***
Гарри зашёл в половине первого. Она услышала его раньше, чем увидела — он всегда ходил немного тяжелее, чем нужно, это осталось с войны, привычка чувствовать землю под ногами, знать что стоишь твёрдо. В дверях он на секунду остановился — она знала, что он так делает, сканирует пространство прежде чем войти — старая привычка, которая теперь была просто частью того, как он входит в комнаты. — Ты обедала? — спросил он. — Нет ещё. — Я принёс. — Он поставил на край её стола бумажный пакет с логотипом кафе на углу. — Сэндвич с курицей, не спрашивай почему именно с курицей. Гермиона отодвинула бумаги, освободила место. Гарри сел на второй стул — единственный другой стул в кабинете, который она поставила у стены и который использовался примерно раз в неделю, когда Перси заходил обсудить законопроекты. Гарри сидел на нём иначе, чем Перси — не прямо, а немного вбок, как человек, которому тесно в любом официальном пространстве. Они ели молча несколько минут. За окном шёл всё тот же дождь. — Ты читала про Малфоя? — сказал он наконец. Гермиона дожевала кусок сэндвича. — Читала. — Ну и как? Она посмотрела на него. Гарри смотрел в окно — на внутренний двор, где никогда не было солнца — с тем выражением, которое она научилась читать за много лет: не равнодушие, но что-то близкое к нему. Что-то, что стало равнодушием, потому что иначе было слишком тяжело нести. — Никак, — сказала она. — Да. — Он кивнул, как будто это был правильный ответ. — Я тоже так подумал сначала. Потом думаю — ну всё же человек. Каким бы он ни был. — Каким бы он ни был, — повторила она тихо, и не поняла, соглашается она или возражает. Гарри посмотрел на неё. — Ты что-то хочешь сказать? — Нет. — Она взяла следующий кусок сэндвича. — Просто думаю. — О чём? Гермиона помолчала. За окном капля дождя медленно ползла по стеклу, натыкалась на другие капли, объединялась с ними, становилась больше. — О том, что трибунал был закрытым, — сказала она наконец. — Мы не знаем что там было на самом деле. Гарри отложил сэндвич. — Гермиона. — Я просто говорю. — Визенгамот провёл заседание. Было расследование. Всё по процедуре. — Процедура это хорошо. — Она смотрела на свою тарелку. — Я просто думаю, что закрытые заседания по определению не дают возможности проверить насколько процедура была соблюдена. — Ты ему не доверяешь? Кингсли? — Кингсли я доверяю. — Это было правдой. — Но Кингсли не единственный человек в Министерстве. Гарри долго молчал. Она видела, как он подбирает слова — аккуратно, как подбирают что-то тяжёлое, что легко уронить. — После всего что было, — сказал он наконец, — я не могу тратить силы на сомнения в каждом приговоре. Система должна работать. Новая система. Та, которую мы строим. Если мы начнём сомневаться в каждом решении — что тогда? Мы всё это затеяли зачем? — Я не сомневаюсь в каждом решении. — Но в этом сомневаешься. Она не ответила. Гарри смотрел на неё ещё несколько секунд, потом откинулся на спинку стула. Что-то в его лице изменилось — стало мягче, или просто усталее, она не всегда умела различить. — Гермиона, — сказал он, и в этом было что-то очень старое, что-то из тех ночей в палатке, когда они не знали что будет завтра и разговаривали просто чтобы не молчать. — Он был одним из них. Он делал то, что делал. Ты помнишь Мэнор. — Я помню Мэнор. — Тогда — — Я помню Мэнор, — повторила она. — И я помню как он смотрел на меня там. И я до сих пор не знаю что это было. Тишина. Гарри смотрел на неё так, как смотрят на человека, которого давно знаешь и который вдруг говорит что-то неожиданное — не плохое, просто неожиданное. — Жалость? — сказал он наконец. — Не знаю. — Она наконец посмотрела на него прямо. — Именно поэтому не знаю. Гарри взял свой сэндвич. Доел. Смял пакет, выбросил в мусорное ведро, стоящее возле стола. — Он сделал свой выбор, — сказал он тихо. Не жёстко — просто тихо, как говорят вещи которые кажутся очевидными. — Много раз. Выбор это не один момент, это то, что ты делаешь снова и снова, каждый день. Он делал свой. Мы делали свой. — Да, — сказала она. — Система должна работать, Гермиона. Иначе зачем всё это было. — Да. Он встал, потрепал её по плечу — привычный жест, тёплый, настоящий. — Приходи в воскресенье, — сказал он у двери. — Молли спрашивала. — Постараюсь. Он ушёл. Она слышала его шаги по коридору — тяжёлые, уверенные, удаляющиеся. Гермиона сидела и смотрела на закрытую дверь. Система должна работать. Она думала о том, что он прав. Что он всегда был прав в таких вещах — практически, без лишних колебаний, с той прямотой человека, который видел достаточно и знает цену сомнениям. Война научила его этому. Война многому их научила. Война научила её другому. Она думала о том, как легко система может работать неправильно и при этом выглядеть правильно — она видела это в документах, в архивах, в делах которые разбирала каждый день. Система это люди, а люди ошибаются, и устают, и иногда делают то, что удобно, а не то, что правильно. Это не значит что система плохая. Это значит что за ней нужно следить. Она думала о Мэноре. О том как он смотрел на неё через комнату. О том, что она до сих пор не знает как это называть, и что Гарри сказал жалость, и что она ответила не знаю, и что это был честный ответ. Она открыла верхний ящик. Посмотрела на сложенный вчетверо лист. Закрыла ящик. Система должна работать. Молли спрашивала. Молли всегда спрашивала, и всегда накрывала стол на одного человека больше, чем нужно, и всегда смотрела на неё с тем особенным выражением, которое означало одновременно рада тебя видеть и почему ты такая худая и что у вас с Роном — и это последнее она никогда не заканчивала вслух, но Гермиона всегда слышала. Именно поэтому она не приходила. Не потому что не любила Молли — потому что любила, и именно поэтому не могла сидеть за этим столом и улыбаться и отвечать что всё хорошо. Всё было хорошо. Просто не так, как они ожидали.***
На улице было уже темно — ноябрь не церемонился, забирал свет рано и без предупреждения. Гермиона застегнула пальто на все пуговицы, подняла воротник, поправила сумку на плече. Дождь к вечеру стал мельче, почти морось, такая, которая не мочит по-настоящему, но оседает на волосах и на ресницах и создаёт ощущение, что весь мир слегка размыт по краям. Она шла привычным маршрутом, но у перекрёстка свернула в сторону маленького магазина на Брэдли-стрит, который она открыла для себя в сентябре совершенно случайно, заблудившись после работы. Магазин назывался просто «Франческо» — никаких подзаголовков, никаких пояснений — и держал его пожилой итальянец по имени Марко, который каждый раз, когда она заходила, делал вид, что удивлён и рад одновременно, хотя она заходила уже достаточно часто, чтобы он знал её в лицо. Колокольчик над дверью звякнул. — Добрый вечер, — сказал Марко из-за прилавка. Он был невысоким, широкоплечим, с руками человека, который всю жизнь что-то делал этими руками, и с усами, которые Гермиона про себя называла торжественными. — Сегодня поздно. — Задержалась на работе. — Работа подождёт, — сказал он убеждённо. — Хлеб не подождёт. Булки остались, только что из печи, последние. Это была неправда — она подозревала, что он всегда оставлял несколько штук для постоянных покупателей, — но она никогда не говорила этого вслух, потому что это было бы бестактно. — Две, пожалуйста. Магазин пах так, как должны пахнуть маленькие итальянские магазины: свежим хлебом, оливковым маслом, сыром и ещё чем-то неуловимым, что Гермиона не умела назвать, но узнавала каждый раз. Она прошла вдоль полок — неспешно, как ходят в местах, где не нужно торопиться. Взяла моцареллу в маленькой баночке с рассолом, помидоры — три штуки, спелые, тёмно-красные. Базилик в горшочке, который Марко держал у окна — она сорвала несколько веточек, никогда не покупая горшочек целиком, а он никогда не предлагал. Оливковое масло — то, которое стояло на нижней полке и стоило дороже остальных. Потом остановилась у витрины с десертами. Тирамису был в маленьких стеклянных стаканчиках — порционный, аккуратный, с ровным слоем какао сверху. Она взяла один. Подумала. Взяла второй. — Тяжёлый день? — спросил Марко, когда она выложила всё на прилавок. — Обычный. — Два тирамису это не обычный день, — сказал он с интонацией человека, который знает о жизни достаточно. — Два тирамису это когда нужно напомнить себе, что жизнь — хорошая вещь. Гермиона посмотрела на два стеклянных стаканчика. — Может быть, — сказала она. Марко упаковал всё в бумажный пакет, отдельно завернул булки в белую бумагу — они были ещё тёплыми, она чувствовала тепло через пальцы. Она расплатилась, попрощалась, вышла. Колокольчик звякнул за спиной.***
Дома она первым делом сняла пальто и повесила его на крючок у двери — аккуратно, на плечики, потому что пальто было хорошим и она собиралась носить его ещё несколько лет. Переобулась, поставила чайник, разложила продукты на кухонном столе. Капрезе она делала одним и тем же способом: помидоры нарезать кружками, моцареллу тоже, чередовать, базилик сверху, оливковое масло, соль, перец. Это занимало пять минут и не требовало никаких решений, что после рабочего дня было именно то, что нужно. Она села за стол с тарелкой и хлебом и открыла книгу, которая лежала здесь с утра, заложенная на странице сто двенадцать. Роман, не рабочее — она читала его уже три недели, что было долго даже по меркам загруженного месяца. Текст шёл медленно. Не потому что был плохим — просто мысли всё время уходили в сторону. Как сейчас. Она перечитала один и тот же абзац четыре раза, потом сдалась и просто ела, глядя в страницу без намерения что-то из неё извлечь. Система должна работать. Она думала о Гарри — о том, каким он стал. Не плохим. Он не стал плохим. Он стал определённым, вот точное слово. Война убрала из него всё промежуточное, всё сомневающееся, всё с одной стороны и с другой стороны — осталось только то, что он считал правдой, прямое и твёрдое. Наверное, это было необходимо. Наверное, именно это позволило ему сделать то, что он сделал в конце. Но иногда она смотрела на него и думала: а что если правда не такая прямая? Что если в ней есть углы, которые не видны, если смотришь только вперёд? Чайник закипел. Она встала, заварила чай, вернулась к столу. Достала первый стаканчик тирамису. Ела медленно, по маленькой ложке — кофейный вкус, влажное печенье, крем, который таял сразу. За окном шуршал дождь. Книга лежала закрытой рядом с тарелкой — она и не заметила, когда закрыла. Она думала о Мэноре. Всегда возвращалась к Мэнору, если думала достаточно долго. Это было как трещина в стене — можно не смотреть, но знаешь что она там. Тот зал, тот холод, тот запах, который до сих пор иногда приходил без приглашения. И он — через комнату, с тем выражением, которое она не умела классифицировать и которое поэтому застряло. Жалость, сказал Гарри. Может быть. А может быть, и нет. Она доела тирамису. Посмотрела на второй стаканчик. Убрала его в холодильник — на завтра. Сегодня достаточно. Помыла посуду. Протёрла стол. Убрала остатки базилика в маленький стакан с водой. В ванной она собрала волосы в пучок — быстро, несколькими шпильками, которые всегда лежали на одном и том же месте на полочке над раковиной. Умылась холодной водой — всегда холодной, это помогало думать яснее, или по крайней мере ей так казалось. Взяла зубную щётку. Зубная паста была мятной, той же марки что она покупала последние два года, с привкусом, который был чуть резче обычной мяты. Она смотрела на себя в зеркало пока чистила зубы. Обычное лицо. Усталые глаза. Волосы собраны. Система должна работать. Она сплюнула, прополоскала рот, выключила свет. Переоделась в пижаму — кремовую, мягкую, с длинными рукавами, самую уютную вещь во всей квартире. Легла. Натянула плед до подбородка. За окном шуршал дождь. Потолок. Трещины. Самая длинная — от угла, разветвляется на три части, как река на карте. Она закрыла глаза. И тогда в окно постучали. Не пальцами — клювом. Три раза, чётко, с паузами между ударами. Гермиона открыла глаза. За стеклом сидела сова. Серая, небольшая, с янтарными глазами, которые смотрели на неё совершенно невозмутимо, как будто стучать в окно к незнакомым людям в половине одиннадцатого вечера было совершенно обычным делом. К лапке было привязано письмо. Гермиона смотрела на неё несколько секунд. Потом встала, подошла к окну, открыла его — в комнату сразу ворвался холодный воздух и запах дождя. Сова шагнула на подоконник, терпеливо подставила лапку. Гермиона сняла письмо. Конверт был без подписи. Совершенно белый, без марки, без имени отправителя. Только её имя на лицевой стороне — написанное незнакомым почерком, аккуратным и намеренно безликим, как почерк человека, который не хочет чтобы его узнали по буквам. Сова смотрела на неё янтарными глазами. Гермиона смотрела на конверт. За окном шёл дождь.