Демоны Кровавого Карнавала

NC-21
В процессе
7
автор
Yuam бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 11 страниц, 5 334 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
7 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник

Глава 1. Туман

Настройки
Примечания:

«Карнавал не ждёт. Он просто приходит. И забирает тех, кто готов.»

Пустошь встретила его тишиной. Не той, что давит, — той, что застыла, как засохшая кровь, въевшаяся в землю, и теперь стала частью самой земли, её плотью, её дыханием. Чонгук шёл по тропе, которой больше не было, и каждый шаг оставлял след — глубокий, чёткий, будто земля боялась забыть, что по ней прошёл кто-то живой. Следы тянулись за ним, как нити, как напоминание: ты ещё дышишь, ты ещё здесь, ты ещё не стал частью этой серой пустоты. Вокруг — серая, мёртвая пустошь. Ни деревьев, ни травы, ни птиц. Только туман, который был здесь всегда. Он оседал на плечах, на волосах, на ресницах, проникал в лёгкие, делал воздух тяжёлым, подобное мокрой ткани. Чонгук привык к нему. Как привыкают к боли, которая становится частью тела. К холоду, который уже не чувствуешь, потому что он стал твоей кожей. Он больше не замечал, как туман липнет к лицу, как оседает на губах, и пробирается под одежду — он просто был. Как воздух. Как тишина. Как всё остальное. Он шёл, не останавливаясь, не замедляясь — только вперёд, потому что назад пути не было. Назад была только смерть. Медленная, тягучая, как та же тишина. Он видел её много раз. Видел, что она приходит к людям, как они принимают её, как их глаза становятся пустыми, а дыхание — слишком тихим. Он видел, когда та пришла к его матери — она просто легла и больше не встала. Чонгук помнил её лицо в тот день. Спокойное. Почти умиротворённое. Будто она наконец-то перестала бояться. Он не плакал тогда. Не мог. Слёз не было — только сухость в горле, только пустота внутри, которая с тех пор так и не заполнилась. Ноги гудели от усталости, спина ныла под тяжестью ноши, но он не позволял себе остановиться. Остановиться — значит упасть. Упасть — значит не встать. Так говорила мать, когда он был маленьким. Она говорила это каждое утро, когда он просыпался и не хотел вставать с тёплой лежанки. Она говорила это, когда он спотыкался и падал в грязь, когда ссадины болели, а слёзы текли по щекам. Она говорила это, пока могла говорить. А потом перестала. И Чонгук запомнил эти слова. Он повторял их себе каждый раз, когда хотел сдаться. И они помогали. Не потому, что были правдой. А потому, что она их сказала. Туман вокруг становился гуще, и видимость падала с каждым шагом. Мир сужался до нескольких метров — серых, мокрых, безликих. Чонгук шёл на ощупь, по памяти, по той внутренней карте, которую он составил за годы жизни в этом месте. Он знал, что где-то справа — обрыв, куда лучше не подходить, потому что камни там осыпаются и никто не выживал, если падал. Он знал, что слева — старая дорога, которая ведёт в никуда, потому что там больше нет ничего, кроме пустоты. Он знал этот мир. Знал каждую трещину, каждый камень, каждую неровность под ногами. Он вырос здесь. Он научился ходить здесь, когда другие учились говорить. И вдруг — звук. Тонкий, едва различимый. Чонгук замер на мгновение, прислушиваясь. Сердце ударило раз, другой — глухо, тяжело, как камень о камень. Он стоял неподвижно, всматриваясь в серую пелену, пытаясь понять, что это было. Шаги? Дыхание? Или просто ветер, который гулял по пустоши, не находя себе преграды? Звук повторился. Где-то там, в глубине тумана, что-то двигалось. Медленно. Осторожно. Чонгук выдохнул — через нос, стараясь не выдавать своего присутствия. Его пальцы сжались на верёвке, которой была привязана тушка, и он почти незаметно переложил её на плечо так, чтобы она не мешала, если придётся бежать или драться. Он ждал. Секунду. Две. Тишина. А потом звук исчез. Растворился в тумане, словно его и не было. Чонгук постоял ещё немного, прислушиваясь к пустоте, и двинулся дальше. Он не оборачивался. Никогда не оборачивался. Это было правило, которое он выучил так же хорошо, как и все остальные: если ты слышишь что-то в тумане — не смотри. Если ты увидишь то, что там прячется, оно увидит тебя. И тогда оно придёт. И ты не сможешь убежать. Тушка на спине была тяжёлой. Не столько весом — килограммов десять, не больше, — сколько тем, что она значила. Три дня он выслеживал эту тварь, пока она пряталась в норе, забившись в самый тёмный угол, где даже туман не доставал. Три дня он ждал, пока она выйдет на охоту, пока её голод пересилит страх. Три дня он не спал, не ел, не пил — только сидел в засаде, вжимаясь спиной в холодные камни, и слушал тишину. Тишину, которая была громче любого звука. И вот — результат. Тварь была небольшой. Местные звали их «серыми» — за цвет шерсти, которая сливалась с туманом, делая их почти невидимыми. Они жили в норах, выходили ночью, питались всем, что могли найти. Иногда — падалью. Иногда — теми, кто слишком долго бродил по Пустоши в одиночестве. Чонгук знал их повадки. Знал, что они боятся огня и резких звуков. Знал, что у них слабое место — шея, сразу за ушами. Он убил эту тварь одним выстрелом, когда она вышла из норы и остановилась, принюхиваясь к воздуху. Пуля вошла и вышла, оставив рваную рану, из которой до сих пор сочилась тёмная, почти чёрная кровь. Она пачкала его куртку, оставляла на спине липкий холодный след, но Чонгук не обращал на это внимания. Это было мясо. Мясо, которое могло стать едой. Он шёл, и тушка покачивалась в такт шагам, ударяясь о его лопатки. Чонгук чувствовал каждое движение — как мышцы сокращаются, как кровь стекает по спине, как запах сырого мяса смешивается с запахом тумана. Он привык к этому запаху. Как привыкают к запаху собственной крови, когда разбиваешь костяшки о камни. Он нёс её уже несколько часов, и спина начала ныть, но он не останавливался. Остановиться — значит упасть. Упасть — значит не встать. Он повторял это про себя, как молитву, заклинание и единственную правду, в которой был уверен. Он думал о Юнги. О том, как брат смотрит на него пустыми глазами, когда кашель затихает и в комнате становится слишком тихо. О том, как его руки, такие тонкие, почти прозрачные, лежат поверх одеяла, и кажется, что если до них дотронуться, они рассыплются, будто сухие листья. О том, что каждый день — это шаг к той черте, за которой уже ничего не будет. Только тишина. Такая же, как здесь. Такая же, как везде. Чонгук сплюнул прямо под ноги. Плевок был густым, серым от пыли, которая забивалась в рот, в нос, в глаза, скрипела на зубах, как песок. Он вытер рот тыльной стороной ладони и пошёл дальше. Мысли текли медленно, словно кровь из раны, оставляя вязкий след в сознании. Гордости не было. Только усталость — тягучая, как воздух вокруг. Только пустота в груди и тяжесть в ногах. Где-то далеко, почти у самого горизонта, туман на мгновение стал светлее, и Чонгук увидел тени. Не людей — силуэты, которые двигались по краю его зрения, слишком плавно, чтобы быть живыми. Он замер на мгновение, всматриваясь в серую пелену, пытаясь понять, что это было. Но тени исчезли, растворились в тумане, как будто их и не было. Чонгук выдохнул — медленно, через нос, стараясь не выдавать своего присутствия. Сердце ударило раз, другой — глухо, тяжело. Знал, что в Пустоши нет ничего, кроме пустоты. Но иногда ему казалось, что пустота смотрит в ответ. Он шёл по тропе, которой больше не было, и чувствовал, как туман сгущается вокруг него, Пустошь решала, стоит ли его пропускать. Каждый шаг давался тяжелее предыдущего — не потому, что он устал, а потому, что мир вокруг становился плотнее, будто сама тишина сжималась, проверяя его на прочность. Чонгук знал это чувство. Знал, что если он покажет страх — хотя бы на мгновение — туман поглотит его, и он исчезнет, как исчезали многие до него. Те, кто слишком долго смотрел в серую пустоту. Он нёс тушку, и её вес казался теперь не просто тяжестью — он был напоминанием. Напоминанием о том, что он ещё жив. Что он ещё может приносить добычу. Что он ещё нужен. Юнги нужен. Это было единственное, что имело значение. Единственное, что не давало ему упасть и остаться лежать в этой серой пыли, глядя в небо, которого не было видно за туманом. Он думал о брате. О том, как тот сидит в бараке, укрытый старым одеялом, и ждёт. Ждёт, когда Чонгук вернётся. Ждёт, когда кашель отпустит. Ждёт, когда тишина станет слишком громкой, чтобы её можно было игнорировать. Чонгук ускорил шаг. Туман расступался перед ним, узнавал, а может и впрямь знал, что этот человек не из тех, кто сдаётся. Но он чувствовал, как холод пробирается под одежду, как он касается кожи, как сжимает горло. Он шёл, и каждый шаг отдавался глухим стуком в груди. Сердце билось ровно, тяжело — как молот, который не знает усталости. Но Чонгук знал: он устал. Он устал так сильно, что если бы сейчас кто-то предложил ему просто лечь и закрыть глаза, он бы согласился. Не потому, что хотел умереть. А потому, что хотел отдохнуть. Но он не мог. Потому что там, в бараке, ждал Юнги. И если Чонгук не вернётся — если он просто ляжет и позволит туману поглотить себя — то названный брат умрёт. Медленно, в одиночестве, глядя в потолок и слушая, как кашель разрывает лёгкие. Чонгук не мог этого допустить. Не мог смотреть, как умирает ещё один человек, которого он любит. Он уже видел это однажды. С матерью. И не хотел видеть это снова. Он шёл, и туман вокруг становился светлее. Где-то впереди, там, где серая пелена начала редеть, он увидел первые огни. Не тёплые, не яркие — несколько тусклых точек, которые едва пробивались сквозь серую мглу. Они не грели, не давали надежды. Просто были. Они говорили: там есть люди. Или то, что от них осталось. Чонгук почувствовал, как напряжение в плечах немного спало — он почти дома. Почти там, где его ждут. Он вышел на окраину поселения, когда туман стал совсем тонким, почти прозрачным. Бараки стояли перед ним — старые, покосившиеся, с выбитыми окнами и облупившимися стенами. Чон знал каждое здание, каждую трещину, каждую дверь, которая не закрывалась до конца. Он вырос здесь. Научился выживать здесь. И он знал, что это место — не дом. Это просто место, где ждут смерти. Чонгук остановился на мгновение, переводя дыхание. Тушка на спине казалась теперь частью его тела — он нёс её так долго, что уже не чувствовал её веса. Он посмотрел вперёд, на тусклые огни, которые горели в окнах, и подумал о том, что скоро увидит Юнги. Скажет ему: «Я вернулся». Скоро услышит его голос — тихий, больной, но живой. И это было единственное, что имело значение. И сделал шаг вперёд. Туман расступился, пропуская его. Поселение вынырнуло из тумана, как труп из воды — серое, молчаливое, сжавшееся в ожидании конца, который всё никак не наступал. Бараки стояли плотно друг к другу, прижавшись стенами, будто боялись, что если между ними появится хоть щель, в неё войдёт что-то страшное. Или уже вошло. Чонгук знал это место. Знал каждое здание, каждую трещину в стенах, каждую дверь, которая не закрывалась до конца, потому что петли проржавели, а чинить их было нечем. Он вырос здесь, научился ходить, когда другие учились говорить. Научился молчать здесь, когда другие учились кричать. Туман на окраинах был тоньше, но не исчезал — он просто становился прозрачнее, позволяя разглядеть серые, облупившиеся стены и грязные, выбитые окна. Чонгук шёл по главной улице, и каждый его шаг отдавался глухим стуком по утрамбованной земле. Он нёс тушку на спине, и она покачивалась в такт шагам, ударяясь о лопатки, напоминая о себе тяжестью и липким холодом крови, которая уже начала засыхать на его куртке. Люди, сидевшие у своих домов, поднимали на него глаза — но не видели. Серые лица, потухшие взгляды, руки, которые давно забыли, что такое держать что-то, кроме пустоты. Он был одним из них. Серым, молчаливым, сжавшимся. Но у него ещё была цель. У него ещё был тот, ради кого он возвращался. Поэтому он отличался. Пока. Чонгук не смотрел на них. Он знал, что если встретится с ними взглядом — даже на мгновение — то увидит в их глазах то, что не хотел видеть. Своё собственное отражение. Ту же пустоту, которая копилась в нём годами, как копится пыль в углах, которую уже некому вымести. Он прошёл мимо старухи, сидевшей на пороге своего барака. Она смотрела в одну точку, и в её взгляде не было ни боли, ни страха — только тишина. Такая же, как в Пустоши. Такая же, как везде. Чонгук знал её. Знал, что у неё было трое детей. Знал, что двое ушли в Карнавал и не вернулись. Третий умер от болезни. Она сидела здесь уже три года и ждала. Он не знал, чего именно — может быть, смерти. Может, возвращения. Или просто конца. Он прошёл мимо мужчины, который чинил крышу — старый, сгорбленный, с руками, покрытыми шрамами и мозолями. Мужчина взглянул на него, и в его взгляде промелькнуло что-то похожее на узнавание. Но он ничего не сказал. Он просто кивнул — едва заметно, как будто Чонгук был частью того же серого пейзажа, что и всё остальное. Чонгук кивнул в ответ, не останавливаясь, и пошёл дальше. Он знал, что этот мужчина тоже потерял кого-то. Здесь все кого-то теряли. Это было единственное, что объединяло их. Где-то вдали, за бараками, за туманом, который никогда не рассеивался до конца, Чонгук слышал звук. Тонкий, едва различимый. Похожий на плач. Или на смех. Или на то и другое одновременно. Он не знал, откуда он доносился, и не хотел знать. В Пустоши звуки были опасны. Они могли прийти откуда угодно — из тумана, из пустоты, из самого воздуха. Чонгук научился их игнорировать. Научился не слушать. Потому что если начинаешь слушать — начинаешь слышать. Чон почти дошёл до своего барака, когда услышал голос. Он доносился из таверны — старого здания с облупившейся краской и дверью, которая давно не закрывалась до конца. Голос был ровным, спокойным, как у человека, который привык, что ему верят. Чонгук узнал его сразу. Он слышал этот голос уже дважды за последний месяц. И каждый раз после него кто-то исчезал. Чонгук остановился. Не потому, что хотел. Потому что ноги сами перестали двигаться, когда он услышал знакомые слова. — …единственный шанс, — говорил Вербовщик. — Ты понимаешь? Единственный шанс выйти из этого дерьма. Пройдёшь семь кругов — получишь всё, что захочешь. Проиграешь — ну, значит, такова цена. Тишина за столом была такой густой, что её можно было резать. Он знал, что ему нужно идти домой. Знал, что там ждёт Юнги. Но он не мог заставить себя сделать шаг. Голос Вербовщика звучал слишком уверенно. Слишком правильно. Слишком похоже на то, что он хотел услышать. Чонгук не знал, почему остановился. Может быть, голос. Может быть, тишина, которая наступила после его слов. А может быть, то, что он сам, сам того не желая, начал считать. Семь кругов. Семь шагов. Семь возможностей изменить всё. Он стоял у двери таверны, сжимая в руке верёвку, которой была привязана тушка, и слушал. Голос Вербовщика был ровным, спокойным — как у человека, который привык, что ему верят. Который знает, что его слова — это единственная надежда для тех, у кого надежды больше нет. Он знал этот голос. И каждый раз Чонгук говорил себе: это не моё дело. Я не пойду. У меня есть Юнги. Но сейчас он стоял и слушал. Слушал, как Вербовщик говорит о семи кругах, о свободе, о том, что всё можно изменить. Слушал, как люди за столом задерживают дыхание, когда он говорит о награде. Слушал, как тишина становится гуще, когда он замолкает. И в этой тишине Чонгук слышал то, что не хотел слышать. Свой собственный голос. Тот, который говорил: а что, если? Что, если это правда? Что, если это действительно единственный шанс? Он почти толкнул дверь. Почти сделал шаг внутрь. Его пальцы уже коснулись старого дерева, уже чувствовали холодную шершавость поверхности, уже готовы были нажать — и тогда он вошёл бы в этот разговор, и тогда он уже не смог бы выйти. Он стоял на пороге, и мир за его спиной — туман, Пустошь, тишина — ждал. А мир перед ним — тёплый, пахнущий табаком и потом, наполненный голосом, который обещал спасение — тоже ждал. И Чонгук понял, что это момент выбора. Не между таверной и бараком. Не между Карнавалом и Пустошью. Между надеждой и её отсутствием. Между тем, чтобы попытаться изменить всё, и тем, чтобы смотреть, как всё рушится. Между жизнью и смертью. Он убрал руку от двери. Сделал шаг назад. Один. Второй. Чон не знал, что его удержало. Может быть, мысль о Юнги. Может, страх. А может быть, просто инстинкт — тот самый, который говорил ему: не надо. Не ходи туда. Это не для тебя. Это для тех, кому нечего терять. Он пошёл дальше. Быстро, почти бегом, как будто боялся, что если он замедлится, то передумает. Туман оседал на его плечах, на волосах, на ресницах — липкий, холодный, как чужая кожа, которую нельзя снять. Чонгук почти не смотрел по сторонам — только вперёд, туда, где ждал Юнги. Только вперёд, потому что назад пути не было. Но в последний момент, когда он уже собирался повернуть к своему бараку, он услышал шаги. За его спиной. Лёгкие, почти бесшумные. Привыкшие к тишине. — Ты не зашёл, — сказал голос за его спиной. Тот самый. Ровный, спокойный, с лёгкой усмешкой, которую Чонгук ненавидел больше всего. — Я видел, как ты стоял у двери. Почему не зашёл? Чонгук замер. Он не обернулся. Он стоял, глядя на дверь своего барака, которая была всего в нескольких метрах от него, и чувствовал, как Вербовщик смотрит на него — не на спину, а куда-то глубже. Туда, где пряталось то, что он не хотел показывать никому. Слова Вербовщика впивались в него, как иглы, которые невозможно вытащить. — Я знаю, что тебе нужно, — сказал Вербовщик. Его голос был почти ласковым. — Я знаю, что ты хочешь спасти брата. И я знаю, что ты готов на всё. Чонгук стоял, не двигаясь. Он чувствовал, как холодное прикосновение касается его плеча — не рука, не оружие, просто что-то, от чего по коже побежали мурашки. — Семь кругов, — сказал Вербовщик. — Всего семь. Ты пройдёшь их, и твой брат будет жить. Чонгук не обернулся. Он не мог. Он знал, что если сейчас повернётся и посмотрит в глаза Вербовщику, то уже не сможет уйти. — Подумай, — сказал Вербовщик. — Я буду ждать. И его шаги затихли, растворились в тумане. Чонгук постоял ещё несколько секунд. Потом толкнул дверь барака и вошёл внутрь. Дверь за его спиной закрылась с глухим стуком. Не хлопнула — просто тяжело опустилась на место, отрезая его от тумана, от голоса Вербовщика, от всего, что осталось снаружи. Чонгук стоял в темноте барака и чувствовал, как его плечо всё ещё помнит прикосновение. Холодное. Почти невесомое, но оставившее след — как будто кто-то провёл пальцем по коже, и этот след не исчезал. Он провёл ладонью по тому месту, где его коснулся Вербовщик. Кожа была сухой. Ничего не было. Но ощущение осталось. Чужое. Чужеродное. Как будто туман на мгновение стал плотнее и коснулся его. Он постоял так несколько секунд, прислушиваясь к тишине внутри барака. Она была другой, чем снаружи. Не вязкой и густой — просто тихой. В ней был звук — прерывистое, хриплое дыхание, которое разрывало воздух на части. Чонгук знал этот звук. Он слышал его каждое утро, каждый вечер, каждую ночь, когда просыпался от того, что тишина становилась слишком громкой. Это был звук, который говорил: я ещё здесь. Я ещё дышу. Я ещё жив. Чонгук шагнул в темноту. Он знал этот барак, каждую половицу, каждый гвоздь, который торчал из стены. Он мог пройти по нему с закрытыми глазами — и он шёл, не глядя, полагаясь на память тела. Тушка на спине казалась теперь тяжелее, чем несколько минут назад. Или это просто усталость навалилась на него, как только он переступил порог и почувствовал, что он дома. Насколько это место вообще могло быть домом. Он подошёл к кровати. Той, где лежал Юнги. Укрытый старым одеялом, с головой, повёрнутой к стене. Его плечи почти не двигались — только едва заметно поднимались и опускались в такт дыханию. Чонгук остановился на мгновение, глядя на него. С каждым днём он чувствовал, как что-то уходит — не только сила, не только здоровье. Что-то другое. Та искра, которая когда-то горела в его глазах, становилась всё тусклее. И Чонгук боялся, что однажды он просто её не увидит. Что она погаснет, и он даже не заметит. Но сегодня Юнги был здесь. Он дышал. Он был живой. Чонгук осторожно опустил тушку на пол — она упала с глухим стуком, и звук разнёсся по бараку, нарушая тишину. Юнги не пошевелился. Чонгук подошёл к печке, зажёг огонь. Спичка чиркнула, и на мгновение комната стала жёлтой — тёплой, почти живой. Он поставил воду, посмотрел на свои руки. Они были грязными, в трещинах, с засохшей кровью, въевшейся в кожу. Он не помнил, когда в последний раз видел их чистыми. Может быть, никогда. — Ты вернулся, — сказал Юнги. Голос был тихим, почти беззвучным. Чонгук обернулся. Брат лежал на спине, глядя на него из полумрака. Его глаза — тёмные, глубокие, с той же пустотой, что и у всех, кто жил здесь — смотрели на Чонгука с чем-то похожим на удивление. Как будто он не ожидал, что тот вернётся. Как будто уже привык к тому, что Чонгук может не вернуться. — Я вернулся, — сказал Чонгук. Юнги не ответил. Он просто смотрел на него, и в его взгляде было что-то, чего Чонгук не хотел видеть. Что-то, что заставляло его чувствовать себя виноватым. За то, что уходит. За то, что остаётся. За то, что он ещё может дышать, когда брат с каждым днём дышит всё тяжелее. — Я принёс мясо, — сказал Чонгук, кивая на тушку. — Завтра поешь. Юнги не посмотрел на сущность. Он смотрел только на Чонгука. — Ты слышал его? — спросил Юнги. — Вербовщика. Чонгук замер. — Он приходил к тебе? — спросил он. В голосе появилась резкость, которой он не хотел. Юнги усмехнулся. Криво, болезненно. — Он не приходил. Но я слышал. Голос доносится отовсюду, когда он говорит. Ты не знал? Чонгук не ответил. Он стоял у печки, глядя на огонь, и думал о том, что Вербовщик сказал ему у двери. «Я знаю, что тебе нужно. Я знаю, что ты хочешь спасти брата». Он повернулся к Юнги. — Я не пойду, — сказал он. Голос был твёрже, чем он чувствовал себя. Юнги долго смотрел на него. Потом закрыл глаза. — Ты врёшь, — сказал он. — Я знаю, когда ты врёшь. Чонгук не ответил. Он стоял у печки, смотрел на огонь и слушал дыхание Мина. Снаружи туман не рассеивался. Он ждал. Чонгук стоял у печки и смотрел, как огонь лижет дно старого, закопчённого чайника. Вода закипала медленно — сначала появились мелкие пузырьки, потом они стали крупнее, и пар начал подниматься к потолку, оседая на стёклах мутной пеленой. Он смотрел на это, но не видел. Мысли были где-то далеко — там, за дверью, в тумане, в голосе Вербовщика, который всё ещё звучал у него в голове. «Я знаю, что ты хочешь спасти брата». Он сжал зубы, пытаясь прогнать этот голос, но тот не уходил. Он прилип к нему, как туман, как холод, как всё остальное, что не отпускало его. Чонгук провёл рукой по лицу, стирая пот, смешанный с пылью. Кожа была липкой, горячей — слишком горячей для этого холода. За его спиной Юнги закашлялся. Глухо, надрывно — так, что казалось, лёгкие сейчас разорвутся на части. Чонгук обернулся. Мин лежал на спине, прижимая к груди одеяло, и его плечи тряслись от каждого выдоха. Чонгук подошёл к нему, сел на край кровати. Он не знал, что сказать. Не знал, чем помочь. Он просто сидел рядом и ждал, пока кашель стихнет. В такие моменты он чувствовал себя беспомощным — как будто всё, что он мог делать, это просто быть здесь. И этого никогда не было достаточно. — Я в порядке, — сказал Юнги, когда дыхание выровнялось. Голос был хриплым, как будто внутри у него был песок. — Ты не в порядке, — сказал Чонгук. Слова прозвучали резче, чем он хотел. Он не мог сдерживать эту резкость. Она копилась в нём каждый раз, когда он видел, как брат становится слабее, и не мог ничего с этим сделать. Юнги усмехнулся. В темноте барака этот звук был почти не слышен, но Чонгук знал его. Он слышал его каждый день — эту усмешку, которая означала: я знаю, что умираю. Я просто не хочу, чтобы ты это видел. — Я знаю, — сказал Юнги. — Но что мне делать? Лечь и умереть? Чонгук не ответил. Он смотрел на руки брата — тонкие, бледные, с синими венами, которые проступали сквозь кожу. Он помнил, какими они были раньше. Сильными. Уверенными. Они могли держать оружие, защищать, строить. Теперь они едва могли держать кружку с водой. Он сжал зубы и перевёл взгляд на лицо брата — на его запавшие щёки, на тёмные круги под глазами, на ту пустоту, которая с каждым днём становилась всё глубже. И внутри него что-то сжалось — туго, болезненно, как будто кто-то сжимал его горло невидимой рукой. — Он не заставлял тебя заходить, — продолжал Юнги. — Он просто говорил. А ты слушал. Почему? Чонгук молчал. Потому что ответ был слишком простым и слишком сложным одновременно. Он слушал, потому что слова Вербовщика звучали как ответ. Хотел верить, что есть выход. Потому что он не мог смотреть, как брат умирает. Он повернулся к Юнги, и в его глазах было то, что он не показывал никому. Страх. Голый, неприкрытый страх, который он носил в себе так долго, что уже почти забыл, как он выглядит. — Я хочу, чтобы ты жил, — сказал Чон. Голос был тихим, почти беззвучным. Слова давались ему с трудом, как будто каждое из них нужно было вытаскивать из глубины, где они лежали слишком долго. Юнги долго смотрел на него. Потом положил руку на плечо Чонгука. Холодную, тонкую, почти невесомую — но в этом прикосновении было что-то, чего не было в словах. Понимание. Принятие. И что-то ещё — то, что Чонгук не хотел видеть. — Тогда иди, — сказал Юнги. — Если ты правда хочешь меня спасти — иди. В его голосе не было упрёка. Не было страха. Только спокойствие — такое же, как у людей, которые уже смирились с тем, что должно случиться. И Чонгук понял, что это был не приказ. Это было разрешение. Уйти. Попытаться. Разрешение на надежду, которую он так долго прятал. Чонгук не ответил. Он не мог. Слова застряли в горле, как тот самый туман, который он вдыхал каждый день, и теперь он чувствовал, как он душит его изнутри. Он смотрел на брата — на его бледное лицо, на глаза, которые уже не блестели, на руки, которые когда-то держали его, когда он падал. Он смотрел и чувствовал, как внутри него что-то ломается. Не громко, не резко — просто тихо, как сухая ветка, которая не выдерживает ветра. — Я не знаю, смогу ли я, — сказал он наконец. Голос был хриплым, почти чужим. Он не узнавал его. — Я не знаю, что там, в Карнавале. Я слышал истории. Люди уходят и не возвращаются. И те, кто возвращаются — они уже не те, кем были. Юнги смотрел на него. В его взгляде не было страха — только та же усталость, которая была в каждом его движении, в каждом слове, в каждом вдохе. — Ты боишься? — спросил он. В его голосе не было осуждения. Только вопрос. Чонгук сжал зубы. Он хотел сказать: нет. Он хотел сказать: я не боюсь. Но он не мог. Потому что это была ложь. Он боялся. Боялся Карнавала. Боялся того, что может там случиться. Боялся, что не вернётся. Боялся, что вернётся, но уже не будет тем, кого помнит Юнги. — Да, — сказал он тихо. Слово вырвалось само собой, как будто оно ждало этого момента. — Я боюсь. Юнги усмехнулся. В этой усмешке не было насмешки — только понимание. — Это нормально, — сказал он. — Бояться — это нормально. Это значит, что ты живой. Чонгук посмотрел на брата. На его глаза, которые смотрели на него с той же спокойной уверенностью, с какой смотрит человек, который уже всё решил. — А ты боишься? — спросил Чонгук. Юнги долго молчал. Он смотрел в потолок, на трещины, которые тянулись по старой штукатурке, как линии на ладони, и в его глазах было что-то, что Чонгук не мог прочитать. — Я боюсь оставить тебя одного, — сказал он наконец. Его голос был таким тихим, что Чонгук едва расслышал его. — Я боюсь, что если я умру, ты тоже умрёшь. Не физически — внутри. Я вижу, как ты закрываешься. Как ты не даёшь себе чувствовать, потому что боишься боли. Чонгук хотел возразить. Хотел сказать, что это неправда. Но он не мог. Потому что это было правдой. Он закрывался. Он не позволял себе чувствовать. Он просто делал то, что нужно было делать — охотился, приносил мясо, держался. И никогда не позволял себе остановиться, потому что знал: если он остановится, он упадёт. — Я не хочу, чтобы ты умирал, — сказал Чонгук. Его голос дрогнул, и он почувствовал, как что-то горячее подступает к глазам. Слёзы. Он не плакал уже много лет. Он думал, что разучился. Юнги протянул руку и сжал его пальцы. — Я знаю, — сказал он. — Поэтому я тебя отпускаю. Чонгук смотрел на брата. На его руку, сжимающую его пальцы. На его глаза, в которых больше не было пустоты. — Я вернусь, — сказал он. В его голосе была твёрдость, которой он сам не ожидал. — Я обещаю. Я пройду через этот Карнавал, я сделаю всё, что нужно, и я вернусь. Слышишь? Я вернусь. Юнги улыбнулся. Впервые за долгое время его улыбка была настоящей. — Я знаю, — сказал он. — Я буду ждать. И Чонгук почувствовал, как что-то внутри него сжалось и разжалось одновременно. Как будто он сделал первый шаг к чему-то новому. Или к чему-то, что ждало его уже давно. Чонгук сидел на краю кровати, держа в руках кружку с тёплой водой, которую так и не отдал брату, и смотрел в стену. В ней не было ничего особенного — старые доски, покрытые слоем грязи и времени, с тёмными пятнами, которые напоминали лица. Он смотрел на них, но не видел. Мысли были где-то далеко — там, за дверью, в тумане, в голосе Вербовщика, который всё ещё звучал у него в голове. И в словах Юнги. «Тогда иди. Если ты правда хочешь меня спасти — иди». Он сжал кружку так сильно, что пальцы побелели, и почувствовал, как вода плеснулась через край, оставляя тёмное пятно на его штанах. Он не обратил на это внимания. — Ты не должен был идти сюда, — сказал Юнги. В его голосе не было злости. Только усталость. Та самая, которую нельзя спрятать, которую не скроешь ни за каким голосом, ни за какой улыбкой. — Ты должен был уйти. Давно. Чонгук повернул голову и посмотрел на Мина. Его глаза — тёмные, глубокие, с той же пустотой, что и у всех, кто жил здесь, — смотрели на Чонгука с чем-то похожим на сожаление. — Я знаю, — сказал Чонгук. Голос был ровным — таким ровным, каким бывает только тогда, когда внутри всё сжато в комок, который вот-вот разорвётся. — Я знаю, что должен был уйти. Я знаю, что это место — не для меня. Я знаю всё это. Но я не ушёл. И я не уйду. — Ты всегда был таким, — сказал он. — Упрямым. Я помню, когда мы были детьми, ты не хотел спать, пока не докажешь, что прав. Ты сидел и смотрел на меня, как будто я был врагом, которого нужно победить. А потом ты просто засыпал, сидя на стуле. И мать смеялась. Чонгук не улыбнулся. Но воспоминание — тёплое, почти забытое — на мгновение коснулось его, как свет, который пробивается сквозь туман. Он помнил это. Помнил, как мать укрывала его одеялом, когда он засыпал на стуле, и как Юнги смеялся над ним, но по-доброму. Помнил, как они сидели у печки, когда было холодно, и как пахло хлебом, который мать пекла по праздникам. Это было так давно, что казалось, что это случилось с кем-то другим. — Ты помнишь это? — спросил он. Голос был тихим, почти беззвучным. — Я помню всё, — сказал Юнги. — Каждую минуту. Даже те, что хотел бы забыть. Я помню, как мы бежали из того места. Как ты тащил меня на себе, когда я уже не мог идти. Как ты не остановился, даже когда я говорил тебе, чтобы ты бросил меня. Я помню всё, Чонгук. Чонгук смотрел на брата. В его глазах было что-то, чего он не видел уже давно. Не пустота, не усталость, а что-то другое. Жизнь, которая ещё теплилась в нём. — Я не брошу тебя, — сказал Чонгук. — Я никогда не брошу тебя. Юнги долго смотрел на него. Потом закрыл глаза. — Я знаю, — сказал он. — Именно поэтому я боюсь за тебя. Тишина снова заполнила комнату — не такая, как раньше. Теперь в ней было что-то тёплое. Почти живое. Чонгук сидел на краю кровати, держа кружку с водой, и смотрел на брата. Снаружи туман не рассеивался. Но внутри, в этом маленьком «домике», было тепло. Впервые за долгое время. Он поставил кружку на пол. Повернулся к Юнги и положил руку на его плечо. Холодное, тонкое, почти невесомое — но живое. Он чувствовал, как оно поднимается и опускается в такт дыханию. И знал, что это было последнее, что он чувствовал. Потому что завтра он уйдёт. Завтра он сделает шаг в туман. Завтра он войдёт в Карнавал. — Я пойду, — сказал он. — Я пойду в Карнавал. Я пройду через семь кругов. И я вернусь. Слышишь? Я вернусь. Юнги открыл глаза. Посмотрел на него. В его взгляде было что-то, чего Чонгук не видел уже очень давно: надежда. Она была слабой, почти невесомой, но она была. — Я знаю, — сказал Юнги. — Я буду ждать. И Чонгук кивнул. Он не знал, сколько времени он просидит так, глядя на брата, слушая его дыхание. Понимал только одно: он не мог остаться. И он не мог уйти. Он был между ними — между надеждой и отчаянием, между жизнью и смертью. И он должен был сделать выбор. Он закрыл глаза. Сделал вдох. И сказал себе: завтра. Завтра всё изменится.
7 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник