Радость умерла — я осталась
4 июля 2026 г., 03:51
Будильник не звенел. Он просто начинал существовать — вибрирующим, злым предметом на тумбочке, который вгрызался в затылок. Нигилюкса открыла глаза, и первая мысль была не о деле, а о том, что веки будто залиты свинцом. Два часа. Два часа сна — это не отдых, это насмешка. Провал в темноту, который оборвался слишком резко, оставив после себя не бодрость, а липкое чувство, будто её всю ночь выжимали, как тряпку.
Она села. Тело двигалось рывками, как кукла с перерезанными наполовину нитками. Встать. Сделать шаг. Шаг в ту же самую серую субстанцию, что вчера, и позавчера, и неделю назад. Дни спрессовались в один долгий, тягучий комок из рабочего планшета, бледного света монитора компьютера и дороги домой, которую она не помнила. Работа. Сон. Работа. Сон. Между ними — пустота, зияющая и мокрая, как подвал после потопа.
Она остановилась перед зеркалом в коридоре. Не потому что хотела посмотреть — потому что оно стояло прямо перед дверью в ванную. И там, внутри холодной стеклянной глубины, на неё смотрело нечто. Женщина. Та же форма плеч, тот же цвет волос. Но глаза — мёртвые, выцветшие. Нигилюкса наклонила голову, и отражение повторило. Тогда она улыбнулась — машинально, вежливо, как улыбаются продавцу в супермаркете.
И вдруг из глубины зеркала, прямо из-за собственного уха, раздался голос. Чужой, но в то же время до тошноты знакомый. Радостный. Громкий. Тот, кто смеялся над ней всегда.
— Ха-ха! — пропел он, как пропевает утренний ведущий в радиоэфире. — Ещё один жалкий день. Ещё один. Без него. И без тебя. Тебя ведь нет, правда?
Она не ответила. Просто отошла, отвернулась, зашла на кухню и вернулась с охапкой чёрных тряпок — старых футболок, порванной шторы, мешковины. Она накрыла зеркало, закрепила края скотчем, грубо, неаккуратно. И стало легче. Теперь там, под тканью, спал голос. Не исчез, но хотя бы не смотрел.
Но нечто не ушло. Оно просто переселилось.
Она села за рабочий стол — туда, где пахло бумагой и стёртым ластиком. Рука сама потянулась к стилусу. Чистый лист. Первый штрих. Линия для глаза персонажа.
И тут тень на столе дрогнула. Тонкая, серая, она поползла по стопке скетчей, оставляя на них невидимый жир — и Нигилюкса вдруг почувствовала, что не может нажать кнопку на планшете. Пальцы онемели. Краски — баночки с тушью и акварелью — начали двигаться. Медленно, по сантиметру, будто их толкал невидимый палец. Одна упала. Вторая. Стилус, который она только что положила, исчез. А когда она потянулась за ним, краем глаза увидела, как тень рвёт лист. Не руками — просто проходит сквозь, и бумага рассыпается влажными лоскутами.
Она смотрела на это минуту. Две. Потом закрыла глаза.
Не рисовать. Нельзя. Не выйдет.
Но внутри, где-то под рёбрами, заворочалась мысль: а хочешь ли ты вообще рисовать? И ответа не было. Только тишина. Та самая вязкая, гудящая тишина, в которой тонут все желания.
Она протирала стойку на работе — влажной тряпкой, механически, туда-сюда, — и вдруг краем сознания зацепилась за что-то. Как заноза. Как будто кто-то щёлкнул выключателем в тёмной комнате, и на секунду вспыхнул свет.
Он.
Воспоминание пришло не плавно, а ударом под дых. Она увидела его так отчётливо, будто он стоял в трёх шагах — и от этого захотелось закрыть глаза, но она не могла.
Он был в фуражке. Сдвинутой чуть на затылок, с лакированным козырьком, который отбрасывал резкую тень на переносицу. Мундир — алый, до боли яркий, как кровь или как закат, которого она не видела уже месяцы. Золотые эполеты тяжело лежали на плечах, искрились при каждом его движении, и ей казалось, что от них исходит тепло — живое, настоящее, которого ей так не хватало.
А лицо. Правильное. Скульптурное, как у героев старых гравюр. Она помнила каждую линию: чёткий подбородок, чуть скошенный в улыбке, скулы, которые она когда-то обводила пальцами. И этот нос. Курносый, чуть вздёрнутый — неправильный, не идеальный, но его. Единственная черта, которая делала его не божеством, а просто человеком.
Но хуже всего — волосы. Золотые. Не жёлтые, не пшеничные, а именно золотые, как расплавленный металл. Она помнила, как они путались у неё в пальцах, как пахли — солнечным светом и сухой травой. Она хотела бы забыть этот запах, но память была беспощадна.
И наконец — глаза. Она боялась их. Всегда боялась. Потому что они были чёрными. Бездонными, как ночь без звёзд. И в этой черноте, вместо обычных зрачков, горели два солнца. Не круги, не точки — именно солнца, с расходящимися лучами, живыми, пульсирующими. Когда он смотрел на неё, она чувствовала, как эти лучи проникают под кожу, сквозь рёбра, до самого нутра. Они не согревали — они прожигали. Оставляли ожоги, которые не заживали до сих пор.
— Ты здесь, — прошептала она губами, не издав ни звука. — Ты здесь, а меня нет.
Воспоминание моргнуло. Фуражка поплыла, мундир поблек, огонь в зрачках угас, превращаясь в просто чёрные точки. И снова перед ней была серая стойка, жирное пятно на тряпке и отражение её собственного пустого лица в стеклянной витрине.
Она поняла, что стоит неподвижно уже несколько минут. Шерстяной коллега бросил короткий взгляд, отвернулся и быстро убежал на своих мягких лапках.
Нигилюкса сжала тряпку в кулаке.
— Ещё один жалкий день без него, — шепнул голос из-под чёрной ткани. Но на этот раз она не спорила. Она просто кивнула.
Потому что это была правда.
Нигилюкса все стояла у витрины, и в стекле, поверх её собственного бледного отражения, всё ещё дрожал его силуэт. Она не выдержала.
— Ах… Акивили.
Имя вырвалось само, как вздох, как воздух, который она задерживала слишком долго. Оно обожгло горло, оставило на языке привкус меди и пыли.
— Милый мой Акивили… — голос дрогнул, и Нигилюкса прижала ладонь к стеклу, будто пытаясь коснуться того, кого уже нет. — Почему?
Почему ты умер? Этот вопрос она задавала каждую ночь, в те короткие часы между работой и забытьём. Она шептала его в подушку, в стены, в пустоту холодильника, когда открывала его в три часа ночи в поисках хоть чего-то, что заглушит боль. Но стены молчали, холодильник гудел, а ответа всё не было.
Почему ты всё ещё падаешь? Ты упал тогда — в тот день, в ту секунду, — но для неё ты падаешь до сих пор. Вечно. Бесконечно. Нигилюкса видела это во сне: ты летишь вниз, золотые волосы развеваются, как крылья сломанной птицы, а она не может протянуть руку. Она бежит, но пол уходит из-под ног. Она кричит, но голос не выходит. Ты падаешь — и будешь падать всегда, потому что она так и не смогла тебя поймать.
Почему ты оставил свой путь? Ты же был Эоном Освоения. Не просто богом, не просто правителем — ты был тем, кто шёл вперёд, кто прокладывал дорогу в пустоте. Ты никогда не сворачивал. Никогда не колебался. Ты нёс факел так высоко, что его свет был виден из других миров. А теперь факел погас. Твой путь обрывается у её ног, и она не знает, как идти дальше без твоего следа.
— Неужели тебе не понравились шутки? — её губы изогнулись в жалкой, кривой усмешке. — Помнишь, я всегда говорила, что у тебя слишком глупое лицо для божества. Помнишь, как я передразнивала твои речи? Ты смеялся. Ты всегда смеялся. Ты даже смеялся над тем, как я держу стилус, — говорил, что это похоже на сражение с пауком. — Она зажмурилась, и слёзы наконец потекли — сухие, горячие, беззвучные. — Неужели мои шутки были настолько плохи, что ты решил умереть, лишь бы не слушать их дальше?
Голос сорвался. Она сжала пальцы в кулак и ударила по стеклу — не сильно, словно прося его отозваться.
— Или ты обиделся? — прошептала Нигилюкса. — Ты обиделся, что я не сказала тебе что-то важное? Что я не призналась? Что я молчала, когда надо было кричать? А теперь я кричу — в пустоту, в мокрые тряпки, в чёрные зеркала. Ты слышишь? Ты вообще там, где падаешь, меня слышишь?
Тишина. Только гул вентиляции и далёкий смех прохожих за спиной.
— Ты хотел, чтобы я стала лучше, — прошептала она, прижимаясь лбом к холодному стеклу. — Но ты не дал мне шанса. Ты просто… упал. И забрал с собой все ответы.
Нигилюкса закрыла глаза, и в темноте снова вспыхнули его зрачки — те самые солнца. Горячие, слепящие, живые.
— Дурак, — выдохнула она. — Глупый, золотой, вечно падающий дурак. Я тебя ненавижу.
Но в голосе, на самом дне, дрожала не ненависть. Только тоска. Тягучая, бесконечная, как те дни, что превратились в тёмную массу без него.
— Ах, мой Акивили…
Она произнесла это почти с улыбкой — той самой, кривой, надтреснутой улыбкой, которую он так любил передразнивать. Но сейчас улыбка не дошла до глаз. Она застыла маской, под которой билось что-то тёмное, липкое, невыносимое.
— Ты обиделся? — голос её стал тише, почти шёпотом, будто она боялась, что он услышит и подтвердит. — Ты обиделся на то, что я… что я взорвала твой экспресс?
Слова вываливались наружу комьями, каждый — с острыми краями. Нигилюкса помнила тот день. Помнила жар, от которого плавились ресницы, грохот, заложивший уши на неделю, и красное зарево, в котором распадались вагоны, как карточные домики. Она помнила крики — короткие, оборванные. Безымянные. Те, кто даже не успел обрести имя в её памяти, сгорели за секунду. Она не хотела этого. Она хотела лишь остановить его, заставить обернуться, заставить посмеяться вместе с ней, заставить посмотреть на неё — так, как он смотрел только на горизонт. Но она перепутала рычаги. Или просто слишком сильно нажала. Или судьба, эта гнусная шутница, подставила ей подножку.
— Ах, Акивили! — её голос сорвался на хрип, и Нигилюкса прижала ладони к лицу, словно пытаясь удержать его образ, который таял, как дым. — Если бы я только могла тебя обнять…
Она протянула руки вперёд, туда, где в стекле витрины всё ещё мерцал его призрак. Ладони коснулись холодной глади. Пусто. Только отражение её самой — растерянной, с мокрыми дорожками на щеках, с тёмными кругами под глазами.
— Но ты всё падаешь, — прошептала она, прижимаясь лбом к стеклу. — Ты падаешь уже столько времени, что я перестала считать дни. Ты падаешь, а я стою. Я всегда стою. Стою и смотрю, как ты исчезаешь в этой проклятой бездне, и даже пальцем не могу пошевелить, чтобы тебя поймать.
Она закрыла глаза, и в темноте снова вспыхнул взрыв. Огненный цветок, распустившийся прямо в небе. И среди этого пламени — его фигура. Золотая, яркая, но уже падающая. Он не кричал. Он смотрел на неё — сквозь огонь, сквозь дым, сквозь время. И в его чёрных глазах-солнцах она прочитала не гнев. Не обиду. Только тихое, бесконечное «зачем?».
Она не ответила тогда. Не ответила и сейчас.
— Ты обиделся? — повторила она, и голос её дрогнул. — Ты имел право. Я разрушила твой путь. Твоих безымянных — они даже не знали, кто я, а я их сожгла. Я сожгла тебя. — Она судорожно вздохнула, прикусывая губу до крови. — Но если бы я могла… если бы я могла вернуть тот миг, я бы не стала тянуть рычаг. Я бы просто обняла тебя. Крепко. Так, чтобы ты никуда не упал. Чтобы твой экспресс проехал мимо, а ты остался здесь, со мной, и мы бы смеялись над моими дурацкими шутками, и ты бы трепал меня по голове и называл «маленькой бедой».
Она открыла глаза. Витрина была пуста. Только мокрый след от её лба на стекле, и капли, медленно стекающие вниз, как слёзы самого мира.
— Но ты не обиделся, — сказала она тихо, почти спокойно. — Ты ведь никогда не обижался, даже когда я заслуживала. Ты просто… ушёл. И оставил меня здесь, с этим взрывом в груди, который никак не затухает.
Она отошла от витрины, вытерла щёки тыльной стороной ладони и взяла тряпку. Надо было работать. Надо было делать вид, что она жива.
Но под рёбрами, там, где раньше билось сердце, теперь пульсировал чёрный пепел. И она знала: это не пройдёт. Никогда. Пока он падает — она будет смотреть. И ждать. И ненавидеть себя за то, что не может обнять его даже в последний раз.
— Прости…
Слово вылетело из её губ вместе с выдохом — тихим, дрожащим, как первый снег в ладони. Она сказала его не в пустоту, а в сторону, где, ей казалось, он всё ещё висит, застыв в вечном падении. Если бы она могла взять этот звук и запустить его в небо, как воздушного змея, чтобы он долетел до него — она бы сделала это. Но слова были слишком тяжёлыми для полёта.
— Прости, мой милый Акивили. — Она закрыла глаза и на секунду позволила себе представить его лицо без боли, без дыма, — просто улыбающимся, с этим его дурацким курносым носом. — Я не хотела. Ты ведь знаешь, я никогда не хотела. Я просто… я просто хотела, чтобы ты остановился. Хотя бы на мгновение. Чтобы ты посмотрел на меня, а не в бесконечность.
Она судорожно сжала пальцы на тряпке, которую до сих пор сжимала, и принялась перечислять, быстро-быстро, как заклинание:
— Я готова вернуть все долги! Слышишь? Все! Я верну половину Звёздного Экспресса — ту половину, что я сожгла. Я восстановлю его вагон за вагоном, если надо, даже если мне придётся собирать обломки по всем мирам собственными руками. Я склею рельсы, выплавлю из своей крови новые колёса, если ты скажешь, что этого достаточно.
Она шагнула вперёд, протягивая руки к его призраку, который виделся ей за каждым бликом:
— Я верну две пары сверхзвуковых тапочек. Помнишь? Те, что ты искал под кроватью целую вечность, а они лежали в сушилке для посуды? Это я их туда засунула. Просто чтобы подразнить тебя. Я верну их — новые, блестящие, с гравировкой твоего имени, если хочешь. И оптический плащ-невидимку! Тот самый, который я одолжила у тебя, чтобы прокрасться на твой экспресс без билета. Я его не потеряла — он висит на спинке стула, просто запылился. Я верну его, вычищу, надушу звёздной пылью, если это вернёт тебя домой.
Она запнулась, и голос её дрогнул:
— И всё, что угодно! Слышишь? Всё! — она почти кричала, но крик превратился в хрип. — Я отдам тебе все свои незаконченные скетчи, чтобы ты смеялся над ними, как раньше. Я нарисую тебе новую вселенную, если ты скажешь мне, какого цвета ты хочешь небо. Я продам свою тень, свой голос, свои ночи — всё, что у меня есть. Только…
Она упала на колени прямо посреди пустого кабинета. Тряпка выскользнула из рук. Слёз больше не было — только сухие, горячие всхлипы, которые разрывали грудь изнутри.
— Только вернись, Акивили, — прошептала она, вжимаясь лбом в холодный пол. — Вернись и скажи мне, что я не чудовище. Вернись и топни ногой, обзови меня «маленькой дурой» и скажи, что всё в порядке. Вернись, и я больше никогда не прикоснусь к рычагам. Вернись, и я выброшу все краски, кроме золотой, чтобы рисовать только твои волосы.
Тишина. Только шум вентиляции где-то под потолком, который звучал, как тиканье часов без стрелок.
Она подняла голову и посмотрела в пустоту перед собой. И там, в этой пустоте, ей почудилось — всего на миг — что кто-то улыбнулся ей со снисходительной, грустной нежностью. И тихо произнёс, почти растворяясь в воздухе:
— Глупая. Ты знаешь, я бы и так вернулся. Если бы мог.
Но ветер унёс эти слова. Или она их выдумала. Нигилюкса осталась одна на коленях, уткнувшись лицом в ладони, и поняла: она готова отдать всё, кроме самого главного. Кроме надежды, что он когда-нибудь перестанет падать.
Тишину разорвал смех. Не её. Чужой. Надтреснутый, дребезжащий, как старый граммофон, который заводили не вовремя.
Нигилюкса подняла голову. У стены, перекосившись на одну ногу, стояло Нечто. Оно было соткано из теней и забытых красок — тело казалось жидким, текучим, но на голове сидела клоунская шляпа. Ярко-красная, с помпоном на конце, нелепая до тошноты. Помпон покачивался, даже когда вокруг не было ветра.
— Я тоже скучаю по нему, — пропело Нечто, наклоняя голову под неестественным углом. Голос был странным — одновременно детским и старческим, как у куклы, в которую вселился призрак. — Не потому что он мне нравится, дурочка. Вовсе нет. Он был слишком серьёзным для моих вкусов. Слишком… прямым. Все эти его речи о путях, о горизонтах, о долге. Скукотища.
Нечто сделало шаг вперёд, и его нога — тонкая, как спичка — с хрустом ступила на паркет.
— А потому что мы с тобой — единое целое, Нигилюкса ХаА. — Оно протянуло руку и коснулось её щеки. Пальцы были ледяными, но на кончиках горел неестественный жар. — МЫ — это Радость. Помнишь? Мы — те самые искры в её глазах, когда она рисовала мангу до утра. Мы — тот смех, который вырывался из её горла, когда он подбрасывал её на руках. Мы — та часть, которую она убила вместе с экспрессом.
Нигилюкса хотела отшатнуться, но тело не слушалось. Глаза её начали мутнеть — сначала по краям, как запотевшее стекло, а потом полностью. Мир расплылся в серо-белую пелену, и сквозь неё начали проступать другие очертания.
Тёплый свет. Гул двигателей. Запах озона и звёздной пыли.
Она снова на Звёздном Экспрессе.
Всё было живым — стены пульсировали мягким золотым сиянием, окна выходили в бесконечную космическую ленту, где звёзды мелькали как искры от искры. Вагоны были полны. Безымянные — те, кого она сожгла, — стояли у перегородок, смеялись, переговаривались. У них не было имён, но были лица. Простые, уставшие, счастливые. Они пили чай из жестяных кружек, играли в карты, чинили какое-то оборудование. Их жизнь текла тихо и незаметно — и она уничтожила её за одну секунду.
Но она видела не их. Она искала его.
Вот он стоял в конце вагона, у самого носа экспресса, — Акивили. Всё тот же — в красном мундире, с золотыми эполетами, фуражка сдвинута на затылок. Но лицо его было другим. Не тем, каким она запомнила его в день смерти. А живым. Горящим. Настоящим.
Его тёмные глаза — те самые, в которых горели солнца — смотрели вперёд, сквозь стены, сквозь пространство. И в этом взгляде была страсть. Не к ней. Не к славе. К Освоению. К тому, что лежало за горизонтом. К неизведанному, которое манило его сильнее любых объятий, любых слов, любых обещаний.
Она видела, как его губы шевелятся — он шептал что-то, возможно, прокладывал маршрут, возможно, разговаривал с самим экспрессом. Его пальцы — те, что она когда-то сжимала в своих — чертили в воздухе линии, карты, звёздные координаты. И он улыбался. Так, как улыбаются только тем, кто знает, что идёт в правильном направлении.
— Акивили… — прошептала она, протягивая руку.
Но видение начало таять. Безымянные исчезали один за другим, как дым. Свет меркнул, уступая место привычной серости. И в последний момент — перед тем, как пелена снова сомкнулась — она увидела его взгляд. Он на секунду обернулся и посмотрел прямо на неё. В его чёрных глазах-солнцах сверкнуло узнавание. И лёгкая, едва заметная грусть.
«Я знаю, что ты здесь. Но я не могу остановиться. Ты же знаешь, я никогда не умел останавливаться».
Пелена сомкнулась. Она снова стояла на коленях в пустом зале.
Нечто в клоунской шляпе склонилось над ней, касаясь её виска холодными пальцами. Помпон качнулся.
— Видишь? — прошептало оно, и в голосе теперь звучала не издевка, а странная, почти материнская нежность. — Он никогда не остановится ради тебя. Даже когда ты умоляешь. Даже когда ты сжигаешь его мир. Он будет падать, искать, стремиться… потому что он — это Освоение. А мы — это Радость, помнишь? И радость умерла вместе с ним.
Нигилюкса не ответила. Она только закрыла глаза и позволила себе упасть в пустоту, которая ждала её внутри.
Нечто замерло. Помпон на его клоунской шляпе перестал качаться, и впервые за всё время его лицо — расплывчатое, как акварель под дождём — исказилось чем-то похожим на удивление.
— Уйди, — сказала Нигилюкса, и голос её прозвучал твёрже, чем она сама ожидала. Она поднялась с колен, и в этом движении была решимость. — Тебя здесь нет.
Она шагнула к Нечто, и оно попятилось — или ей только показалось? Тени вокруг него заколебались, как рябь на воде.
— Нет никакого МЫ, — продолжила она, глядя прямо в его пустые глазницы. — Есть только я. Одна. Только я, Нигилюкса ХаА. А ты — просто дым. Просто голос, который я выдумала, потому что не могла вынести тишины.
Нечто открыло рот, чтобы ответить, но Нигилюкса перебила:
— И я есть Аха. — Слова вырвались сами, и она вдруг поняла, что произнесла их не впервые — они жили в ней всё это время, ждали своего часа. — Не половина. Не часть. Вся. Я та, кто взрывает экспрессы. Я та, кто теряет любимых. Я та, кто смеётся над собственным горем, потому что иначе — захлебнусь. И если ты — моя Радость, значит, я сама тебя создала. И сама же уничтожу.
Она выпрямилась, и плечи её расправились. Нечто зашипело, как мокрый уголь, и его очертания начали расплываться, но она не смотрела на него. Она отвернулась, прошла к своей старой куртке, висевшей на стуле, и начала шарить в карманах.
— Знаешь, что самое смешное? — бросила она через плечо. — Ты думаешь, что можешь меня удержать. Что можешь заставить меня страдать. Но я уже страдаю. Каждый день. Каждую секунду. И твои дурацкие речи ничего не меняют.
Она достала блистер с надписью «Зилаксера». Белые круглые таблетки — маленькие, безобидные, похожие на мятные конфеты. Она смотрела на них мгновение, потом выдавила две на ладонь.
— Ты — моя болезнь, — сказала она тихо, почти с нежностью. — И я лечусь.
Она проглотила таблетки сухими, даже не запив. Они застряли в горле — комок пластика и горечи, — и она заставила себя проглотить, до последней крошки. Вкус разлился по языку: металл и пыль. И вместе с ним пришло странное, давящее спокойствие.
Нечто в клоунской шляпе отчаянно задергалось, его лицо вытянулось, исказилось в крике, которого не было слышно. Помпон отвалился и покатился по полу, теряя цвет. Оно таяло, как снег в кипятке, и в последний миг его голос — скрипучий, надтреснутый — донесся до неё уже издалека:
— Ты не можешь от меня избавиться, глупая… Я — это ты…
Нигилюкса не ответила. Она смотрела, как тень растворяется в воздухе, оставляя после себя только лёгкий запах озона и мятную горечь на губах. Потом подошла к тому месту, где упал помпон, и наступила на него ногой. Он лопнул с тихим хрустом, оставляя на подошве красное пятно, похожее на кровь.
Она отвернулась к зеркалу. Чёрные тряпки всё ещё висели на нём, но теперь они казались ей просто тряпками — не защитой, а трусостью. Она сорвала их одним рывком.
В отражении на неё смотрела женщина. Уставшая. Бледная. С глазами, в которых больше не было слёз — только сухая, выжженная пустота, в которой тлел маленький, злой огонёк.
— Я найду тебя, Акивили, — сказала она своему отражению. — Не как сломленная дура, которая молит о прощении. Я найду тебя как Аха — та, что способна уничтожить целый экспресс и не моргнуть глазом. Ты хотел Освоения? Хорошо. Я освою все миры, все звёзды, все чёрные дыры, пока не найду твой след. Даже если мне придётся сжечь всё, что осталось, — я найду.
Она коснулась пальцами стекла. Отражение коснулось в ответ.
— И тогда я спрошу тебя в лицо, — прошептала она, и губы её дрогнули в той самой кривой, надтреснутой улыбке. — Почему ты падаешь. И слышал ли ты меня, когда я кричала.
Она развернулась и пошла к двери. Пол под ногами больше не качался. Таблетки делали своё дело — мир снова стал плоским, серым, предсказуемым. Она знала, что это ненадолго. Что тень вернётся. Что голос в зеркале заговорит снова, когда лекарства выветрятся из крови.
Но сейчас ей было достаточно того, что она решила. Решила не быть жертвой. Решила быть той, кто ищет. Даже если искать придётся вечность.
Она вышла из комнаты, оставляя за спиной красный след на полу от раздавленного помпона — единственное доказательство того, что разговор вообще был. Или просто пятно от старой краски. Теперь это уже не имело значения.