first kiss
27 июня 2026 г., 10:04
какая же глупая, бездарная ситуация получается. в целом, всё, что происходило с робертом в последние недели – сплошные глупости, бесконечная череда нелепых решений, нанизанных друг на друга, как бусины на гнилую нить, но то, что происходит сейчас – главная глупость вселенского масштаба, апофеоз его персонального идиотизма. потому что делать жим лёжа без страховки после кучи перенесённых травм, каждая из которых оставила свой след в мышцах и суставах, после недель отсутствия адекватных тренировок, превративших тело в рыхлую оболочку, после того, как ты часами находишься в сидячем положении за рабочим столом в тяжёлых наушниках и командуешь абсолютно неуправляемой, хаотичной командой бывших злодеев – тупо. верх безмозглости. коронация идиота. да, роберт признаёт это с предельной, почти тошнотворной ясностью – признаёт, что это крайне безмозглое решение и апогей сумасшествия, вот только сделанного не воротишь, и осознание ошибки не снимает сто килограммов с грудной клетки, потому сейчас он из последних сил, на пределе дрожащих трицепсов и срывающихся связок, пытается удержать штангу и не раздавить себе грудную клетку. не дать грифу впечататься в гортань и остановить дыхание навсегда. он не ждёт спасения, вовсе нет – от кого бы его ждать в пустом спортзале в три часа ночи? скорее шатен сейчас надеется на то, что каким-то чудом, последним всплеском умирающей нервной системы, он словит очередную волну сил и адреналиновой мотивации и сможет отодрать штангу от груди, а себя – от обитой потрескавшимся дерматином скамьи. но чудес не бывает в жизни, этот урок робертсон запомнил надолго, выучил наизусть самой горькой частью своего опыта. единственное чудо в его существовании – свободный вечер без нервотрёпок с бутылкой дешёвого виски и валяющимся рядом с ним на полу бифом, тёплым боком прижавшимся к бедру. но сейчас ни собаки, ни надежды, ни, хотя бы, пива.
ты забываешь, как дышать где-то на второй минуте этого ада. сначала воздух становится роскошью, потом – воспоминанием, потом – абстрактным понятием, и грудная клетка горит так, будто её наполнили кислотой.
штанга давит на грудь как могильная плита, холодная и неумолимая, и робертсон реально думает – а может, ну его нахуй? может, просто отпустить руки и позволить этому грёбаному железу сделать то, ради чего оно создано? выполнить свою простую, честную функцию – придавить, сломать, остановить. потому что бороться за жизнь, когда ты уже месяц спишь по четыре часа урывками, бухаешь вместо адекватного ужина, заменяя нормальную еду третьим стаканом, и пытаешься разрулить команду психопатов, каждый из которых мог бы сжечь этот офис дотла просто ради развлечения, просто потому что ему стало скучно – это комедия. трагикомедия. дешёвый фарс с одним билетом в партер. роберт уже чувствует, как дрожат трицепсы – сначала мелкой противной дрожью, потом всё более крупной, угрожающей; как суставы скрипят в унисон с дерьмовым вентилятором под потолком, и где-то на периферии сознания, в той части, которая ещё способна генерировать что-то кроме паники, мелькает мысль: «герман, если ты сейчас войдёшь и случайно от стресса нарыгаешь на меня своей ебучей водичкой – я воскресну из мёртвых и лично тебя утоплю в твоих же отходах».
но вместо вотербоя входит он.
входит не как человек – как эпицентр маленького, но очень концентрированного пиздеца, как ходячее предзнаменование проблем. роберт слышит шаги за секунду до того, как видит фламбе собственной персоной – узнаёт этот ритм, эту тяжёлую, уверенную поступь человека, который никогда никуда не спешит, потому что мир сам подстроится под его темп, – и где-то в глубине истощённого, задыхающегося сознания вспыхивает запоздалое: «только не это. только не сейчас. только не он». потому что если герман – это раздражающая бытовая нелепость, надоедливая, но предсказуемая, то фламбе – это, сука, катастрофа с горящими глазами, ходячий пожар в человеческой оболочке, который может либо спасти тебе жизнь, просто потому что ему так захотелось, либо поджарить яйца ради смеха, просто потому что ему показалось это забавным. варианта «ничего не случится» попросту не существует в природе. этот человек не умеет проходить мимо.
— слабо. очень-очень слабо, — с нескрываемой усмешкой хрипло произносит афганец, растягивая слова с той особенной интонацией человека, который наслаждается чужим унижением как хорошим вином, и его руки уверенно ложатся на гриф рядом с ладошками диспетчера – да, по сравнению с ладонями фламбе ладони роберта именно ладошки, что-то маленькое, почти детское. в принципе размеры что малеволы, что блэйзер, что фламбе заставляли робертсона ощущать себя типичной омежкой в обществе альф, хрупкой и нелепой, и сейчас это чувство накрывает его с новой силой. чед наклоняется над скамьёй, глядя прямо в глаза роберта и улыбаясь одними уголками губ. улыбкой, в которой нет ни капли доброты, только чистое, незамутнённое превосходство. зуб выбит, и эта тёмная щербинка в оскале заставляет брюнета всё больше походить на разбойника с большой дороги, а не на бывшего злодея, что сейчас находится в команде реабилитации таких, как он. на человека, которому дали второй шанс, но который в любой момент может пустить этот шанс на растопку.
фламбе поднимает штангу двумя руками так, будто это не сто килограмм железа, а ёбаный пакет с чипсами из супермаркета. даже не напрягся, и это ясно по тому, как ни единая жилка не проступила на лбу, и дыхание не сбилось ни на секунду. мышцы на предплечьях лишь слегка обозначились под смуглой кожей, пока брюнет переставлял снаряд на стойки с лязгом металла о металл, и роберт почувствовал, как с души рухнул многотонный груз в унисон с этим звуком, как грудная клетка наконец-то смогла расшириться, впуская спёртый, пропахший потом и резиной воздух спортзала. он хватает этот воздух ртом жадно, некрасиво, с присвистом, и пытается фокусировать зрение на чём угодно, кроме лица фламбе, нависшего над ним. на приоткрытом шкафчике в углу, на мигающей лампе дневного света, на чём угодно – но не выходит. потому что чед не уходит. он стоит и смотрит. смотрит на роберта так, как смотрят на забавного щенка, который пытался перепрыгнуть лужу, но ёбнулся рылом прямо в грязь – со смесью брезгливости и странного, почти неуловимого умиления.
— долбоёб, — констатирует фламбе, и в его голосе ни капли злобы. просто сухая, увесистая констатация, как запись в медицинской карте. — без страховки. опять возомнил себя героем, забыв, что ты теперь король нормисов.
роберт хочет ответить что-то колкое, язвительное, что-то про выбитый зуб, про то, кто из них двоих действительно выглядит как долбоёб в этом чёртовом костюме с вырезом до пупа, но горло пересохло настолько, что он может только хрипеть жалким, сдавленным звуком, больше похожим на скулёж загнанного животного. фламбе не двигается. его правая рука всё ещё лежит на грифе штанги, а левая на раме стойки, зажимая мужчину в клетку из собственного тела и металла, и пирокинетик наклоняется чуть ниже, сокращая расстояние между их лицами до неприличного минимума. роберт ощущает жар. не метафорический – буквальный. от кожи фламбе всегда исходит тепло, будто под ней тлеет пламя, запертое в человеческой форме, и сейчас, когда он так близко, воздух между ними накаляется до предлихорадочного состояния, дрожит маревом, пахнет озоном и чем-то сладковатым, вроде жжёного сахара.
— что? даже не поблагодаришь? — чед хмыкает, и в этом хмыке целая палитра эмоций от насмешки до чего-то более тёмного, не предназначенного для слов. — я, блять, вроде как спас твою никчёмную жизнь.
и тут происходит сбой в матрице.
роберт не знает, что именно его толкает – выброс адреналина после околосмертельного опыта, всё ещё бурлящий в венах как дешёвый стимулятор; накопленная за недели усталость, сдирающая все защитные слои, или тот факт, что от фламбе пахнет потом и горелым, и этот запах выворачивает что-то в груди, что-то древнее и неконтролируемое – но он поднимает всё ещё дрожащую, непослушную руку и хватает фламбе за воротник его костюма, присаживаясь. того самого костюма, с глубоким вырезом, который открывает грудь до солнечного сплетения, выставляя напоказ смуглую кожу и рельеф мышц. ткань плотная, эластичная, и пальцы роберта скользят по ней, прежде чем найти опору, после чего сжимаются в кулак, цепляются отчаянно, как цепляются за поручень падающего поезда.
— петух самодовольный, — выдыхает роберт, и слова пахнут солью и отчаянием, ломаются на выдохе, превращаясь в нечто среднее между обвинением и просьбой.
фламбе замирает. его оранжевые глаза, сейчас почти чёрные в тусклом свете спортзала, с яркими искрами где-то в глубине радужки, тлеющими как угли, расширяются на долю секунды. в них мелькает что-то похожее на удивление. брюнет не отстраняется. не бьёт. не вспыхивает в прямом и переносном смысле. просто смотрит, как роберт притягивает его вниз, заставляя наклониться ещё ближе, и мышцы на его челюсти играют желваками, когда он осознаёт, что сейчас произойдёт. понимает до того, как это случается, и не останавливает, а игриво позволяет вторгнуться в собственное пространство.
поцелуй выходит неловким и жёстким, столкновением двух тел, не успевших договориться о правилах. роберт врезается губами в губы фламбе так, будто пытается выбить из него признание, оскорбление, реакцию – что угодно, – но встречает только ответное давление, мгновенное и уверенное, как будто чед ждал этого с того самого момента, как переступил порог спортзала. ждал и знал. губы у чеда сухие, горячие, потрескавшиеся от его собственного жара, и на вкус он как пепел пополам с солью – вкус человека, который только что закончил тренировку и не ждал, что его будут целовать, но принял это как данность. а потом он отвечает. отвечает так, что у роберта сбивается дыхание окончательно: не нежно, не осторожно, не так, как целуют в первый раз, а жадно и зло, будто этот поцелуй был неизбежен с того самого момента, как роберт плеснул ему в лицо водой в баре. будто каждая их перепалка, каждая угроза сжечь, каждый взгляд, задержавшийся на долю секунды дольше необходимого, вели именно к этому. к этому влажному, жаркому, голодному столкновению ртов в пустом зале под жужжание ламп. и хуже всего было то, что какая-то отвратительная, предательская часть роберта узнавала это чувство. будто всё происходило именно так, как должно было произойти. будто он уже сотню раз представлял себе что-то подобное в самые слабые моменты, а потом с остервенением давил эти мысли, закапывал их поглубже и убеждал себя, что ненавидит этого самодовольного ублюдка достаточно сильно, чтобы никогда не захотеть почувствовать вкус его губ. оказалось – недостаточно.
щель от выбитого зуба ощущается языком особенно остро – маленькая зазубрина в идеальной гладкости, неожиданная текстура, от которой по нёбу роберта пробегает электрический разряд. фламбе издаёт низкий горловой звук, больше похожий на рык загнанного в клетку зверя, и этот звук простреливает роберта насквозь. не потому что пугает. наоборот. потому что звучит настоящим. потому что впервые за всё время чед кажется не ходячей катастрофой, не занозой в заднице, не супером с раздутым эго, а человеком из плоти и крови, который сейчас дышит так же тяжело, как он сам. его правая рука наконец отпускает гриф штанги и ложится робертсону на горло. шатен кусает афганца за нижнюю губу. не сильно, но ощутимо, ловит зубами сухую, горячую плоть и тянет ровно настолько, чтобы чед почувствовал, и брюнет отстраняется ровно на миллиметр, ровно на вдох, чтобы прошептать прямо в приоткрытый, влажный рот:
— сукин сын.
в его голосе нет ярости. что-то другое. что-то тёмное и голодное, как огонь, который он носит под кожей, как сама суть его способностей, вывернутая в иную плоскость. пальцы мужчины чуть сильнее сжимаются на горле роберта, перекрывая приток крови ровно настолько, чтобы в голове зашумело прибоем, чтобы мир по краям подёрнулся приятной, тягучей дымкой, и тут же снова прижимается губами, теперь уже мягче – контраст настолько резкий, что у роберта из глаз чуть не брызгают слёзы. язык скользит по нижней губе диспетчера, изучая её контур с дотошностью картографа, задевает щербинку от старого шрама – неровность, память о давней стычке, – и шатен издаёт звук, за который ему позже будет стыдно до скрежета зубов. тонкий, скулящий, совершенно не мужской звук, сорвавшийся из самой глубины горла, где ещё секунду назад пальцы фламбе пережимали вены.
они существуют в этом моменте вечность. влажные звуки сплетаются с гулом вентилятора и мерным гудением ламп дневного света, создавая симфонию замкнутого пространства и двух тел, забывших о времени. пот стекает с виска фламбе и падает роберту на скулу – горячая капля, почти кипяток, оставляющая после себя быстро остывающий след. роберт чувствует, как чед улыбается прямо в поцелуй, не разрывая его, как уголки его губ приподнимаются, и эта улыбка отпечатывается на губах роберта лучше любого клейма. улыбается так, будто победил в каком-то споре, о котором роберт даже не знал, будто подтвердил теорию, которую вынашивал неделями.
они расцепляются – настолько же резко, насколько и нашли губы друг друга. воздух между ними всё ещё дрожит от жара, всё ещё плавится в невидимых потоках, и фламбе выпрямляется медленно, нехотя, убирая руку с горла роберта. на бледной коже шеи остаются красноватые следы от пальцев – ничего серьёзного, поверхностное раздражение, но достаточно заметное, чтобы завтра пришлось надеть водолазку. чед проводит большим пальцем по собственной нижней губе, стирая общую, смешавшуюся слюну, и смотрит на диспетчера сверху вниз. в его глазах пляшут черти. или языки пламени, в целом, хрен разберёшь, когда речь идёт о человеке, который в буквальном смысле горит изнутри.
— споттер, — говорит фламбе хрипло, и голос его садится на самых низких частотах, царапает воздух как наждачная бумага, кивая на штангу, всё ещё лежащую на стойках, всё ещё ждущую своего часа. — тебе нужен, блять, споттер. всегда, — некоторое время после он ещё молчит, а после его рука, тяжёлая и с едва заметным тремором, поднимается и поглаживает роберта по слипшимся от пота волосам. — никакого больше геройского дерьма без суперсил, — и голос афганца звучит настолько тепло, настолько приятно, что роберту кажется, что это единственный звук, который он хочет слышать каждый день в своих наушниках сидя на смене. именно такой, и никакой больше.
фламбе разворачивается и уходит в другой угол зала к гантелям, не оборачиваясь. чеканит шаг, держит спину неестественно прямо, будто ничего не произошло, будто он не оставил после себя выжженную землю. роберт остаётся сидеть на скамье, глядя в потрескавшийся потолок, и единственная мысль, которая бьётся в черепной коробке набатом, пульсирует в такт сердцу, всё ещё колотящемуся где-то у горла – «ну и пиздец». глубокий, всеобъемлющий, непрогнозируемый пиздец, каких ещё не случалось в его жизни. именно то, что он заслужил. именно то, что он, кажется, где-то в самой глубине души, в той её части, которой он никогда не даёт голоса, хотел получить.