***
27 июня 2026 г., 22:04
У него глаза - байкальский лёд, хрустальная, почти ненастоящая голубизна, в которую глядишь, а дна не видать. Зовут его в три слога, которые правильно и ловко ложатся на язык: Во-ло-дя. Занимается он по большей части тем, что мотает Глебу душу, пробирается внутрь, под кожу, как болезнь, и, сукин сын, не выкашливается, не выпаривается обратно, остается в глебовых костях, в глебовом мозгу, в глебовой душе. И нет бы ему сидеть тихонечко, нет, наш Шарапов не таков, он задаёт свои наивные вопросы, чёртов человеколюбец, он спорит, упрямо наклоняя голову, как телок, он улыбается так, что восхищение брызжет из него во все стороны - осторожно, ошпаришься! - и выдыхает: "как у тебя все, Глеб, здорово получается."
"Не здорово, - думает Глеб, - и не здорово."
У Володи грубые, мозолистые руки, офицерская выправка, пройденная война за плечами и какая-то дурная блажь в голове. К каждому встречному он подходит с какой-то невиданной доселе меркой, каждого он пытается понять, каждого оправдать, каждого защитить. Глеба раздражает эта его мальчишеская придурь, эти самостоятельно нацепленные розовые очки. Раздражает его и то, что рука у Володи при стрельбе не дрожит, бандитской мрази и шушеры он не боится, на своих гипотезах не зацикливается, и легко предлагает новые идеи, а потом, когда сочтёт мысль стоящей, упирается рогом, и тогда Глебу ни прикрикнуть, ни слово злое, жгучее ввернуть нельзя - не поможет. Только глянет голубыми глазищами, сведёт брови и упрямо, и все свое опять: "нет, Глеб, ты меня послушай спокойно, без сердца".
- Ну откуда ты только такой взялся, - бессильно выдыхает Глеб однажды, когда сил быть титаном - да и просто быть, - рядом с Володей просто не остаётся. Володя в ответ сводит брови ещё сильнее, он думает, это Глеб так идёт на новый круг пререканий.
Глеб пытается, правда пытается не думать о нем в таком контексте, задавить в себе эти ужасные, постыдные мысли, от которых все обрывается в животе, наорать на самого себя по-жегловски и самого себя заткнуть, но уродливая гниль в нем шевелится, вьюнком оплетает сердце и грохочет:
"Красивый. Красивый. Красивый."
Они живут вместе. Глеб пытается насмехаться над ним про себя и ругаться всяческими словами: как же, солдат, прошедший всю войну, стреляный воробей, позвал к себе едва знакомого мужика жить, да ещё и ласково так, просяще, ну не идиот ли? Что может быть хуже - находиться в непосредственной близости к начальству постоянно? Да ещё и к взрывоопасному начальству, которое за словом в карман не лезет. Володе - Шарапову, Шарапову, надо отвыкать звать его в голове по имени, - видать, нормально. Он послушно ставит чайник на двоих, когда Глеб распоряжается, рассеянно помогает расстеливать диван, на гневные приказы выключить лампу и выкинуть к чертям собачьим этот учебник по криминалистике, мягко смеётся и, вместо того, чтобы наорать на обнаглевшего гостя в собственном доме, тушит свет, и тихо принимается готовиться ко сну.
Последней каплей для Глеба становится момент, когда он сам, взвинченный, оглушенный бабьим воплем, перестаёт себя на секунду контролировать и бросает небрежное:
- Володя, где наши карточки?
"Наши. Наши. Наши." - стучит эхом в его голове спустя полсекунды, как он это произносит. Чьи - наши? Кто - мы? Шарапов местами чрезмерно мягок, но не глухой и не идиот, сейчас он задаст все эти вопросы, да к тому же прибавит, с чего бы он сам должен отдавать весь свой хлеб, Глеб захотел, Глеб пускай и отдаёт, и у Глеба не найдётся ни одного внятного ответа, и тогда...
- Не знаю, - недоуменно и капельку обиженно отвечает Володя, - ты сам их куда-то положил!
Глеба перекашивает от нежности и злости - дикая, обжигающая смесь. Какой бестолковый, какой доверчивый, какой наивный. Какой глупый, какой добросердечный. Какой мой.
Глеб несёт какую-то чушь, играет на старом пианино. Володя привычно улыбается ему в ответ, и пузыри адской смеси лопаются у Глеба в горле и горчат на языке.
В день, когда они ловят Фокса, и Володю, перекошенного от ярости, залитого кровью, приходится подхватывать на ходу, у Глеба отчего-то заполошно стучит сердце, и он снова злится, но уже на себя. "Это царапина, - сквозь зубы втолковывает он неразумному себе, - ничего смертельного. Тебе прилетало в сто крат хуже. Да ему и самому, после войны, это кажется пустяком". Это, конечно, пустяк, в самом деле - мужчину шрамы только украшают, а уж полученные в борьбе за правое дело... Фокс пойман, намертво застрявшая ниточка наконец-то начинает распутываться, все из бригады целы, а сердце все-таки не хочет успокаиваться.
Володя тоже не хочет успокаиваться. Он спорит до ожесточения, упрямо трогает Глеба за плечо снова и снова, твердит, что Груздева надо отпускать. Глеб, интереса ради, пробует и шутливый тон, и обещающий, и строгий, начальнический, но ничего не работает. "Прямо сейчас", - упирается Володя и своими голубыми глазами сверлит Глебу мозг. Глебу хочется ему поддаться, Глебу хочется сделать ему назло, Глебу хочется выкорчевать из себя этого несчастного Шарапова, и никогда больше не знать, и никогда больше ничего такого - большого, страшного, больного, - не чувствовать. Он рявкает что-то по-жегловскому колкое, и вылетает за дверь. Подслушивать в его намерения не входит, но мелкие дела в соседнем кабинете быстро заканчиваются, а хренов интиллегент Груздев не собирается понижать голос.
- Плохой человек этот ваш Жеглов, - втолковывает Груздев Володе. - Для него люди - мусор. Я старше, я вам с высоты опыта говорю.
Глеба раздражает, что этот пёс пытается поучать Володю. Его в принципе раздражает, когда люди дают Володе советы, ведясь на его открытую светлую мордашку. Впрочем, случаи, когда Володю беспрекословно слушаются и заглядывают ему в рот, тоже его раздражают.
- Ничего вы не знаете, Иван Сергеевич, - тихо отвечает ему Володя. Голос его и воинственен, и печален, и задумчив, и привычно упрям. - Чтоб вас вытащить, Жеглов сейчас жизнью рисковал, под пули бандитские подставлялся.
Глеба бесит, что Володя его так открыто защищает. Его бы выбесило, если бы Володя смолчал.
Глеб чувствует себя кипящим котлом, на который изредка выплескивают голубую ломкую синь, чтобы охладить. Ему хочется защищать Володю, и едва такая мысль впервые вспыхивает в его голове, ему тут же хочется всучить Володе первый попавшийся наган, сунуть его в гущу какой-нибудь заварухи и сказать: иди, дальше как-нибудь сам, давай, шуруй, справишься. Глеб хочется, чтобы Володя его понял, чтобы навсегда разрешилась та идиотская история с кошельком и Кирпичом, и одновременно с этим хочется упиваться тем, как зелёный, не обтесанный еще МУРом Володя ершится, гневно стискивает зубы и отворачивается от Глеба. Ему хочется звать его только Володей, не по фамилии, и постоянно держать при себе, и хочется при всех тыкнуть носом, чтоб не панибратствовал, не на особом ты тут положении, Шарапов, самый последний из бригады, ноль без палочки. Глеб подозревает, что в каждом случае только одно из желаний настоящее, а второе слеплено наспех из страха и горечи, и Глеб злится, злится, злится, потому что он ненавидит бояться, и ненавидит мучиться выбором.
И ненавидит себя.
Когда Володе снимают повязку, у Глеба в голове образуется разлом, как трещины литосферных плит. "Останутся шрамы", "мужику шрамы - боевая гордость", "стал еще красивее". Он ляпает:
- Ну и рожа у тебя, Шарапов.
Володя предсказуемо не обижается. Тянет мягко уголки губ вверх и лучит своими глазами во все стороны. Глеб предсказуемо бесится, но не сильно. В сердце его - облегчение, в пальцах его - кончик осточертевшей уже ниточки, дёрнуть разок, другой, да распутается все это непонятное тяжёлое дело.
Но черная кошка перебегает им дорогу, и все идёт кувырком, правду говорила примета.
Когда Володю увозят прямо у них из под носа - в буквальном смысле, Тараскин прыгает перед поездом, как блоха, а Шесть-на-Девять размахивает руками перед лицом Глеба и орет: "Его убьют! Надо что-то делать!", - Глеб все свои силы бросает на то, чтобы не сгорбиться, не осесть на корточки, не закрыть лицо руками. Плечи - ровно, голову - вверх. Справятся. Спасут. Все образуется. Хотели бы убить - пырнули бы сразу. Заметили бы хвост - выкинули бы перед переездом истекающее кровью тело. Увезли - значит жив, значит есть надежда.
Есть, есть, есть надежда. Иначе никак.
Глеб видит выход только в одном - поменяться местами. Володя где-то там, в непроглядной зимней мути, станет капитаном Жегловым - жёстким, прущим напролом, не сожалеющим ни о чем, не сомневающимся, остроязыким и злым. Глеб станет Володей - он даст мирозданию шанс, десять, сто, он будет верить, что Володя вернётся, что все образуется. Он будет надеяться. Иначе никак.
Итак, место и время встречи изменить нельзя.
- Бах, бах. Убиты, Глеб Егорыч.
- А если свет выключить?
- Бах. Всё равно убиты. Да и потом, как он поймёт?
Глеб привычно ярится, это чувство придаёт ему уверенности. Володя поймет, ещё как поймёт. Пусть только попробует не понять, щ-щен-нок, получит грандиозную выволочку, к оперативной работе больше ни на шаг не подойдёт! Пусть только попробует...
Глеб мысленно настраивает между ними связь, навроде радио, и уверенно вещает: ты, мол, охолони, Шарапов, не трясись. Мы тебя вытащим, мы все продумали. Ты побудь умничкой, ты ещё немножко продержись, а уж в магазине тебе - открытая подсобка, смазанный засов и заряженный пистолет, ты уж постарайся. Будь начеку, не распускай нюни в последний момент. Не будь идиотом. Всё у тебя ещё будет, Шарапов, Володя, ты ведь слышишь меня?
Глупость несусветная, но чуточку, самую чуточку легче.
- А если они не приедут, - уныло и задушенно шепчет Коля в то самое утро, - если он даже и не думал им про следственный эксперимент заливать, что тогда? Что тогда, Глеб Егорыч? Как тогда?
- Никак, Тараскин, рот зашей и молчи в тряпочку, - рявкает Глеб на него. - Шарапов, небось, не глупее тебя, все сделает как надо.
Мы же связаны, я же ему уже все рассказал.
Свет выключают вовремя, кто-то из бандитов начинает переругиваться, кто-то вопит с нотками паники. Володи не слышно. Успел? Понял? Догадался?
- Выходить по одному!
- А мусорка ты своего нам отдаёшь? - хриплым карканьем доносится из подвала. Кто-то за спиной Глеба громко сглатывает. Успел ли, понял ли?.. Кто знает?
- Не видать тебе Шарапова, - глухо скрипит в ответ Глеб. - Я сказал, выходить по одному, пистолеты, финки бросать на снег!
Один выходит.
Другой.
Третий.
Горбатый.
Ещё один.
Где? Где? Где Володя?
Когда Тараскин помогает ему выйти на свет - измученному, бледному, с расцарапанным лбом и дикими глазами, - Глеб не может держать себя в руках. Он вообще больше ничего не может, кроме как слышать гулкий дробный стук крови в ушах, да всматриваться в эти потерянные голубые глаза.
Все ещё прозрачные и чистые, как родник. Всё ещё не застывшие от ужаса, все ещё не ожесточённые, не изменившиеся.
Глеб притягивает его к себе так отчаянно, будто Володю прямо сейчас будут вырывать из его рук. От него пахнет старым чужим пальто, порохом, пылью и им самим. Он горячий, живой, подвижный под ладонями, жмется к Глебу так же бездумно и отчаянно. "Бедный мой, - бессвязно думает Глеб, гладя его по затылку, - хороший". Все сроки приличных дружеских объятий истекают, Глеб силой отрывает себя от Володи, но тут же не удерживается, ведет грубой ладонью по гладкой холодной щеке.
Услышал. Понял. Догадался.
Живой.
Мой.
Примечания:
Если зацепило, черканите отзыв пожалуйста🥹