1.
26 июня 2026 г., 23:33
Святая. Она – святая. Единый в своей исключительности символ веры, проливающий свет на существование отчаявшихся, погрязших во грехе – или, если начистоту, грехах, притом множественных – созданиях человекоподобных. Идол, коему даже ангелы, великие в своей силе, с молчаливой покорностью подчиняются: стоят, подобно статуям, по обе стороны от неё, бегут, срываясь с места, по единому её зову, и подхватывают под руки всякий раз, когда это светлое, совершенно невинное, чистейшее создание медленно оседает на пол, вновь и вновь пропитанное чужими, не имеющими к ней отношениям грехами.
Она – неприкасаемая, ничьими ладонями мерзкими не тронутая.
Отныне и до конца – жизни, мирового краха иль абсурдного гнёта божественного – Лэйн останется святой в глазах тех одинаковых, совершенно безликих в её тени людей, кои рутинно являются на её невольные, вымученные и совершенно неискренние исповеди. Она – символ веры, стоящий у алтаря, светлый и ясный. Потому на Анну и капли внимания не обратят, ведь она лишь одна из многих, кто подле Лэйн крутится, но вблизь никогда не подойдёт – в этом вся эта безмозглая, ведомая едиными инстинктами толпа до талого уверена. Не подойдёт, останется в толпе. Иным слова да блеклое касание «святой» важнее, нежели ей – так ей и говорят, отстраняя хрупкую девушку с ясными голубыми глазами, отодвигая куда подальше. И она покорно выходит, тихонько закрывая тяжелую дверь церкви, напоследок встретившись глазами с ней.
Лэйн не может улыбнуться ей, поэтому Анна делает это за неё. За них обеих.
Она, Анна, знает неисчислимо больше, чем кто-либо из них, из всей этой толпы с их низменными желаниями, страхами, смертельными обидами. Больше, чем кто-либо из отряда, больше, чем Донован или Дмитрий. Знает твердо, хорошо, наизусть, что именно скрывается за светлым ликом – потому что имела честь лицезреть всё, что скрывает фарфоровая маска из непоколебимого спокойствия на её вечно бледном лице. Благословлена была видеть, чувствовать, что под белыми, как снег, всегда девственно чистыми, будто нетронутыми ни разу, кружевами проповеднического одеяния скрывается человек. Живой, совершенно настоящий человек, хранящий изнутри эмоции, блеклые и яркие, и, что самое главное, свои собственные. Вынашивающий, помимо боли, самые разные помыслы. Мысли, планы, желания. Имеющий свою личную историю и воспоминания.
Анна знает об этом человеке, как ей кажется, всё. Знает наизусть – так, что каждый пунктик отпечатался в мозгу ожогом. Хорошо помнит, что Лэйн снится каждую ночь, от чего она просыпается, даже не вздрагивая – привыкла. Представляет себе, как той становится больно, когда десятки, а, может, и сотни грехов, всё так же ей не принадлежавших, вонзаются в ей тело, её разум и душу, заставляя мучиться в почти предсмертной агонии. И Анне тоже больно – потому что она почти ничем не может помочь, кроме как вколоть очередную дозу убойной гадости, что ненадолго заглушит вой мерзких голосов в чужой голове.
Знает она, впрочем, и иное. Мелочи, о которых никто и никогда не то что не узнает – даже не догадается. Что, например, Лэйн всегда мелко подрагивает в тонком предвкушении, когда задней части её шеи касаются одни и те же мягкие губы, когда спускаются ниже, с трепетом и нежностью целуя выпирающие позвонки. Или что тело её, некогда закаленное, хорошо сложенное, ныне гораздо более хрупкое, чем может показаться. Знает, конце концов, абсолютно всё о том, как устроена её суть – и снаружи, и изнутри. Во всех смыслах. Они образовали, в общем-то, странный союз: святая и неверующая. Божественное и скептик. Со стороны этики – ещё и неправильный: пациентка и её лечащий врач.
Особенно странным и неправильным он становится тогда, когда пациентка обнажается не ради осмотра – для совершенно иного, более личного, мягкого, интимного. И пусть только хоть одна живая душа, кроме них двоих, посмеет отвлечь, разорвать редкие моменты умиротворяющего уединения.
– Ты предвзята, – Лэйн, наконец, впервые за последние дни улыбается, слабо, но очень и очень ласково, будто вкладывая в эту улыбку всё самое теплое, что осталось в ней, пока Анна с осторожностью касается её волос. С них медленно соскальзывает очередной слой из белоснежного кружева, при взгляде на которое первое, что приходило в голову, – фата. Подвенечная фата. Символ невинности, сохраненной до брака, чистоты и целомудрия.
Немного смешно – столь же, сколь и скорбно. Возможно, будь в облике невольной супруги темного бога такие же темные цвета, всё не казалось бы столь сюрреалистичным.
Взгляд оглаживает тонкие, острые от худобы плечи и ключицы, касается живота и всей остальной наготы, открывшейся глазам Анны. Лэйн совершенно обнажена перед ней – от края до края, от макушки до пят. Раздета до души. Открыта и честна, неприкрыта в своих чувствах – и Анну это до дрожи волнует, влечет, согревает. Всегда, сколько бы времени не прошло. Как в первый раз.
– Ну, я же не святая, – с долей явной иронии в голосе, но всё ещё как-то по-доброму усмехается она, в этот же миг мягко касаясь губами тонкой кожи на шее, одновременно с тем аккуратно притягивая обнаженную девушку к полуобнаженной себе, – могу позволить себе хоть немного предвзятости. Особенно в отношении… этих, – ещё один короткий поцелуй. Лэйн почти блаженно выдыхает, расслабляясь в теплых руках.
Они говорят о верующих, чье отношение совершенно не вяжется с привычным пониманием коленопреклонения перед святыми образами, о церкви, враз ставшей не обителью света, а местом публичной казни, о проповедях, текста которой сушат глотку и раздирают её в кровь... Возвращаясь в постель, Лэйн неизменно злится, грустит, падает духом, а Анна столь же неизменно убеждает её и утешает, возвращая в тонус. Словами или действиями – не так уж и важно. Все методы хороши.
Потому и в обнажении их, и последующем слиянии нет ни мгновения страсти – только нежность, мягкая ласка и успокоение. В нём нет цели достичь пика, взорваться и утонуть в жаре и гуле собственных голосов.
Столь простые, ненапряженные беседы в подобных моментах тоже постепенно входят в обиход. Как и теперь: Лэйн бормочет, что всё это – крепчайший, выходящий за рамки разумного маразм, а Анна лишь вздыхает, аккуратно накрывая её губы своими, ненадолго прерывая грядущий поток злости, забирая её себе, словно та была чем-то осязаемым – как яд, желчь, которую можно выхватить, выпить из чужого рта, забрать себе и облегчить ношу близкого. Поцелуй отчасти выходит усталым, вымученным малость, однако в большей степени получается теплым, искренним, желанным. И всё же губы сводит от горечи: единение, столь приятное, не позволяло забыть о плохом. Не позволяло отложить в далекий ящик знание, что Лэйн неизбежно гаснет – понемногу, тихо, то и дело вспыхивая ненадолго, но всегда затухая вновь. Она, та, кто зажгла в ней, Анне, этот несчастный огонь, кто заставила её жить, верить в себя, свои таланты и умения, кто буквально вынудила её задышать, угасает, тонет и тлеет, как зажигавшийся много-много раз фитиль свечи – и это понимание уничтожает веру Анны в лучшее на корню.
Лэйн прижимается к ней, кончиками пальцев скользнув по лямке майки, и Анна, облизнув губы, возвращается в реальность, где всё притворно, временно, почти не по-настоящему хорошо.
Но если отвлечься ненадолго, забыться, она думает ещё кое-что. Или, скорее, чувствует: будто их отношения, всегда нестабильные, порой болезненные, отчетливо пахнут застоявшимся медицинским спиртом – запах лаборатории, медицинского кабинета, где они чаще всего встречались. Порой Анна встречала Лэйн у дверей церкви – потому от их связи, чувств, привязанности веяло ещё и запахом ладана, и чего-то ещё, такого неясного, едва ощутимого. Возможно, выстиранной одежды. Или застарелой бумаги. А вкус? Если бы спросили, она ясно ответила бы – горечь. Лекарственная, противная горечь и вместе с ней сладковатое послевкусие, но не вкусное и приятное, как конфета, а гадкое, почти мерзкое. Как гниль.
Их связь построилась на пепелище. На тяге к признанию, на страхе отвержения. Сложилась из желания быть с кем-то, иметь человека рядом. Единое на двоих чувство вспыхнуло в миг краха, разрухи, когда всё и вся вокруг, весь мир претерпевал ужасные, во всём негативные изменения. И влюбляться, когда реальность в таком хаосе – одно из самых неразумных решений. Такие чувства всегда будут вопреки – миру, обществу, самим себе. И они обе поступили глупо, сойдясь, обрекли самих себя на вечный страх за того, кто ближе, важнее и роднее. Анна, безусловно, знает и это. Лэйн тоже. И обе же знают также, что не жалеют – ведь пока есть, за кого бояться, есть и тот, ради кого стоит жить, цепляться, карабкаться, бежать и ползти, выбираясь откуда угодно, будь то логово каннибалов, десятки самых разных подвалов, обитель Баала или, в конце концов, убежище темного бога.
Тонкие пальчики со столь же тонкими, ребристыми ногтями зарываются Анне в волосы, притягивая еще немного ближе. Больно – но она терпит. В конце концов, быть с Лэйн всегда было по-своему больно: она ассоциировалась с резкой, противной болью от дезинфекции свежей раны – больно, но необходимо. Больно, но без этого станет ещё хуже. Больно, но лучше так, чем ампутировать раненую конечность.
С чем она сама ассоциируется у своей дражайшей возлюбленной, Анна категорично предпочла не знать. Но есть вдуматься мимолетно, то правда, с чем? Кем предстает она в глазах Лэйн?
Наверное, врачом-садистом, истязающим своих пациентов прежде, чем вылечить.
И ведь всё равно они тянутся друг к другу. Тянутся безусловно, наперекор, болезненно сильно, цепляются за другого отчаянно, почти зло, злясь не на партнера – на мир, на обстоятельства, отобравших у них шанс на простое человеческое счастье, деленное на двоих, и совершенно не важно, что его у них не было бы – в иных обстоятельствах они просто не сошлись бы. Ни характерами, ни интересами, ни даже простыми планами на жизнь.
Но всё-таки встретились. Сошлись. Это стало ошибкой – и шансом одновременно.
Шансом – потому что вместе всегда легче, чем порознь. Ошибкой – потому что адски больно. Анна помнит первые месяцы после возвращения Лэйн: каждый день, ночь, каждую минуту своего нахождения в лаборатории она дергалась, то и дело бросая взгляды в сторону неподвижного, находящегося в сонном плену тела. Ноль внимательности к прочим делам, бесконечный стресс, страх. Постоянные срывы среди ночи – Лэйн приходилось реанимировать постоянно. Анна тогда даже плакала порой – нервы сдавали. Пряталась в подсобном помещении, обхватив подтянутые к груди колени руками, и тихо роняла одну слезинку за другой. Они катились сами, пока девушка не имела сил понять, от чего именно плачет. От страха за жизнь близкого, от собственной беспомощности... от всего сразу?
Лэйн того, конечно же, не знала. И сейчас не знает – не помнит.
Оно, впрочем, отчасти и к лучшему: и без этого знания ей откровенно паршиво. Долгими ночами, просиживая в комнате Лэйн и то дело укрывая её плечи сползающим одеялом, Анна постепенно, но в полной мере начинала осознавать, как девушка, постоянно ворочающаяся у себя в постели, чувствовала себя в те дни. Что ей всё так же тяжко и сложно, страшно и беспокойно, что ей не становится лучше – даже теперь, когда сделано всё, что позволяют человеческие возможности, и, пожалуй, немного больше. Пластина, как подтверждают исследования и наглядный опыт, уже не спасает, не защищает полностью, а эти проповеди, дурацкие и бесполезные, делают только хуже.
Всё потому, что Лэйн – святая. Якобы. Даже великомученица, может. Или символ. Вот только деревянного, уродливо сделанного креста не хватает, и её бледного, изможденного тела, распятого на нем.
Чёрт.
Да, Анна точно предвзята. Крайне предвзята. И будет таковой до конца – до тех пор, пока не сможет вытащить Лэйн из этого кошмара.
А пока… Пока она может лишь отвлечь, подлатать, вылечить, успокоить. Утешить, в конце концов. Чем, собственно, она и занимается: мягко соприкасается с тонкой, будто фарфоровой кожей губами; липнет, прижимается, держится вплотную – кожа к коже, улавливая малейшие удары пульса и поневоле мысленно отсчитывая его. Лэйн кажется ей настолько хрупкой, что даже дёрнуться, сжать её чуть сильнее в своих руках кажется преступлением – ведь та разобьется или, что не лучше, просто треснет, подобно старинной кукле. Лэйн, впрочем, мягко улыбается, словно прочитав эти тревожные мысли, – или отследив их по смеси эмоций, отобразившейся на чужом лице, – и подается ближе. Только тогда Анна чуть расслабляется, с радостью поддаваясь нарастающей в теле неге.
На это Лэйн только прерывисто, но удовлетворенно вздыхает: сейчас ей хорошо – настолько, насколько это возможно в нынешних реалиях её жизни. Анна улавливает её состояние, мягко, светло и радостно улыбается – чуть-чуть, – трогает губами её потеплевшие щеки, спускается на капельку ниже... На самом деле, ей даже жаль оставлять на столь светлой и нежной коже хоть какие-то следы, пятнать ими чистый облик «святой», однако вместе с тем хочется быть её частью. Частью этого образа, частью личности. Или, что звучит лучше, – частью того, что они вместе создали. На физическом уровне.
И потому на безопасном участке кожи всё-таки остается небольшой, но заметный на фоне общей бледности след. Кружевное одеяние всё скроет – и слезы, и боль, и эту маленькую вольность, допущение в сторону физического облика притворной святости.
Говоря о плотском: Анна неоднократно думала, что при необходимости отдаст Лэйн свою собственную кровь, плоть, сердце или ещё что-нибудь жизненно важное, если бы это обеспечило той дальнейшую жизнь в покое без ужасов настоящего. Останавливает лишь знание: она нужна Лэйн. Во всех смыслах – как врач, как подруга, как человек рядом. Как партнерша, как возлюбленная… наверное.
Как жаль, что о любви они не говорят никогда. Даже теперь. Теперь – особенно.
А если подумать ещё, то Анна столь же легко пожертвовала бы и всеми доступными человечеству в целом и отряду в частности ресурсами, если бы это хоть немного облегчило муки её бедной Лэйн.
Так, пожалуй, и проявляется она – её любовь, о которой они не говорят. В помощи. В лечении. В отдаче.
И нет в ней ни намека на предположение, что Лэйн, в свою очередь, и близко не делает того же самого и для неё. Не отдаёт того, что было отдано ей, в ответ. Потому что знает – это не так: Лэйн и раньше делала и даже ныне делает для Анны достаточно. Вспоминая всё, что минуло, всё, через что они прошли… Лэйн столько раз спасала, вытаскивала Анну из самых разных обстоятельств, будь то помощь с бумагами в лаборатории или поданная рука в логове демона лжи, что со счету сбиться можно. Лэйн говорит мало, но делает достаточно – более, чем достаточно. Гораздо больше, чем может вместить в себя слово «достаточно».
И Анна всем сердцем желала делать для неё тоже самое – и больше.
Тем временем пальцы Лэйн мягко, незаметно, прямо-таки играючи расстегивают застежку на чужом лифе. Лямка опадает вниз, утягивая за собой остальное – Анна же, заметив это, усмехается и коротко целует хихикающую девушку в плечи – то в одно, то в другое, – параллельно обеими руками обхватывая её за талию и подтягивая ближе к себе. И всё равно осторожничает: ей вечно кажется, что сожми она Лэйн чуть крепче – и та напополам сломается, лишь дрогнув напоследок, несмотря на то, что та с неиссякаемым упорством и напором доказывает обратное: подается вперед и приникает, прижимается полностью обнаженным телом к телу столь же обнаженной теперь Анны, с чьих плеч вместе с надоевшей одеждой свалился очередной груз, а помимо – ещё и остатки приличий. Ведь так сложно сдерживаться, когда Лэйн, такая ласковая, податливая, нетерпеливая, любящая... и любимая жмется к ней, молчаливо просит, требует... Она прижимается так, будто норовит влезть Анне под кожу, срастись вместе с ней в единое целое – не в то, о котором пишут в высоких романах о нездоровой любви, а буквально стать одним организмом, растущим и развивающимся...
А Анна... Анна позволяет ей это – и не только. Анна, наверное, позволила бы ей что угодно – и это странно, так странно, но так... хорошо? Хорошо доверять. Хорошо чувствовать, что тебе доверяют в ответ столь же безоговорочно, что и ты.
Анна позволяет себя поцеловать так, как того хочет Лэйн – крепко, очень и очень уверенно, как целуют тех, кого знают, кому доверяют, кого ценят и уважают; вместе с тем – с толикой прежней, давно, казалось бы, забытой страсти. Позволяет и отвечает, пусть и не столь пылко, пока кончиками ногтей ненавязчиво, аккуратно, без вреда скользит по чужой спине. Не царапая, не оставляя на коже бело-розовые следы, а, скорее, щекоча, очень ласково и до видимых мурашек, бегущих по коже. Приятно. Лэйн, прогнувшись в мгновение, едва ли не мурлыкать начинает от этого лёгкого, незамысловатого жеста.
Анна на то только улыбается.
Вся лёгкость, нежность, осторожность, на которую только способна Анна, каждое её действие, каждое чувство, мелькающее в душе – всё продиктовано исключительным уважением к Лэйн и не отошедшим до сих пор – и вряд ли он отойдет хоть когда-нибудь – страхом навредить ей, сделать хуже. Сейчас, наблюдая, как та млеет от её прикосновений, как все морщинки на её лице разглаживаются, наглядно демонстрируя отсутствие тревог, боли, страха, паники и прочих неприглядных, терзающих её ежедневно и еженощно чувств, Анна радуется и одновременно в сердцах проклинает высшие силы – всех этих злосчастных богов и их выродков – за то, что они сделали с Лэйн. За то, что та не может быть простым человеком, не обремененным всей этой божественной чушью. За то, что из-за чужих решений она страдает.
За то, что у неё отобрали шанс на нормальную, свободную, человеческую жизнь.
Да, Анна слишком предвзята – и не скрывает этого. Она же, в конце концов, и правда совсем не святая и никогда ей не будет – ни в глазах человечества, ни на деле. Потому и может себе позволить такую вольность.
И она будет предвзятой и далее. За себя и за Лэйн.