С прибытием, Босс
27 июня 2026 г., 07:30
Мне стыдно признать, но я добрался до правды гораздо быстрее, чем должен был.
Весь этот план, вся эта хрустальная фальшь, она с самого начала была покрыта тонкой паутинкой еле заметных трещин. Несостыковок. Противоречащих действительности фактов. Их не заметишь, если глаз не намётан. На них не обратишь внимание, если стоять достаточно далеко. Порой меня удивляет, как мы вообще смогли обвести вокруг механического пальца целый мир столь несовершенной ложью. Но на самом деле у них не было ни шанса. Все они смотрели на него, как на Луну, стоя при этом в трёхстах восьмидесяти пяти тысячах километров от истины. Все они видели или прекрасное серебряное светило, которое дало им надежду, когда Солнце предательски обожгло, или зловещий ослепительный диск, способный накрыть огромной волной весь земной шар. Но у меня… у меня была привилегия коснуться рукой каждого кратера. Ощутить на языке жжёный вкус реголита. Увидеть тёмную сторону Луны, скрытую ото всех.
Неудивительно, что для меня иллюзия начала рушиться с самого начала.
Он смотрел на меня, как на героя. Так, как ты смотрел на неё. Так, как я смотрю на тебя. С самой нашей первой встречи, когда я протянул ему руку сквозь объятия пламени, он не прекращал видеть во мне величие, даже когда я настойчиво убеждал его, что это лишь заблуждение впечатлительного после девяти лет комы мозга. Его непозволительно мягкий взгляд, так непохожий на твой вечный суровый прищур, купал меня в навязчивом обожании. Оно не должно было принадлежать мне. Оно должно было уйти с ней в могилу.
Меня неустанно преследовало ощущение жуткой неправильности. Знаешь, японцы называют это «зловещей долиной» — когда нечто застревает в промежутке между идеальной имитацией и бесформенным подобием. Меня перекидывало из белой зоны в серую будто маятник поломанных часов: вот я вижу его в деле — столь осторожного, эффективного, искусного — и я ни капли не сомневаюсь, что это ты; вот я вижу его в минуты покоя, созерцающим танец волн вокруг опор Главной базы — и у меня волосы на затылке встают дыбом.
А всё потому что, стоя в окружении стольких призраков прошлого, что их можно запросто перепутать с густым туманом, ты никогда не позволял себе быть безмятежным.
Мелочи. Как говорится, дьявол кроется в деталях. Я махал ему на прощание — совершенно бессмысленных рефлекторный жест, который я делал отчасти лишь потому, что он заставлял тебя забавно морщиться от слащавой сентиментальности, — и он высовывался из набирающего высоту вертолёта, чтобы помахать мне в ответ. Ты предпочитаешь могильную тишину во время миссий, а его я неоднократно ловил на том, что, проползая мимо вражеского аванпоста или сидя в засаде, он гудел себе под нос песни Боуи, которые превращались в неловкий кашель, когда я звонил и продолжал за ним строчки. Новобранцев он лупил играючи, специально делая лишние шаги и кривые выпады, чтобы какой-нибудь юный пылкий паренёк с позывным Лев легко мог уйти от них в сторону и на секунду ощутить себя всесильным. Тяжесть своих ударов ты черпал из не засыхающего колодца разочарования. И никому и никогда не давал прочувствовать радости притворной победы.
Его почему-то тянуло ко мне. По всей логике (а логика — это костяк гипноза, на который наслаиваются желаемые факты) он должен был искать комфорт в знакомых образах, коим был не я, посещавший предыдущую Главную базу лишь в качестве твоего скрытого в ночи гостя, а Миллер, его старый настоящий товарищ, но не у Миллера в кабинете он проводил своё свободное от миссий время. Он вежливо стучал, хотя мог бы просто воспользоваться своим неоспоримым правом на беспрепятственный проход, скромно садился за мой стол и просил с ним поговорить. Обо всём: о состоянии мира, о том, сколько завораживающих открытий он проспал, о местах, в которых я бывал по долгу службы, о моём прошлом, что он виновато забыл. Ему нравилось узнавать о русской культуре не от сотни русских солдат, населявших Главную базу, а от меня. Ему нравилось слушать, как я говорю на родном языке, и он с удовольствием повторял за мной, пытаясь уловить славянский акцент, вместо того чтобы специально сохранять в речи холодный патриотичный говор, который так любила подчёркивать она. Он называл меня не Адам, а Адамска, потому что моё верное имя не резало его язык неудобством.
Однажды он вернулся после затяжной миссии в особенно плачевном состоянии. Покрытый с ног до головы чёрной коркой запёкшейся под палящим афганским солнцем крови, еле стоящий на ногах от полученных ранений и морально разбитый после неизбежной бойни. Его встретил отряд медиков с кушеткой наизготове, но он прошаркал мимо них, скидывая по пути всё снаряжение, и остановился передо мной. Ты выглядел столь подавленным лишь один раз в своей жизни. Ты возложил эту эмоцию на её могилу как прощальный подарок и более не способен её испытывать.
Профессионально проглатывая горький ком волнения, что ты так не любишь слышать в моём голосе, я украдкой намекнул ему, что доклад может подождать до лучших времён. Он моргнул в первый раз после высадки из вертолёта, шумно втянул воздух и сделал ещё один шаг в моём направлении. Насилие часто делает тебя ненасытным, так что я ошибочно принял его непонятную печаль за твоё неудовольствие и приготовился почувствовать на языке смесь моей крови и крови с его костяшек. Но он лишь уткнулся лицом в моё плечо и осторожно обвил вокруг меня свои руки: живую и тёплую сжал вокруг ткани рубашки на спине, а металлическую, помятую и дымящуюся, как маленькая печка, сдержанно возложил на талию.
Он извинился за то, что оставил меня в радиомолчании: его коммуникатор повредило взрывом. Он признался, что соскучился по звуку моего голоса: ему приходилось раз за разом проигрывать на плеере кассеты с моими рассказами, чтобы хоть как-то вытеснить из головы крики и звуки выстрелов. Он сказал, что ему больно, но не стал уточнять, где именно. Он стоял смирно в ожидании момента, когда я обниму его в ответ и, кажется, слегка подрагивал.
Видимо, уже тогда я начал догадываться, что реальность вокруг меня может быть подвергнута сомнениям, иначе я не стал бы порочить своего идола богохульным касанием.
Ему не нравится жестокость. Не нравится боль ни в одном её проявлении. Ты любил смотреть на то, как я разбираю пленных на части. Ты приносил их мне, как ингредиенты для блюда, и со зверским аппетитом наблюдал, как я разделываю их, мариную, зажариваю. Я методично готовил для тебя правду под соусом безумных признаний, которые пленники придумывали на ходу, лишь бы поскорее закончилась пытка. Он находил мои кулинарные навыки отвратными. Он говорил, что удар за ударом, разряд за разрядом, укол за уколом я убиваю часть себя.
Окончательно запутавшись и выискивая по воле мозга знакомые паттерны, я эгоистично решил заставить его прибегнуть к жестокости самым безотказным способом: поставить под вопрос свою верность. Нет в этом мире ничего, что ты ценил бы больше несокрушимого почитания. Ты возвёл культ личности в абсолют. Лишь рокот войны и зачарованный блеск в глазах тех, кто готов возложить свои жизни у алтаря твоих ног, заставляют тебя чувствовать себя живым. Не без хвастовства я отмечу, что моя верность ощущается особенно пьяняще: как хороший, настоявшийся два десятилетия алкоголь, без которого ты испытаешь худшие последствия синдрома отмены.
Я испытаю тоже.
Я начал избегать его. Отказывать ему в разговорах, в утешении, проводить больше времени с рекрутами, проедать последнюю плешь у Миллера. Обаятельный и недоступный, прямо как сулит мой позывной. Каждую секунду я проводил в томительном ожидании руки, что схватила бы меня за воротник с холодным металлическим безразличием, протащила бы через всю главную базу прямиком до гауптвахты и показала всем строптивым солдатам, отказавшимся принять твоё неоспоримое господство, что именно бывает с теми, кто не захотел сдать личное мнение. Но кары так и не последовало. Я просто его… расстроил.
Ревность распознать не трудно, тем более что ни ты, ни он особым мастерством скрывать эмоции не славитесь. Я видел, как он наблюдал за мной, но то был не твой смертоносный расчётливый яд, планомерно избавляющий меня от кожи, а печальный, даже обиженный иней единственного глаза, цеплявшегося за искусственные улыбки, предназначенные не для него. Я слышал, как он говорит с теми, кому я дарил своё внимание, но то был не хруст костей и сдавленное «никогда больше, Босс!», а искреннее любопытство и желание стать лучше. Я чувствовал, как он ходит за мной по пятам, но меня не пробирал до дрожи ужас преследуемой добычи, меня тяготило собственное равнодушие.
Я думал, что разозлюсь на него за то, что он ведёт себя так неправильно. Подсознательно я должен был испытывать отвращение к несовершенствам своих девятилетних трудов. Вместо этого я развернулся на каблуках, настиг его притаившуюся за углом фигуру и поцеловал, заслужив сначала удивлённый возглас, а затем довольное мычание.
Мне нет оправдания. Тогда я уже обо всём догадался.
В постели он был всем тем, чем никогда не был ты. Нежным. Ласковым. Человеком. Он не гордился доказательствами моей тебе принадлежности: его металлические пальцы скользили по шрамам от ножа и сигар с бесконечным сожалением, следующие за ними губы пытались загладить вину. Когда я сотни раз клялся тебе в верности, он говорил не «я знаю» и «ещё», он говорил «спасибо». Вокруг него даже дым клубился по-другому. Он оставался со мной до утра, порой даже до обеда, часами играясь с моими волосами. Ты никогда мои волосы не трогал. Тебе хотелось, чтобы они были уложены, как у неё.
Она. Пожалуй, ваше главное с ним различие. Смотря на тебя, я всегда вижу её тень, настолько огромную, что она покрывает, съедает твоё тело целиком. Смотря на него, я вижу сияющую в свете солнца кожу, непорочную, нетронутую ничьей убийственной идеологией. Знаю. Это исключительно моя ошибка. Моё упущение.
Когда он обо всём узнал, было больно. Я сам не ожидал столь сильного укола вины. В один день я просто увидел на его лице нездоровую отрешённость и моё годами натренированное на хладнокровие сердце непослушно сжалось. Я позволил себе быть обманутым этой иллюзией, но не так, как изначально планировалось. Я позволил себе неадекватную концентрацию слабости и в полной мере ощутил её последствия, когда на мой рефлекторный бессмысленный жест прощания впервые за всё время не последовал ответ. Я мог только стоять на месте, смотреть вслед удаляющемуся вертолёту и одними губами выводить слово «прости».
Я мог только подавлять, подавлять и подавлять. Как всю свою жизнь.
Он вернулся спустя долгое время. Столь долгое, что вся база начала переживать, что он улетел с концами. Я встретил его, потому что это мой долг — ждать тебя при любых обстоятельствах. Выглядел он неважно. Я ожидал удара в солнечное сплетение. Но вместо этого он убрал с моего лица прядь волос и просунул мне за ухо цветок.
Это так… смешно. Из всего, что могло быть у вас общего, из тысячи мелочей, что я так скрупулёзно прописывал в его характере, объединил вас в итоге глупый цветочный символизм.
Фиолетовый гиацинт. Преданность. Раскаяние. Прощение.
Я справился со своим заданием из рук вон плохо. Да, все эти различия были незначительны, особенно если смотреть на фигуру Биг Босса в целом, но порой даже взмах крыльев бабочки может привести к катастрофе. У меня было девять лет на то, чтобы довести всё до идеала. Я не смог.
Я готов понести наказание.
Скажи, Оцелот, какое наказание ты считаешь соразмерным своему проступку?
Трибунал? Клеймо позора? Изгнание?
Есть ли хоть что-то в этом мире, что ещё может заставить бояться Шалашаску?
Может, ты боишься, что я снова тебя оставлю? Снова заставлю проводить годы вдали от меня, претерпевая страдания ради меня? Год, два, пять на поводке длиной в тысячи километров, будто мы и не знакомы вовсе? Десять лет в моей непосредственной близости, но без возможности хотя бы почувствовать мой пульс?
Хочешь, чтобы я оставил тебя здесь, с фантомом, с жалкой пародией на меня? Хочешь провести тюремный срок рядом со своей главной ошибкой? Прожить остатки лет в компании обмана, забытый мной настоящим?
В хитрости тебе всегда было не занимать, Адам.
Собирайся. Мы улетаем.
Нет, тебе нельзя попрощаться.