***
Личная проблема Тэхёна жила через две двери и звалась Чон Чонгуком. Формально он был мёртв. Точнее, сначала был мёртв, потом ожил, а теперь существовал в промежуточном состоянии, которое медсправка вежливо называла «реанимированный композитный организм», а комендантша — «этот, что воняет формалином». Его собрали. Кто и зачем, история умалчивала — то ли лаборатория, то ли скорбящая бабушка, то ли он сам. По швам на шее, запястьях и вдоль позвоночника шли аккуратные чёрные стежки, и всё держалось на добром слове, суровой нитке и упрямстве, которого у Чонгука было больше, чем крови. Он был свежесобранным, злым от нестабильного уровня гормонов, с телом, которое можно разбирать и собирать заново, — и это, как выяснилось, крайне опасная комбинация, если такой парень влюбится. А Чонгук влюбился, блять. — Тэ. Тэ. Тэхён. — Он ввалился в комнату без стука, держа на весу собственную правую руку, отстёгнутую по локоть. Из культи не текло — только тихо гудели два обнажённых стежка. — Смотри. Как думаешь, эта красивее? Тэхён поднял голову от подушки. Змеи спросонья зашипели на гостя, но лениво, для порядка и равновесия. — Ты опять ходил в анатомичку? — Да. Одолжил. — Чонгук поднял чужую руку выше. Она была меньше его собственной, изящнее, с тонкими пальцами и аккуратно постриженными ногтями в чёрном лаке. — Моя слишком широкая. Чимину такие не нравятся. Сокджин ему руку подавал вчера. Я видел. У Сокджина ладонь такая же. Хочу её себе. — Чонгук. — Что? — Ты предлагаешь Чимину не себя, а какой-то конструктор, ей богу. Чонгук сел на пол посреди комнаты, положив запасную руку на колени, как кошку. Швы на его шее чуть разошлись, когда он опустил голову, — не от горя, просто нитка стёрлась, надо её перетянуть заново. За окном болото выдохнуло клубок тумана, и он, приглядевшись к общаге, передумал заходить. — Ты не понимаешь, — сказал Чонгук глухо. — Он идеальный. Весь. А я вот такой. — Он повёл плечом, и под кожей что-то деликатно хрустнуло. — Но я сделаю правильно. Под него. Руки под его руки. Спину под его спину. Он посмотрит. И поймёт, что я подхожу. Что я старался. У Чона зачастую появлялись проблемы с голосовыми связками, из-за чего, говоря длинными предложениями, большая часть слов просто не покидала его рта. Поэтому в последнее время он приноровился говорить коротко, будто ребёнок. Причём, нейроотличный. — Он поймёт, что ты пришил себе руку покойника, просто чтобы понравиться. — Это романтично. — Это уголовно наказуемо и, скажем прямо, мерзко. Кто знает, куда этими руками лазили. Чонгук вскинул на него глаза — большие, разные, влажные, как у оленёнка, которого собрали из трёх разных оленят. — О, у тебя теперь гомофобия? — удивился Тэхён. — Гетерохромия. — Я так и сказал. В разных глазах горело такое спокойное, лиминальное безумие, что Тэхён на секунду пожалел, что он не трезвый и не сможет обратить собеседника в камень прямо сейчас, чтобы прекратить пиздец заранее. Чимин был сиреной с потока вокалистов. Тонкий, светящийся изнутри, с кожей, которая в сумерках отливала перламутром, а на скулах и вдоль шеи прятала мелкие, почти незаметные чешуйки. Когда он пел на парах, вода в графинах покрывалась рябью, а у слушателей начинало сладко ныть в груди под рёбрами. Он знал, что красив, это была негласная аксиоматика. Но этим он не то чтобы пользовался, но и не отказывался от привилегий, в руки идущих. Две недели за ним по пятам ходили двое: Чонгук, собирающий себя по кускам, и Ким Сокджин. Сокджин был вампиром. Старые деньги, старая кровь, костюмы, от которых пахло кровью и немного могилой. Он ухаживал классически: цветы, комплименты и постоянное нахождение поблизости. Рядом с Сокджином Чонгук выглядел чем и был — самоделкой. И Чонгук это знал, и от этого разбирал себя с трёхкатным ослиным упорством. — Помоги пришить, — попросил он у Тэхёна. — У меня одна рука. Сам не смогу. Тэхён посмотрел на его лицо, потом на змей, которые уже с интересом принюхивались к свежей мёртвой руке, и понял, что вечер, кажется, окончательно перестал принадлежать ему и шмали. — Дай иглу, — сказал он. — И если одна моя змея эту руку укусит, я не виноват. Кстати, как думаешь, ты в прошлой жизни был антипрививочником?***
Про Сокджина стоило знать одно: он был вежлив совсем не долго. Он поймал Тэхёна в столовой, сел напротив с чашкой, где вместо кофе плескалось что-то гуще и темнее, и улыбнулся так склизко, что змеи на голове Тэхёна на всякий случай ощетинились. — Ты дружишь с мертвецом, — сказал Сокджин любезно. — Я со многими дружу. Кроме тебя, конечно. — Он мешает. — Сокджин крутил чашку за ручку, не отпивая. — Чимин колеблется. Он бы уже давно сделал разумный выбор, но каждый раз, когда собирается, этот твой Штейн приносит очередной… жест. Позавчера притащил сердце, своё, блять. В коробке со льдом и слащавой запиской. Ты представляешь, каково нормальному парню получить в подарок бьющееся сердце? Тэхён представлял. Ему, честно говоря, это казалось очень милым. — Романтично, — сказал он вслух, потому что любил смотреть, как у Сокджина дёргается идеальная бровь. — Это пиздец. — Сокджин наклонился ближе, и от него пахнуло холодом склепа и дорогим одеколоном поверх. — Я прошу тебя по-хорошему. Убери его с дороги, ты же имеешь на него влияние. Скажи, что у него нет шансов. Скажи, что Пак уже выбрал. И тогда, может быть, — он повёл рукой, — я забуду, что ты каждую ночь травишь мою будущую пару своим дымом через две стены. У сирен чувствительное обоняние, Тэхён. Чимин жалуется. Змеи зашипели во все восемь маленьких глоток. Одна вытянулась через стол и щёлкнула зубами в сантиметре от идеального вампирского носа. Сокджин даже не моргнул — он был слишком стар, чтобы бояться гадюк. — Я передам Чонгуку твоё мнение, — сказал Тэхён, поднимаясь. — Дословно. Он оценит, как раз ищет, чьё лицо ему одолжить. Ты, главное, ночью дверь запирай. И оборачивайся почаще, опарыш. Ким ушёл, не оглядываясь, но кожей чувствовал, как вампирский взгляд буравит его между лопаток. Змеи довольно ворочались — им понравилось. Им вообще нравилось, когда Тэхён нарывался на неприятности, — тогда была надежда, что наконец кому-нибудь разрешат погрызть лицо. — Он сказал, что ты патология, — честно передал Тэхён вечером, перетягивая Чонгуку ёбанный разошедшийся шов на шее в сотый раз за неделю. Гаргулья сидел тут же, на полу, привалившись к стене, — зашёл проверить, не курят ли, но остался, потому что у него на плече дремала змея, а Намджуну это, кажется, нравилось не меньше, чем ей. — Дословно: «убери его с дороги». Чонгук не дёрнулся. Игла ходила в его коже, как в плотной ткани, — ни крови, ни боли, только тихий влажный звук. Он смотрел в стену перед собой, и в его собранных из других глазах что-то медленно затвердевало. — Пусть говорит, — сказал он. — Он живёт триста лет. Всё ещё думает, что любовь — это когда красиво. — Он усмехнулся, и шов под иглой Тэхёна натянулся. — Красота — это дёшево. Я даю больше. Я разберу себя весь. Я соберу себя обратно так, как надо Чимину. Что даст Сокджин? Цветы? Цветы вянут. А я не могу. Я — навсегда. Намджун в углу тяжело завозился. — Это, — сказал он медленно, подбирая слова, как всегда, — очень пугающе прозвучало, Чонгук. — Спасибо. — Это не комплимент. Тэхён завязал последний узелок, откусил нитку — зубами, потому что ножницы Чонгук куда-то запихал, — и отстранился. Змеи смотрели на реанимированного мальчика с чем-то средним между жалостью и аппетитом. — Гук, — сказал Тэхён тихо. Дым ещё держался в голове мягкой подушкой, и от этого хотелось быть добрым. — А если он тебя выберет — что дальше? Ты остановишься? Или так и будешь всю вечность разбирать себя под него? Он же живой и меняется. Ты за ним не угонишься, сколько рукавов к пизде ни пришей. Чонгук долго молчал. Потом повернул к нему собранное из чужого лицо, и в нём впервые отражался страх — простой, голый, человеческий, единственная деталь в нём, которая точно была его собственной. — Я не умею по-другому, — сказал он. — Меня так собрали. Я если люблю, то отдаю. По кускам. — Он опустил взгляд на свои руки — одну свою, одну чужую, меньше и нежнее. — Я лучше буду страшным. Но его. Змея на плече Тэхёна тихо, почти нежно ткнулась носом ему в щёку. Даже гадюкам, видимо, бывает не по себе.***
Всё решилось на осеннем балу, как и положено любой уважающей себя истории про монстров и любовь. Бал для универа был традицией древней и опасной. Актовый зал завешивали паутиной — настоящей, арендованной у выпускника-арахнида, который на этом неплохо зарабатывал. Оборотни выли, банши визжали под музыку, кто-то из некромантов, как всегда, поднял пару скелетов с заднего двора, и те топтались у стены, светя ошмётками оставшегося мяса. Тэхён пришёл под завязку укуренный — иначе на такой концентрации живых существ его змеи устроили бы хтонический пиздец. Восемь гадюк лежали вдоль его щёк вялыми косами, и он был мирен и мягок, как ил на дне. Намджун стоял рядом. Днём он был статуей на входе, все об него спотыкались, а к ночи ожил, помылся от голубиного помёта и стоял теперь у стены рядом с Тэхёном, огромный, каменный, тёплый, и молчал глухо. Иногда с него откалывался кусочек, и Тэхён молча возвращал его на место, придавливал ладонью — камень под пальцами прирастал обратно. Они практически не разговаривали, змеи давно перебрались с головы Тэхёна на плечо Намджуна и жили там теперь почти постоянно, и это, наверное, говорило за них. — Он идёт, — сказал Намджун негромко, глядя поверх голов. Чонгук вошёл в зал, и зал встретил его пустой тишиной. Он снова себя доделал, было видно неворужённым взглядом. Плечи стали уже, руки, обе, теперь были короче, тоще, красивее чужим заимствованием. Осанка, разворот, линия челюсти — всё подобрано под копирку, под чей-то вкус. И Тэхён с холодком в животе узнал этот вкус, потому что видел его каждый день в столовой напротив. Чонгук пересобрал себя под Сокджина. Под то, что нравилось Чимину в сопернике. Он взял чужие черты и надел на себя, как костюм. — О нет, — сказал Тэхён. Чимин стоял у чаши с пуншем, светясь в полумраке перламутром, и рядом с ним был вампир — безупречный, вечный, скучный в своём совершенстве. Чонгук шёл к ним через весь зал, и швы на его новом теле натягивались с каждым шагом, потому что чужие части не хотели уживаться, гормоны молодого гнали кровь, которой у него почти не было, и вся эта сшитая машина двигалась на одной чистой, страшной, нечеловеческой воле. Он остановился перед Чимином, открыл рот, чтобы сказать что-то заготовленное, красивое, чужое. И развалился на первом вдохе. Швы, что держали новые плечи, лопнули разом — слишком много не его отказывалось сливаться в один организм. Заимствованная рука отвалилась и звонко упала на паркет, за ней вторая. Узкие чужие плечи сползли, и под ними будто обнажился настоящий Чонгук. Он стоял посреди зала, растеряв всё, что нашил, в луже отвалившихся деталей, и на лице у него было написано голое, нечеловеческое, единственно настоящее — ужас и стыд. Зал ахнул, банши на всякий случай завизжала. Сокджин брезгливо отступил на шаг, чтобы чужая рука не коснулась его туфель. А Чимин засмеялся беззлобно. Он подошёл к Чонгуку — прямо по рассыпанным чужим частям, наступая на них босыми ступнями, — и взял его кое-как пришитое запястье в свои прохладные ладони. — Дурак, — сказал он тихо, и вода во всех графинах зала пошла рябью от его голоса. — Я на них и не смотрел ни разу, на плечи эти. На руки. — Он поднял глаза, и в них плескалось море. — Я на швы твои смотрел. Мне нравится, какой ты есть в первозданном виде, что ты сам себя собрал и держишься. А ты взял и всё это на себя навешал, будто лего-человек. Чонгук смотрел на него, забыв закрыть рот. — Я думал, тебе не нравится мужественность. — Мне нравишься ты, — сказал Чимин. — И даже сердце в коробке не нужно было тащить. Сокджин, поняв, что триста лет безупречной линии челюсти проиграли одному вовремя случившемуся распаду по швам, поставил бокал и удалился с достоинством вампира, мол, не очень-то и хотелось. Убирали за Чоном долго. Чужие части сдали обратно в анатомичку — Намджун лично их отнёс, потому что только у гаргульи хватало сил тащить всю тяжесть конечностей, не морщась. Чонгука Чимин увёл к себе — пришивать обратно то немногое, что осталось своим, и, кажется, пришивать надолго, судя по тому, как сирена держала мертвеца за уцелевшую руку. Тэхён вышел на болото. Ночь дышала гнилью и осенью, туман лежал на воде плотно, как одеяло, под которым что-то ворочалось и не хотело просыпаться. Змеи сползли обратно на плечи — им нравилась сырость. Он достал коробочку, свернул самокрутку, чиркнул, затянулся. Голова стала мягкой. Мир — терпимым. Восемь гадюк маленькими поцелуйчиками-укусами стали покрывать всё его лицо. Рядом опустилась мощная туша, и болотная жижа под ним расплескалась. От Намджуна пахло грозой, и одна змея, самая наглая, уже ползла с головы Тэхёна на широкое каменное плечо, устраиваться на ночь. Тэхён протянул ему самокрутку, Намджун, на удивление, даже не забычился за устав и правила. Затянулся неумело, закашлялся так, что с него откололось ухо, и Тэхён, смеясь, поднял его из грязи и прижал обратно. Остальные змеи перебрались на гаргулью и уснули младенцами. — Как думаешь, — сказал Намджун, глядя на туман, — они будут встречаться? Чонгук с Чимином. Тэхён подумал о мальчике, который разбирал себя по кускам, лишь бы кому-то подойти, и о сирене, которой оказалось нужно ровно обратное. Подумал о швах, которые держатся на упрямстве и добром слове. О любви, которая у одних — цветы, а у других — сердце в коробке со льдом. — Не знаю, — честно сказал он. — Может, из двух неправильностей выйдет что-то цельное. Он положил голову Намджуну на каменное плечо, змеи не проснулись. Болото выдохнуло очередной клубок тумана. — Иди спать, — сказал Тэхён. — Скоро рассвет, окаменеешь прямо тут, и я буду весь день к тебе на болото курить бегать. — Бегай, — сказал Намджун. — Мне нравится, когда ты приходишь. Змеи зашевелились во сне. Тэхён улыбнулся в холодное каменное плечо и докурил до конца. В свою защиту он может сказать, что Луна была полной, а его оставили без присмотра.***
Комната Чимина пахла солью и морем — настоящим морем, глубоким и холодным, куда не доходит свет. На подоконнике стоял аквариум без рыб, просто вода, в которой сирена иногда держала руки, когда чешуя на запястьях начинала сохнуть и трескаться. Сейчас Чимин сидел на кровати, поджав под себя босые ноги, и держал на коленях коробку с нитками, иглами и хирургическим спиртом, который пах остро и по-больничному. Чонгук сидел на полу у его колен, без рубашки, и на нём почти ничего не держалось. — Тебе больно? Не дёргайся, — сказал Чимин, продевая нитку. — Я и не дёргаюсь. — Ты дрожишь. — Это не от боли. — Чонгук честно смотрел перед собой, на белую линию чужого бедра под задранной пижамой. — У меня почти нет нервов. Плохо вшили. Дрожу, потому что ты слишком близко. Чимин фыркнул и наклонился к его плечу, где чужая мышца, которую Чонгук нашил перед балом, теперь свисала уродливым лоскутом, полуоторванная. Он подцепил её двумя пальцами. — Это чьё? — Не помню. Там бирок нет. — Убираем. — Одним движением сирена содрала лишнее и бросила в таз. Чимин начал зашивать прежний кусок, большой и жилистый, в отличие от предыдущего, а когда закончил — провёл по шву большим пальцем, медленно, от начала до конца, и Чонгук закрыл глаза. — Вот. Так лучше, намного. Игла входила в кожу с влажным звуком. Чимин шил ровно, чешуйки на его пальцах цеплялись за нитку, и от каждого стежка по спине Чонгука бежали мурашки, или их психосоматическое подобие, нервов-то в теле практически нет. Запах сирены густел, наливался, становился сладким, и мышцы у Чонгука натянулись сами собой, потому что даже мёртвое тело узнаёт, когда рядом находится предмет его обожания. — Ты пахнешь так вкусно, — сказал он хрипло. — Спасибо. — Чимин не поднял глаз от шва. — Надеюсь, не тунцом. Пак завязал узелок, откусил нитку острыми зубками, а Чонгук поднял на него собранное из разных частей лицо, и в его разномастных глазах вспыхнуло бетонное безумие, от которого у нормальных монстров стыла кровь, а у Чимина, кажется, наоборот, теплело внизу живота. — Я останусь. С тобой, — сказал Чонгук. — Насовсем. Я не уйду, слышишь? Ты один раз меня к себе пустил. И я теперь не отклеюсь. — Я знаю. — Чимин отложил иглу и взял его лицо в прохладные ладони, наклонился, коснулся лбом лба. От него шла рябь — по воде в аквариуме, по воздуху, по мёртвой крови в жилах Чонгука. — Только больше не приноси мне сердце в коробке, оставь его себе. Оно мне нужнее внутри тебя, чем на льду. — Оно бьётся только за тебя. — Тогда пусть бьётся, где ему положено. Он поцеловал его — и Чонгук подался вверх весь, потянулся, как тянется голодное к своему единственному, обхватил тонкое тело сшитыми руками так, будто боялся, что его растащат на детали. Чимин ахнул ему в рот, чешуйки на скулах приподнялись, мокро блеснули в полумраке, у горла тонко приоткрылись жабры и задышали часто. Он был весь влажный там, где кончалась человеческая кожа и начиналось море, весь скользкий и живой, и Чонгук, мёртвый, холодный, собранный, впервые за всё послесмертие почувствовал, что у него, кажется, всё-таки есть что-то тёплое. Своё. Настоящее. — Осторожно, — выдохнул Чимин, когда швы на плече Чонгука опять натянулись слишком сильно. — Разойдёшься. — И пусть. — Чонгук уткнулся лицом ему в шею, в самые жабры, вдохнул глубоко. — Разойдусь — снова сошьёшь. У меня теперь есть тот, перед кем не страшно развалиться. Чимин засмеялся тихо, это было самое длинное предложение, вылетевшее из уст Штейна младшего. За окном болото выдыхало туман. Игла осталась воткнутой в клубок ниток на краю кровати — до утра или до следующего развала.