место усталости. Этот разговор происходил между ними в разных формах уже столько раз, что временами начинал напоминать замкнутый круг.
— Нет. — Ответ прозвучал спокойно, без злости и без желания задеть. — Я не просил тебя о помощи.
Несколько секунд никто из них не двигался. В комнате продолжала тихо играть музыка, холодильник на кухне монотонно гудел за стеной, а где-то внизу на улице проехала машина. Все эти звуки внезапно стали удивительно отчётливыми на фоне повисшей между ними тишины. Кавински видел, как меняется выражение лица Джона, видел, как в его глазах медленно закипает что-то гораздо более опасное, чем обычное раздражение, и всё же не отвёл взгляд.
На этот раз Джон не ответил. Он просто рванул вперёд, и Кавински успел заметить лишь резкое движение плеч, прежде чем кулак врезался ему в лицо. Удар оказался неожиданно сильным. Голова дёрнулась в сторону, очки слетели с переносицы и исчезли где-то среди мусора на полу, а перед глазами на мгновение вспыхнули разноцветные пятна. Комната качнулась и потемнела. Во рту сразу появился знакомый металлический привкус. Кавински медленно провёл языком по внутренней стороне щеки и почувствовал кровь. Губы сами собой растянулись в усмешке. Почему-то это разозлило Джона ещё сильнее, тот тяжело дышал, не сводя с него взгляда, сам до конца не понимая, что именно его взбесило больше: слова Кавински или эта проклятая привычка смеяться в самые неподходящие моменты. За окном снова вспыхнул красный неон, на секунду окрасив комнату в тревожный багровый цвет, и именно в этот момент Джон ударил снова. Кавински не успел увернуться. Кулак пришёлся в скулу, заставив его пошатнуться и налететь спиной на край стола. Что-то громко хрустнуло, бутылки и тарелки посыпались на пол, а сам стол опасно накренился и рухнул набок вместе со всем содержимым. Стекло разлетелось под ногами, смешиваясь с рассыпавшимся порошком и мусором.
Кавински сплюнул кровь на пол и поднял голову. В ушах неприятно звенело, челюсть начинала ныть, но вместе с болью внутри поднималось что-то ещё. Раздражение, злость, тот самый азарт, который появлялся каждый раз, когда Джон переставал разговаривать и начинал действовать. Он видел, как тяжело вздымается его грудь, как дрожат пальцы после удара, как ярко горят янтарные глаза. Джон выглядел безумным. И, пожалуй, именно это окончательно сорвало последние остатки терпения.
Неон сменил цвет на холодный синий, когда Джон снова шагнул вперёд. Кавински уже ждал. Он резко перехватил его руку, дёрнул на себя и со всей силы ударил локтем под рёбра. Воздух со свистом вылетел из лёгких Джона. Его лицо исказилось всего на секунду, Кавински ударил его в челюсть. Удар получился неровным, больше злым, чем точным, однако Джон всё равно отшатнулся. Голова резко дёрнулась назад, из разбитого носа тут же потекла кровь, тонкой тёмной дорожкой скользнув по губам и подбородку. Несколько капель сорвались вниз и упали на грязный пол. Джон замер, тяжело дыша, а затем медленно поднял руку и провёл пальцами под носом. Увидев кровь на ладони, он почему-то не успокоился, как обычно бывает после хорошей драки, а наоборот. Взгляд стал ещё тяжелее.
Следующие секунды окончательно превратились в хаос. Они врезались друг в друга, снося всё на своём пути. Неоновая вывеска словно меняла цвета под ходы мужчин. Красный. Джон толкнул Кавински в стену с такой силой, что та жалобно затрещала, а потом снова ударил, не давая выпрямиться. Синий. Кавински ответил сразу же, вцепившись в его халат и потянув вниз. Они потеряли равновесие одновременно. Ноги заскользили по осколкам. Красный. Кто-то больно ударился плечом о стену. Синий. Кто-то наступил на разбитое стекло. Раздражающий рэп продолжал играть где-то на фоне, смешиваясь с тяжёлым дыханием, грохотом падающей мебели и звоном разбитых бутылок. Боль уже ощущалась повсюду: в разбитой губе, в сбитых костяшках, в рёбрах, по которым Джон всё-таки успел заехать коленом. Но останавливаться никто не собирался. Они давно забыли про наркотики, про Империю, про этот спор. Осталась только накопленная за последнее время злость, слишком хорошо знакомая обоим, и странное чувство облегчения от того, что её наконец можно выплеснуть наружу.
В какой-то момент очередной удар так и не последовал. Джон всё ещё прижимал Кавински к стене, удерживая за куртку, но его дыхание постепенно выравнивалось. Кровь из разбитого носа тонкой дорожкой стекала по губам и подбородку, оставляя тёмные следы на коже. Ещё несколько секунд они продолжали тяжело дышать друг другу в лицо, цепляясь за одежду так, словно отпусти хоть один из них хватку и всё начнётся заново. В квартире снова стало тесно от их злости. Взгляд Джона оставался бешеным. Кавински чувствовал, как быстро колотится сердце после драки, как гудит всё тело от адреналина и усталости, как ноет разбитая скула, но вместе с этим внутри неожиданно наступала странная пустота. Будто вся злость, которая кипела между ними последние полчаса, наконец нашла выход и теперь оставила после себя только тёплую усталость. Он поднял взгляд на Джона. Тот выглядел таким же потрёпанным, как сама квартира вокруг них. Растрёпанные волосы, съехавшая бандана, кровь на лице, сбившееся дыхание. И почему-то именно сейчас это зрелище показалось Кавински настолько домашним, что он невольно усмехнулся.
Улыбка вышла слабой и немного усталой. Джон сразу её заметил. Его пальцы ещё сильнее сжались на воротнике куртки, но прежней ярости во взгляде уже не осталось. Только остатки раздражения и что-то гораздо более спокойное. Кавински медленно поднял руку, коснувшись его лица. Провёл большим пальцем по щеке, стирая тонкую дорожку крови, задержался на скуле, ощущая под ладонью горячую кожу. Джон не отстранился. Наоборот, замер, продолжая смотреть на него так внимательно, словно пытался понять, в какой именно момент драка закончилась. Несколько секунд они просто стояли вплотную друг к другу среди разбросанного мусора и осколков, слушая собственное дыхание и далёкий шум улицы за окном. Красный свет вывески снова скользнул по комнате, окрасив стены и лица в багровый оттенок, который уже не вызывал тревогу, а создавал странную, интимную атмосферу.
Кавински смотрел на Джона, а потом вдруг тихо рассмеялся. Не издевательски, не зло, просто потому, что всё это казалось до смешного знакомым. Они снова поругались, снова едва не разнесли квартиру, снова наговорили друг другу вещей, которые давно уже знали наизусть. Джон раздражённо нахмурился, явно не понимая причину этого смеха, и именно это окончательно добило последние остатки напряжения. Кавински качнул головой, будто сам над собой посмеялся, а затем подался вперёд, сокращая и без того крошечное расстояние между ними. На этот раз никто не пытался что-то доказать, спорить или спороть очередную колкость. Поцелуй вышел коротким и неожиданным, словно продолжение той же самой вспышки эмоций, которая несколько минут назад заставляла их бросаться друг на друга с кулаками.
Когда Кавински отстранился, Джон ещё несколько секунд смотрел на него молча, после чего лишь тяжело выдохнул и покачал головой, спорить дальше уже не было ни сил, ни желания. А потом он вдруг подался вперёд и жадно впился в губы Кавински, почти яростно, словно только этот поцелуй мог выпустить остатки злости, ещё кипевшейся в крови после драки. Кавински ответил сразу, без раздумий, и пальцы его сами собой запутались в волосах Джона, притягивая ближе, пока зубы стукались, а разбитые губы отзывались тупой, ноющей болью, смешанной со знакомым металлическим привкусом. В этом поцелуе не было нежности, только исступлённая, голодная потребность продлить то странное, болезненное напряжение, что всё ещё пульсировало между ними, и Кавински чувствовал, как Джон вбирает его дыхание, как его язык проталкивается глубже, а ладони уже скользят вниз, сжимая ворот куртки. Джон резко и неторопливо потянул грубую ткань с плеч Кавински, куртка заскользила вниз, застряла на локтях, вынуждая Кавински на мгновение оторваться от поцелуя, чтобы высвободить руки. Тяжёлая, пропахшая пылью и всё тем же сигаретным дымом, она глухо упала на пол, к осколкам и смятым бутылкам, и он даже не посмотрел ей вслед.
Они двинулись к кровати, не размыкая рук, полуослепшие от адреналина и тусклого неонового мерцания за окном, и весь мир сузился до горячих, искусанных губ Джона, до его прерывистого дыхания, до потребности чувствовать его ближе, ещё ближе, кожа к коже. Ноги заплетались в разбросанных вещах, плечи задевали стены, Джон споткнулся о пустую коробку, и они качнулись, едва не рухнув раньше времени, но удержались, вцепившись друг в друга. Всё это, путь до кровати, происходило словно в тумане, на ощупь, вслепую, и Кавински не видел ничего, кроме янтарных глаз Джона, горевших в полутьме, пока матрас наконец не принял их общее падение.
Кровать приняла их тяжесть с глухим, утробным стоном старых пружин, просев до самого основания. Ворох грязного белья, смятых простыней и невесть как оказавшейся здесь одежды сомкнулся вокруг, словно груда разорванной, смятой реальности, в которой не осталось ничего, кроме этой комнаты, этого полумрака и тел, всё ещё ноющих после драки. Мягкая, истёртая до основы обивка впивалась в кожу даже сквозь ткань рубахи Кавински. За окном снова мигнула вывеска, залив на мгновение их лица болезненно-синим, и в этой вспышке Кавински увидел, как взгляд Джона окончательно меняется: злость уходит, растворяется, а на её место всатёт голод, до боли жадный и торжественный в своей неизбежности. Его пальцы, всё ещё ноющие от недавних ударов, легли на грудь Кавински, сгребли ткань рубахи в кулак и рванули. Ветхая материя поддалась с хриплым, протяжным треском, похожим на хруст костей, и начала расходиться, словно нехотя, оставляя на коже холодные, мимолётные поцелуи каждого отрывающегося клочка. Ткань осыпалась на пол и на постель иссохшими лепестками, и в прорехах показалось смуглое напряжённое тело, покрытое испариной.
Джон наклонился ниже, его горячее дыхание коснулось шеи, пахнущее кровью и тем особым теплом, что идёт изнутри, когда человек возбуждён до предела. Оно щекотало, скользило по коже, и Кавински почувствовал, как по позвоночнику медленно, тягуче ползёт дрожь. Губы Джона прошли по горлу, оставляя влажный, тут же остывающий след, и замерли ровно над веной, там, где пульс бился загнанно, будто застрявшее в груди сердце пыталось пробиться наружу. Язык коснулся этой живой, трепещущей жилы, провёл по ней кончиком дразняще медленно, и тело Кавински отозвалось, спина выгнулась сама, вдавливая лопатки в скомканные простыни, а живот прижался к груди Джона, из горла вырвался звук, больше похожий на выдох, чем на стон. В этом движении была чистая, почти непереносимая острота ощущения, когда кто-то касается самой сути твоего кровотока.
А потом рот Джона спустился ниже, и Винс почувствовал что-то влажное и горячее накрывшее сосок. Тот затвердел мгновенно, будто бусина под кожей, Джон сосал его с той же неутолимой, почти яростной жаждой, с какой пьют последнюю воду после долгого нахождения в пустыне. Зубы скользнули по чувствительной плоти, не сильно сжали, ровно настолько, чтобы боль обернулась своей изнаночной, притягательной стороной, а язык всё кружил, выписывал влажные петли, и от каждого его движения по телу расходились волны покалывающего холода, как от сквозняка, проникшего сквозь треснувшее окно. Кавински вцепился Джону в плечи, ногти сами собой впились в кожу, царапая до крови, туда, где и без того уже багровели синяки, а пальцы запутались в его волосах, сжали, потянули, оттягивая голову от своей груди. Где-то на границе сознания ещё билась мысль о том, что они только что едва не разнесли квартиру, что на полу хрустит стекло, что за стеной, наверное, слышно их дыхание, но всё это отступало, теряло значение, растворялось в густом, наэлектризованном воздухе.
— Больше… Ещё… — сорвался с губ Кавински шёпот, и голос его прозвучал чужим, надтреснутым, ускользающим куда-то вверх на последнем слоге.
Он сам услышал эту мольбу словно со стороны и не узнал её, она была лишена всего, кроме чистого, обнажённого желания. Тело выгибалось дугой навстречу каждому движению, спина прогибалась до сладостной, тянущей боли, и мышцы натягивались, будто струны под пальцами неумелого музыканта. В этот миг не осталось ничего: ни Империи, ни тупых Джоновских миров, ни многолетних споров о долгах и благодарности. Только красный и синий свет, скользящий по стенам прокуренной квартиры, только запах старого льна и крови, только два тела, сплетённые на заваленной грязным бельём кровати, и это бесконечное, тягучее, как летний зной, падение вглубь, туда, где слова уже не имели значения.
Пальцы Джона сомкнулись на члене Кавински, возвращая его из раздумий. Пальцы холодные, несмотря на общий жар, бьющий от них обоих, и Кавински едва успел втянуть воздух сквозь зубы, как в следующее мгновение острая боль прошила тело насквозь. Джон сильно прикусил головку, без предупреждения, с той же безжалостной жадностью, с какой он делал всё в этой жизни. Кавински дёрнулся, как от удара током, мышцы живота свело судорогой, и где-то глубоко внутри, под слоями похоти и душной истомы, всколыхнулась чистая, незамутнённая ненависть. Он ненавидел Джона в такие моменты, ненавидел за то, что тот никогда не спрашивал, не предупреждал, брал всё, что хотел, с уверенностью человека, привыкшего, что миры прогибаются под него. Ладонь Кавински взлетела сама собой и впечаталась в его щёку с гулким, отрывистым звуком, эхо которого заметалось под низким потолком и утонуло в завалах хлама. Джон не отстранился и не увернулся, только вскинул на него взгляд, и в янтарных глазах полыхнуло что-то, от чего у Кавински перехватило дыхание: не злость даже, а дикое, голодное восхищение, словно этот удар был именно тем, чего Джон ждал всё это время.
Рука Джона метнулась вверх, пальцы жёстко схватили за подбородок, заставляя запрокинуть голову, и его ладонь обрушилась на щёку Кавински. Так звонко, что кожа загорелась мгновенным пожаром. А потом он наклонился, и их губы встретились. Теперь это был не тот яростный, раздирающий поцелуй, что вспыхнул между ними после драки, теперь в нём появилось что-то иное, что-то более тёмное и тягучее, похожее на медленное утопление. Губы Джона были горячими, распухшими от ударов, и он целовал глубоко, проталкивая язык в рот Кавински, вылизывая кровь с его разбитых губ с такой жадной тщательностью, будто вкус железа был для него драгоценнее любого наркотика. Их языки сплетались, скользили, боролись за контроль, и Кавински вдруг понял, что задыхается по-настоящему, грудью чувствуя, как лёгкие начинает жечь от нехватки воздуха.
Джон не отрывался от его губ, и в этом было что-то от его проклятой природы мироходца, он мог не дышать минутами, мог скользить между измерениями, где воздух был не нужен вовсе, и сейчас он, кажется, напрочь забыл, что Кавински — всего лишь человек. Вдохнуть не получалось, грудную клетку сдавило, перед глазами поплыли красные и синие пятна, то ли от неона за окном, то ли от удушья, мутная и горячая паника начала подниматься откуда-то из живота. Кавински вцепился в плечи Джона, попытался оттолкнуть, но тот лишь сильнее сжал ладонями его лицо, удерживая на месте, и продолжал целовать, глубоко, влажно, вбирая в себя каждый его выдох, пока мир вокруг не начал терять очертания.
И тогда, борясь с дурнотой и с той странной, парализующей волю истомой, что разливалась по телу от удушья, Кавински заставил свои пальцы двигаться. Они нашарили ворот белого халата Джона, того самого, давно уже переставшего быть белым: ткань была испещрена рваными дырами, пропитана грязью и пятнами крови, как своей, так и чужой, и воняла пылью чужих миров, а так же застарелым потом. Кавински потянул халат с плеч Джона, и движение это вышло странно заботливым, неспешным, почти ласковым, будто он не раздевал человека, который сейчас задушит его поцелуем, а помогал ему освободиться от груза.
Джон наконец оторвался от его губ, опуская руки, чтобы освободиться от халата, и Кавински судорожно вдохнул, воздух был всё таким же спёртым, прокуренным, душным, но лёгкие всё равно раскрылись с жадностью утопающего. Перед глазами всё плыло, в голове стоял гул, и в этом гуле отчётливо билась только одна мысль: он, блять, ненавидел Джона. Ненавидел за то, что тот мог вытворять такое, мог играть с ним, как с марионеткой, мог заставить его задыхаться в прямом смысле слова и при этом оставаться до отвращения уверенным в своей власти. Но ненависть эта была особого сорта, старая, выдержанная, пропитавшая их отношения насквозь так же глубоко, как сигаретный дым пропитал стены этой квартиры, и, как и дым, она давно стала неотъемлемой частью всего, что между ними происходило. Джон смотрел на него сверху вниз, тяжело дыша, с припухшими, искусанными губами и кровью, размазанной по подбородку, и во взгляде его читалось то же самое: раздражение пополам с зверинным голодом, злость пополам с желанием. Кавински слишком хорошо знал этот взгляд. Джона бесило в Кавински всё, его медлительность, его ленивое безразличие, его привычка смеяться в самые неподходящие моменты, и одновременно именно это заводило его до дрожи, до того состояния, когда он терял остатки самоконтроля и становился похож на бешенного лиса.
Ткань сползла вниз, открывая разгорячённое тело, блестящее от испарины в тусклом неоновом свете, и Кавински отбросил халат в сторону, даже не проследив за ним взглядом. Пальцы сами собой нашли ремень на бёдрах Джона и принялись медленно расстёгивать его, потому что руки дрожали от нехватки воздуха и от того мучительного, почти непереносимого возбуждения, что пульсировало в низу живота тяжёлым, горячим узлом. Пряжка поддалась с металлическим лязгом, и этот звук почему-то показался самым отчётливым во всей квартире. Кавински медленно, всё ещё хватая ртом воздух, потянул ремень из петель брюк Джона, тот подался бёдрами вперёд, ближе, сокращая и без того ничтожное расстояние между их телами. В комнате стало совсем невыносимо жарко, их пот смешивался, стекал по разгорячённой коже, пропитывал скомканные простыни, и запах их тел перебивал теперь и сигаретный дым, и алкоголь, и въевшуюся в стены химию.
Джон вновь склонился к лицу Кавински, замер на расстоянии вздоха, и его дыхание обожгло искусанные губы. Он ничего не говорил, да и не нужно было: всё, что они могли сказать друг другу, уже было сказано кулаками, пощёчинами и этим общим, душным, выматывающим желанием. Кавински выдержал его взгляд, чувствуя, как внутри всё скручивается в тугую, злую пружину, а потом сам подался навстречу, впился зубами в его нижнюю губу, так, чтобы кровь снова заструилась по подбородку, чтобы Джон зарычал, чтобы пространство между ними окончательно сжалось в одну бесконечно малую точку, за которой уже не существовало ничего.
Джон навалился сверху, вдавливая Кавински и так в продавленный матрас, тело отозвалось глухой, ноющей болью в рёбрах, отголоском недавней драки, ещё не остывшей под кожей. Его жёсткие и требовательные ладони заскользили по спине Кавински, и везде, где проходили ногти, оставались длинные, саднящие полосы, расцветающие мгновенным жаром. Кавински, не раздумывая, впился зубами в его шею, вонзился в то место, где под солоноватой кожей билась жилка, и почувствовал, как пульс Джона отдаётся в его сжатых губах. Ему хотелось прокусить эту жилку до конца, оставить отметину, которая не сойдёт неделями, вырвать у Джона хоть каплю той боли, что сам он носил в себе годами. Но укус вышел не карающим, а жадным, почти умоляющим, и Джон отозвался на него низким стоном, прокатившимся по телу Кавински вибрацией.
Дышать становилось почти невозможно. Воздух в комнате сгустился до состояния смолы, такой же тяжёлый, тёмный, обволакивающий, и каждый вдох приходилось вытягивать из этого марева усилием, чувствуя, как лёгкие наполняются чем-то обжигающе-вязким. Кислорода в этом воздухе почти не осталось, только застарелый сигаретный дым, кислый дух пролитого алкоголя, едкая порошковая пыль, что всё ещё витала в полумраке, и их общий пот, пропитавший простыни насквозь. Кавински ощущал себя плывущим в этой духоте, то ли от выкуренной трубки, то ли от близости Джона, заполнившего собой всё пространство, вытеснившего остатки разума. Их стоны переплетались с надсадным скрежетом старых пружин, и кровать ходила ходуном, вбиваясь расшатанными ножками в заваленный мусором пол, а ритм этих звуков, влажных, хриплых, металлических, сливался в единый пульс, под который их тела двигались всё быстрее.
Кожа скользила по коже в липком, солоноватом налёте пота. Он стекал по рёбрам Кавински ручейками, собирался в ложбинке позвоночника и впитывался в грязное бельё, смешиваясь с порошковой пылью, осевшей на простынях после бесчисленных ночей, и с алыми каплями крови, всё ещё сочившейся из разбитых губ. Везде, где их тела соприкасались, оставалось влажное, горячее тепло, и не было уже ни границы между ними, ни возможности понять, где заканчивается один и начинается другой. Джон наклонился ниже и провёл языком по щеке Кавински, медленно, изучающе, пробуя на вкус горьковатые солёные дорожки. Язык сперва был холодным, одеревеневшим от напряжения, но на разгорячённой коже он быстро теплел, оставляя за собой влажный след, тянущийся от скулы к уголку искусанных губ. Джон вылизывал его лицо с той же сосредоточенной жадностью, с какой делал всё в этой жизни, выискивая невидимые глазу следы слёз, и Кавински только теперь осознал, что по его щекам и правда текли слёзы, он сам не заметил, когда они успели пролиться, и от этого открытия внутри что-то сжалось в унизительный, тугой ком.
Он дёрнул вниз штаны Джона, уже расстёгнутые, уже едва державшиеся на бёдрах, и ткань соскользнула вместе с бельём, открывая разгорячённую, напряжённую плоть. Кавински подался назад и притёрся задом к члену Джона, движение вышло почти отчаянным, лишённым всякого стыда, и из горла его вырвался жалобный, скулящий, полный мольбы стон. В этом стоне не осталось ни гордости, ни злости, только голая, неприкрытая нужда, только мольба о том, чтобы в него наконец вошли, заполнили, заставили перестать думать.
И Кавински ненавидел это. Ненавидел с той особенной, выдержанной годами ненавистью, которая не вспыхивала и не гасла, а просто жила в нём постоянно фоном, как гул холодильника за стеной, как мигание неона за окном. Он ненавидел, что Джон всегда, неизменно оказывался сверху, не только сейчас, на этой проклятой, продавленной кровати, но и во всём остальном, всегда. Ненавидел его невыносимую, почти противоестественную сексуальность, ту самую, от которой у Кавински пересыхало во рту и слабели колени даже теперь, после всех этих лет. Ненавидел каждую игрушку, притащенную Джоном из чужих миров, каждый порошок, каждую дрянь, которую они пробовали вместе, всё это вызывало глухое, тошнотворное отвращение, разраставшееся где-то под ложечкой, и одновременно приносило самое острое, самое разрушительное удовольствие, какое он только знал. Именно эти эксперименты, эти вещества и это тело привязали его к Джону намертво, так, что он уже не мог без них. Не мог без порошка, без алкоголя, без этого горячего, сильного тела, которое сейчас прижимало его к матрасу, выбивая из лёгких остатки воздуха. Из-за Джона, из-за его вечной бесшабашности, его уверенности, что с ним ничего не случится, Кавински заразился ВИЧом, и эта мысль всегда была где-то на дне, тяжёлая, холодная, но даже она ничего не меняла. Даже сейчас, зная, что этот мужчина — его медленная погибель, его горе-любовник, его личный яд, — Кавински хотел его члена с той же неистовой, самоуничтожительной жадностью, с какой лёгкие хотят глотка воздуха в этой прокуренной, душной, пропитанной ими обоими комнате.
Ладони Джона сомкнулись на бёдрах Кавински и сгребли их вверх, задирая ноги на плечи, пальцы вжались в мышцы сквозь липкий слой пота с такой силой, что под кожей сразу расцвели будущие синяки. Кавински выгнулся так резко, что позвоночник отозвался коротким сухим щелчком, и тело его натянулось между продавленным матрасом и жёсткими руками Джона единой дрожащей струной. Весь воздух, ещё остававшийся в лёгких, вырвался наружу сдавленным, дрожащим вздохом, когда Джон вошёл, сразу глубоко, одним напористым движением, разрывая тугие мышцы и наполняя нутро мгновенной вспышкой боли-восторга. Где-то на границе сознания Кавински успел подумать, что эта боль единственное, что ещё удерживает его в реальности, не давая окончательно раствориться в душном мареве прокуренной комнаты, и мысль эта была горькой, почти отрезвляющей.
— Сукин сын... — Шипение сорвалось с губ сквозь стиснутые зубы, и ногти Кавински сами собой вонзились в плечи Джона, проткнув кожу до крови. Его крик, высокий, рваный, почти сразу утонул в низких стонах Джона, который начал двигаться: сперва медленно, тягуче, давая прочувствовать каждый сантиметр пульсирующей плоти, каждое выталкивание, похожее на погружение в расплавленный воск. Боль и тепло сплетались в единую волну, что накатывала и отступала, и Кавински зажмурился, чувствуя, как из глаз всё-таки прорываются слёзы, не скупые дорожки, а настоящий горячий поток, заливающий виски и уши. Он рыдал молча, иногда вскрикивая, не выдерживая боли, плечи вздрагивали под ладонями Джона, а горло сжималось вокруг беззвучного воя, в котором смешались унижение, ненависть и бессильное, постыдное облегчение от того, что его наконец заполнили.
Джон приподнялся на локтях и замер на мгновение, вглядываясь в лицо Кавински. Тот лежал под ним, взмокший, искусанный, с разбитыми губами и воспалёнными красными глазами, в которых горела всё та же старая ненависть, но теперь она дрожала сквозь пелену слёз, и от этого зрелища внутри у Джона что-то странно перевернулось. Он знал эту ненависть вдоль и поперёк, знал каждую грубую фразу, которую Кавински бросал ему в лицо, каждую попытку уйти, каждый раз, когда тот собирал вещи и стоял в дверях, обещая больше никогда не возвращаться. И каждый раз Джон делал так, что он оставался. Потому что Кавински был его, даже когда ненавидел, даже когда проклинал, даже когда плакал вот так, вздрагивая всем телом. Джон не мог объяснить, чем именно этот блондинистый придурок зацепил его много лет назад в одном из криминальных районов, где они столкнулись каждый на своей миссии. Может, дурацким стилем: они оба любили сочетать оранжевое с белым, и Джон заметил это сразу, ещё тогда, среди грязи и выстрелов. Может, тем, как ловко Кавински управлялся с железками, собирая из груд мусора работающие механизмы, сам Джон тоже любил что-нибудь собирать, и это было неожиданно родным. А может, просто тем, что с ним было весело и интересно настолько, что даже бесил он как никто другой. Сейчас это уже не имело значения. Имело значение только то, что Кавински принадлежал ему, и сейчас, лёжа под ним и захлёбываясь слезами, он был ближе, чем когда-либо.
Джон наклонился ниже и провёл губами по мокрой щеке Кавински, медленно, нежно, вбирая солёную влагу и чувствуя, как та дрожит под его языком. Он целовал его закрытые веки, переносицу, уголки искусанных губ, и это было странно заботливо, почти невесомо, совсем непохоже на то, что происходило между их телами. Потому что пока губы Джона скользили по лицу Кавински, успокаивая и осушая слёзы, его бёдра продолжали вбиваться в него, всё так же глубоко, всё так же безжалостно, разбрызгивая вытекающуюся кровь, и каждое новое погружение вырывало из груди Кавински ещё один всхлип. Джон ловил эти всхлипы ртом, пил их, смешивая со своим дыханием, и что-то шептал в перерывах между толчками, то ли «тише», то ли «ты мой», то ли просто бессвязный набор звуков, в котором не было смысла, но была та самая собственническая, тёмная нежность, которую он никогда не умел выражать иначе.
Рука Джона скользнула ниже, к яичкам, и резко, с особой грубостью сжала их, заставляя тело Кавински выгнуться в новом спазме. Горячая, блёсая сперма выплеснулась раньше времени, брызнула на бёдра и живот вперемешку с тонкими струйками крови, что потянулись из разорванного нутра. Алые капли растеклись по белой простыне, впитываясь в ветхую ткань, и в неоновой вспышке за окном на мгновение показались почти красивыми. Кавински, всё ещё рыдая, впился зубами в плечо Джона, не для того, чтобы сделать больно, а просто потому, что иначе не мог, и кусал до тех пор, пока кожа не треснула, оставляя синие отпечатки губ на загривке. Джон в ответ прихватил зубами мочку его уха, сжал так сильно, что на кончике выступила и тут же запеклась капля крови, боль эта, острая и мгновенная, разошлась по нервам сладкой, угасающей дрожью. Кавински всхлипнул в последний раз и затих, только пальцы всё ещё судорожно цеплялись за плечи Джона, а спина вздрагивала под его ладонями, уже не от боли, а от того странного, опустошающего покоя, что наступает, когда ненависть и желание наконец выжигают друг друга дотла.
Джон резко, одним грубым рывком перевернул их, и мир на мгновение опрокинулся. Кавински оказался вдавлен лицом в подушку, светлые волосы разметались по наволочке спутанными прядями, и в ту же секунду он почувствовал, как дышать становится почти невозможно. Подушка пахла старой пылью, застарелым потом и чем-то кисловатым, и этот запах забивал ноздри, пока лёгкие судорожно пытались вытянуть хоть немного воздуха из спёртого, смоляного марева комнаты. Джон взгромоздился на колени позади него, навис всей своей массой, огромный, жаркий, заполняющий собой всё пространство, и разница в их телах никогда не ощущалась так остро, как сейчас. Кавински был ниже почти на голову, хоть и шире в плечах, шире в кости, и когда Джон накрыл его собой сверху, он исчез под ним целиком, растворился, будто и не существовал отдельно. А потом Кавински почувствовал это. То, от чего дыхание перехватило где-то в горле, а желудок сжался в тугой, горячий ком. Член Джона выпирал изнутри, проступал бугром на животе, и Кавински мог видеть это движение под собственной кожей, инородное, огромное, заполняющее его до самого предела и даже дальше. Он застонал в подушку, и стон этот был жалким, сдавленным, почти испуганным.
Джон двигался быстро, почти отчаянно, словно бежал по лезвию ножа, не смея замедлиться. Его дыхание сбилось в хриплые, рваные стоны, низкие, гортанные, полные той звериной муки, Джон стонал над ним, и эти звуки, влажные, надсадные, почти болезненные, расползались по телу Кавински волнами обжигающего жара. Он ненавидел Джона, но эти стоны пробирали его до костей, сворачивали нутро в узел, заставляли подаваться бёдрами назад, навстречу каждому безжалостному толчку. Ладонь Джона с размаху обрушилась на ягодицу, шлепок вышел гулким, хлёстким, кожа мгновенно загорелась огнём, и Кавински вскрикнул, зарывшись лицом в подушку. Джон шлёпнул снова, и снова, наблюдая, как смуглая кожа наливается алым, а потом схватил его за бёдра, пальцы впились в мышцы, сжали с такой чудовищной силой, что под ними уже расцветали будущие тёмные, болезненные синяки, которые завтра будет невозможно скрыть. Кавински чувствовал, как эти пальцы мнут его плоть, оставляя отметины, и от мысли, что каждый синяк будет напоминать о Джоне ещё несколько дней, внутри всё переворачивалось в странной смеси злости, стыда и болезненного возбуждения.
Джон наклонился ещё ниже, накрывая его тело своим полностью, и упёрся лбом в затылок Кавински. Его дыхание было горячим и влажным на шее, стоны стали громче, беспомощнее, и в них уже не осталось ничего от привычной самоуверенности, только чистая, почти страдальческая похоть, от которой Кавински терял остатки разума. Он запустил пальцы в светлые спутанные волосы, сгрёб их в кулак и приподнял голову Кавински от подушки, заставляя обернуться, их губы снова встретились. Теперь это был почти безумный поцелуй, жёсткий, кровавый, глубокий, в котором языки сплетались не в ласке, а в борьбе, зубы безжалостно кусали разбитые губы, заставляя кровь снова течь по подбородкам. Кавински задыхался в этом поцелуе, но не отстранялся, и тело его выгибалось под Джоном, натянутое до предела, как стрела, готовая сорваться, а в ушах стояли только его стоны и этот вездесущий, гулкий стук пружин под их общим весом. Воздух вокруг них окончательно сгустился, превратился в нечто почти осязаемое, запахи пота, крови и сладковатого семени висели в комнате плотной завесой, смешиваясь с прелыми нотками грязного белья, и Кавински думал только о том, что завтра его тело будет помнить каждое прикосновение, каждый синяк, каждую секунду этой душной, выматывающей близости.
Оргазм обрушился на Джона без предупреждения, и он застыл внутри Кавински, вжавшись в него до упора, выстреливая сперму глубоко в нутро. Кавински почувствовал, как его заполняет горячей, пульсирующей волной, тело его выгнулось дугой, натянулось до звенящего предела и лопнуло где-то внутри, невидимая струна, порвавшаяся под напором собственного звука. Судорожный вздох вырвался из груди, он зашёлся в беззвучном крике, уткнувшись лицом в подушку, пока всё тело сотрясала крупная дрожь. Каждая мышца пульсировала в ритме этой взрывной волны, прокатившейся от кончиков пальцев до самой макушки, и на пике этой судороги Джон прихватил зубами мочку его уха, в последний раз, уже без злости, скорее ставя точку, и замер, тяжело дыша в изгиб его шеи.
Они остались лежать, сплетённые, слипшиеся, пропитанные друг другом насквозь. Пот смешался с кровью, склеил волосы на висках, застыл липкой коркой на рёбрах, а между бёдер всё ещё сочилось тёплая и влажная жидкость, пропитывая и без того безнадёжно испорченные простыни. Их тела дрожали в унисон, покрытые царапинами и ссадинами, как после настоящей битвы, и в этой дрожи не осталось ни гнева, ни ненависти, только опустошённость, тёплая и вязкая, как вода после долгого заплыва. Следы укусов на плечах и шее уже начинали наливаться фиолетовым, проступая сквозь смуглую и бледную кожу причудливыми цветочными венчиками на фоне тусклого неонового света за окном.
Запах в комнате изменился, сгустился, приобрёл новые, тяжёлые оттенки. К привычному уже сигаретному дыму, кисловатому алкоголю и прелому духу грязного белья добавился металлический привкус крови, размазанной по простыням и по их телам, и мускусный, сладковатый запах спермы, повисший в спёртом воздухе плотной завесой. Кавински лежал неподвижно, уткнувшись носом в плечо Джона, и вдруг сквозь всё это, сквозь вонь прокуренной квартиры, сквозь запах их усталых, измученных тел, проступило что-то ещё. Апельсин. Свежий, почти неуместный здесь, чистый цитрусовый аромат, исходивший от разгорячённой кожи Джона. Кавински замер, не веря себе, и вдохнул глубже. Апельсин. Он пах апельсином всё это время, все эти годы, все эти драки, все эти ночи, а Кавински почему-то не замечал. Может, потому, что между ними всегда стояло слишком много другого: злость, похоть, порошковая пыль, алкоголь, взаимные претензии. А теперь, когда всё наконец схлынуло и они лежали обессиленные, эта простая, почти невинная деталь вдруг всплыла и заполнила собой всё пространство. Дыхание всё ещё не желало обретать ритм, оно срывалось хриплыми, рваными вздохами и тонуло в треске остывающих пружин, в шелесте влажной кожи, всё ещё трущейся о кожу. Кавински прижался щекой к плечу Джона, чувствуя, как жар его тела просачивается сквозь собственную усталость, Джон провёл ладонью по его светлым, спутанным волосам, влажным от пота, движение вышло почти нежным, почти заботливым, но рука всё ещё подрагивала, не желая успокаиваться до конца. Кавински приоткрыл глаза и встретился с его взглядом: в глубине зрачков Джона всё ещё плясали огоньки, те самые, знакомые, в которых азарт мешался с угрозой, а в его собственных, он знал, горели сейчас только ненависть и обречённая страсть, как две свечи на алтаре их бесконечной войны.
Джон не стал задерживаться в этой тишине надолго. Его тело расслабилось почти мгновенно, он выдохнул, откинул голову назад, потянулся всем своим длинным телом так, что хрустнули суставы, и уже в следующую секунду перевалился через край кровати, шаря рукой по полу в поисках того самого свёртка, что принёс с собой сегодня. Нашёл, подтянул к себе и принялся ловко разматывать, пока его грудная клетка всё ещё тяжело вздымалась, а по телу стекали капли пота. Кавински, не поднимая головы с подушки, следил за ним одним глазом, и внутри медленно поднималось уже знакомое, усталое раздражение. Джон всегда так делал: стоило им кончить, стоило страсти хоть немного улечься, как он уже тянулся за следующей дозой, за следующей дрянью, за следующим экспериментом, который, скорее всего, закончится очередным сексом или дракой. Кавински закатил глаза, чувствуя, как в груди ворочается всё та же старая, приевшаяся смесь отвращения и обречённости, но когда Джон протянул ему скрученную самокрутку, хрен пойми из чего сделанная, из очередного мира, неизвестная травка, неизвестный эффект, неизвестные последствия, он всё равно принял. Пальцы их соприкоснулись, и Кавински поднёс самокрутку к разбитым губам, втянул дым, прикрыв глаза, чувствуя, как по телу медленно разливается новое, дурманное тепло, а запах апельсина всё ещё витал где-то на границе сознания, смешиваясь с гарью и мускусом.