***
Без сомнений, Панталоне видел, как Дотторе сверлит взглядом то кольцо. Единственное кольцо, которому было дозволено прикасаться к коже, когда остальные сброшены вместе с перчатками. Кольцо, которое ему подарил Зандик. Ничего такого, просто вежливое приглашение к сотрудничеству. Феофан тогда ничего не сказал, плавясь в улыбке. Этот приятный и тошный кадр, как и тысячи других, был отпечатан в мозге Дотторе. Он пытался анализировать чувства, которые вызвали у него воспоминания Зандика о Панталоне, и среди нескольких витающих слов он подчеркнул одно: «ревность». Панталоне ничего не сказал, когда невольно увидел, как сегменты вскрывают неостывшее тело Зандика. Ничего он не сказал, когда Дотторе буднично докладывал о потере других сегментов. Принимая это решение одним духом, думал ли Дотторе о ком-то, кроме себя? Конечно, нет. Злился ли Панталоне на него, оставшегося? В глубине своего черного сердца Дотторе знал, что да, и оттого злился сам, потому что был бессилен. Он чувствовал, что заслужил его гнев, но Панталоне все молчал, а Дотторе, маясь один в своей лаборатории, постепенно узнавал, сколько боли может скрывать тишина. Легкое «кхм» снизу прервало цепочку воспоминаний. — Прости. — в качестве извинений Дотторе мазнул губами по тонким венам запястья Панталоне, на что тот ответил привычным бархатным тоном: — За то, что вы опять ушли в свои мысли, или за то, что уничтожили их? Взгляд его был обманчиво-ласков, но Дотторе понимал, что за колкость таилось на углах слов. Его дорогой Панталоне проницателен до чертиков, как и подобает Дельцу. Только говорил он иногда совсем не к месту. Что-то в Дотторе выдало разочарование, потому что Панталоне осторожно освободил запястье, чтобы погладить его по хребту. Чуткий жест, но он мало помог. — Что, не простишь? — Дотторе фальшиво хихикнул, а сам подумал с горечью: «Да и что с того, если не простит? Но если не простит — почему?» Панталоне замялся на мгновение, а потом протянул как-то нехотя: — Некоторые грехи отпустить сложнее прочих. — Поэтому я соберу их все и сгорю с ними. И если есть в нашем мире божество, которому я могу открыться — то это ты. Произносить подобное — какая дерзость. Дотторе усмехнулся про себя: «Интересно, Царица сочла бы это предательством?» — Отвратительная ересь, Дотторе. Но вам к лицу. — Панталоне потянулся к нему, чтобы заправить голубую прядь за ухо. Он правда пытался. Дотторе криво улыбнулся и просунул руку под спину Панталоне, чтобы прижать его к себе еще ближе. Панталоне с силой обхватил его плечи, чуть подтянулся, чтобы осыпать поцелуями линию челюсти. Опасно близко. Шести колец достаточно, чтобы сосчитать, сколько раз Панталоне видел багряные глаза Доктора. Доктору не хватит костей в них обоих, чтобы сосчитать, сколько раз он увязал в фиолетовых глазах Панталоне. Тот мог сколько угодно сетовать на богов, обделивших его взором, но они даровали ему эти смоляные волосы, эти длинные ресницы, томно прикрывающие глаза. Казалось, они поскупились на цвета, ограничились лишь черными и белыми красками, да пролили случайно каплю фиолетового. Однако внутри Панталоне восхитительно-алый, Доктор сам это видел, когда менял ему легкие, когда зашивал пулевое ранение, когда накладывал повязку на разбитый нос — истекавший кровью Панталоне был пагубно красив. Честно говоря, он был красив, даже когда его рвало ядом. Но как ни посмотри, а белоснежный и холодный Панталоне совсем не был похож на яркие тропики и знойные пустыни родины, что так и не смогла принять Зандика. — Ах, даже в такой момент вы погружены в свои мысли, Дотторе. Ваш мозг не перестает анализировать ни на секунду… — в голосе Панталоне звенела то ли насмешка, то ли укор, но он еще сильнее сжал пальцы на загривке Дотторе, отчего тот улыбнулся шире. — Я приму это за комплемент. Они были так близко друг к другу, что маска Доктора почти соприкасалась с носом Панталоне, и тот не давал ему отстранится. Но Дотторе пока и не хотел: губы напротив, зацелованные и искусанные, блестели так пленительно. Когда Панталоне собирался возразить, чужие пальцы вторглись в его теплый рот — недостаточно глубоко, чтобы вызвать тошноту, но достаточно, чтобы спровоцировать слюноотделение. В отместку Панталоне заскользил зубами по фалангам. Язык был самым ценным активом Панталоне, и даже правильно подобранных слов было достаточно, чтобы Дотторе почувствовал покалывание в спине. И когда кровь воспламенялась потихоньку, безумная мысль посещала Дотторе: а был ли Панталоне человеком? Но язык, заигрывающий с пальцами Дотторе, был совершенно обычным, человеческим. Дотторе протиснул пальцы чуть дальше, коснулся нёба, и вышел, потягивая за собой ниточку слюны. Панталоне медленно облизнул губы, ловя ее. Красиво. — Я озадачен тем, как вы превращаете порок в искусство. Каков льстец. О, Панталоне умел угождать, когда ему это было нужно. И он умел отступать, когда знал, что своевременное поражение принесет победу позже. Дотторе сдавил несильно бледное горло, подождал, пока Панталоне не ослабит хватку на затылке. Ему померещилось, или в его глазах черти алкали больше? Таких же чертей Доктор видел в прошлый раз, в операционной, когда холодный скальпель игриво лизал внутреннюю сторону бедра. Кожа там такая нежная, чуть-чуть надавишь — и выступят алые капельки. Довольная улыбка не покидала лица Панталоне, ни тогда, ни сейчас. Только взгляд мутнел. Сними Дотторе маску, разглядел бы Панталоне сквозь рой красных точек то, что осталось от лица Зандика? Он извивался под ним так чувственно, так преданно. Среди вихря слов Дотторе выцепил одно новое: «обожание». Он обожал Панталоне, и оттого надавил еще сильнее, пока чужие ногти не врезались в запястье. Тогда, наконец, отпустил. Панталоне упал на подушку и судорожно вдохнул. Доктор утешительно поцеловал его острый кадык (обычно скрытый под высоким воротником водолазки. Все равно, если он ничего не почувствует через ткань – Дотторе никогда не пытался сопротивляться желанию целовать ключицы, плечи, не важно, если это происходило в театральной ложе, в архиве, в лаборатории или у стены дворца). Дотторе просто пялился на очаровательного чернобрового Феофана, который старался выровнять дыхание, держась за свою шею, будто это поможет. Его хотелось использовать, как сигарету – зажечь и дышать им, заполняя легкие и вытесняя мысли, смотреть, как он медленно тлеет под пальцами. Да простит его Царица, но Феофан был божественен. — Вам еще не приелось? — Улыбаясь, просипел Панталоне. Ему нравилось, когда его пожирают взглядом так же жадно, как пожирает жажда никотина. Черная ткань оголила плечо Панталоне, и оно так маняще блестело, напрашиваясь на щекотливые поцелуи. А кем был Дотторе, чтобы отказывать? Панталоне легонько рассмеялся, и Дотторе скользнул выше, целуя впадину за ухом — там еще чувствовался пряный запах парфюма, того самого, что он привез из Сумеру. Пачули и ваниль опьяняюще хорошо сочетались с естественным для Панталоне шлейфом табака. Будто разрезая кожу скальпелем, Доктор провел пальцем вниз от яремной ямки, и задержался на животе бесстыдно долго. Это, пожалуй, была его любимая часть алтаря, перед ней он испытывал почти священный трепет. Панталоне знал об этой слабости Доктора и позволял ему оставаться там столько, сколько нужно, а Дотторе пользовался этим дозволением сполна. Он касался напряженного живота нежно, как касаются клавиш, и думал, что под этими тонкими стенками вполне могла разместиться утроба. Мысль дать начало новому эксперименту, менее порочному, чем сам Доктор, была так соблазнительна. Подумать только, какой неординарный способ оставить наследие, вот только… Не все боги любят свои творения, но будь Дотторе богом, смог бы он выжать из себя любовь для результата этого эксперимента? В конце концов, это был бы их общий с Панталоне результат. Да, Зандик бы смог. Ах, слишком много «бы». — Мне любопытно, что вы хотите нащупать там? Такой ехидный. Может, Панталоне хотел рассмеяться, да смех застрял в горле, когда ладонь скользнула ниже, и стало так влажно и тепло. Он выгнулся весь, подставляясь откровенно, кусая губы до крови, лишь бы молчать. Панталоне не был инструментом — из него не вытащить высоких нот, гордость не позволяла. Дотторе знал, что внутри Панталоне такой же влажный и теплый. Он знал это израненное тело вдоль и поперек, каждая линия была выгравирована в его черепе, и, хотя они условились оставить банальные сантименты в прошлом, он не удержался: — Твое тело удивляет меня всякий раз. Панталоне посмотрел на него раздраженно. О, если бы он только знал, как волнительно сверкают в полумраке его глаза цвета сумерской розы. — Меня удивляет твоя способность видеть совершенство там, где его не вижу я, —нарочито недовольно произнес Панталоне, топя досаду в севшем голосе. — Но ты совершенен. Это все, — Дотторе очертил его тело рукой, — совершенно божественно. Сколько раз Панталоне доверял свое тело Доктору? Уже не перечесть. Панталоне отвел взгляд и коснулся аккуратных швов, оставшихся от оперативных вмешательств. Ими был исполосован весь торс, но его никогда не заботила эстетика в вопросах жизни и смерти (этика, в общем-то тоже). И все же, на публике Девятый предвестник предпочитал появляться в закрытой одежде. — Давно хотел сказать: швы у тебя ювелирные. Приятно знать, что ты старался угодить. — Ой, мы наконец-то перешли на «ты», — хмыкнул Дотторе. — Ой, все. Ты собираешься что-нибудь делать, или ждешь, что я буду тебя умолять? — Умолять? О, разве гордый Делец снизойдет до такого? — Значит, сам дашь? — И сам попрошу. Панталоне лукаво улыбнулся, точно кот — если бы коты умели улыбаться. Эту улыбку хотелось поглотить, и Дотторе накрыл его губы своими, увлекая в жесткий поцелуй. Но Панталоне брал больше, глубже, отчаяннее, и от этого по бедрам разливалась сладко-мучительная дрожь. Горечь табака расцвела на языке призрачно, будто отголосок, и тут же была скрыта металлическими нотами крови. Дотторе медленно провел языком по прокушенной губе, наблюдая за взъерошенным, вздрагивающим Панталоне. О, Делец такой алчный, вцепился за край чужой синей рубашки, дернул со всей силы, разрывая швы. — Будешь должен мне новую, — промурлыкал Дотторе, и Панталоне хрипло отозвался: — Вычту из твоего бюджета. Пальцы Дотторе путались в черных волосах Феофана, оттягивали их, открывая шею, где восхитительно пульсировали сонные артерии. Как прекрасно было впиться в них клыками, оставлять кровавые отметины, чтобы они оба помнили. Но вместо этого Дотторе покусывал слегка и спускался ниже к груди, срывая приглушенные полустоны с уст Феофана, который до последнего был намерен держаться с королевским достоинством. Грудь Феофана часто-часто вздымалась, под твердыми ребрами заходилось мягкое сердце, вокруг которого свернулась обреченность. Тук-тук-тук. Будто птица пытается вырваться. Кровь в висках стучала, как треск кинопроектора, и Зандик ловил себя на мысли, что хотел бы вскрыть клетку, поцеловать каждую решетку-ребро, попробовать на язык измученные легкие, добраться наконец до сердца – оно, несомненно, было куда милее чем его собственное. Феофан был дорогой вазой, прочной, но не настолько, чтобы выдержать порывы Зандика. Поэтому Зандик мог довольствоваться лишь солоноватым вкусом его кожи, покрытой каплями пота и драгоценных слез. Говорят, Снежная не верит слезам, а Зандик был с этим не согласен – как можно не верить, когда они так трогательно скапливаются в уголках почти родных глаз, всегда открытых для Зандика? Дотторе почувствовал ласковую ладонь на щеке, и холод кольца. — И вот ты снова уплываешь от меня. — Непривычно тяжелый голос Феофана эхом отдавался в груди. Его слегка чумной взгляд прояснился, и он посмотрел на Дотторе с какой-то безысходной нежностью. — Прости. — Самый опасный человек в Снежной просит моего прощения? Как ловко Делец умел переключать тон. То он заботливый партнер, вышедший за рамки делового, то саркастичный банкир, щедрый на острое словцо. — Твоя ересь — часть тебя, и я знаю твои грехи все наизусть, — Феофан провел подушечкой пальца по губам Дотторе, не давая ему вставить слово, — и они мне нравились. Каждая часть тебя имеет цену, и каждая бесценна для меня. — Ты стал слишком сентиментален, прямо как Зандик к старости, — проворчал Дотторе. Но как же сладко это было слышать Еретику. — Тс-с. Прежде, чем ты начнешь считать меня святым — я знаю, чего нам обоим стоил эликсир бессмертия, и разделяю с тобой грехи пополам. — Феофан… — Имя перекатывается на языке легко и колко, будто льдинка. Он был тем, кто четыреста лет не отворачивался от ереси Дотторе, а иногда, за чашкой чая, покорно выслушивал приправленную ложью исповедь. И ведь записывал где-то в закромах своей бессмертной памяти, между бухгалтерскими книгами. Остаться в ком-то строчками, написанными ровным почерком — тоже интересный способ сохранить себя. В свою очередь, Феофан был серебряной нитропленкой, на которой Дотторе четыре века фиксировал каждый акт поклонения. Он склеивал кадры, которые Панталоне предпочитал безжалостно кромсать, восстанавливал каждое повреждение, нанесенное кем-то другим — лишь бы пленка продолжала перемещаться. Дотторе чувствовал давление в шее – Феофан задел ремешок и потянул требовательно, отчаянно. Ах, опасно. Он так легко воспламеняется. Быть может, они оба когда-нибудь сгорят, обратятся пеплом к пеплу, потому что истории со счастливом финалом не про них. Кожа к коже сейчас, так мягко. Дотторе тонул в Феофане, как в восходящем солнце. Нет, Феофан не ваза. Панталоне может сколько угодно делать вид, что он достаточно холодный и жесткий для предвестника, но Феофан слишком теплый и мягкий для того, чтобы быть вазой — его плоть и кости слишком податливо принимали Еретика, пока пальцы пересчитывали борозды позвоночника, как четки. Он — поверженная божественность.***
— Вы необычно тихи, Доктор. — Панталоне произносит это все с той же неизменной полуулыбкой. Дотторе крутит сигарету меж пальцев, пепел долго дрожит на ее краю, вот-вот осыпется и затеряется в черных складках ткани. Из него так себе курильщик, но он знал любимую марку Панталоне, и это была не Герцеговина Флор. — Почему не «Беломор»? — Потому что я не хочу видеть, как вы с непривычки задыхаетесь. Я пожалел вас. — Не надо, Феофан. Пусть это будет последним подношением. Дотторе неспешно затягивается, терпкая печаль оседает на деснах. Он нависает над Панталоне, дразняще выдыхает белесый дым. Тот поддается навстречу и ловит устами фантомный поцелуй. За каждой встречей следует расставанье, а они не умеют прощаться. Никогда не умели. Поэтому Дотторе прижимается губами к уголку глаза, где застыли тонкие лучики. Панталоне не отворачивается, доверчиво держит глаза открытыми, и Дотторе смотрит в них столько, сколько нужно, чтобы ощутить себя дома. Приглаживает пальцем густые, темные брови. Отступает ровно на столько, чтобы видеть обожаемое лицо, и в этот момент кажется, что кадр застрял на скачковом барабане. Панталоне принадлежат ему, и только ему. Дотторе никому не позволит отнять у него этого мужчину, тающего на его кончиках пальцев. Панталоне приподнимается на локтях, медленно вскидывает руку. Дотторе — безнадежный еретик для всех, кроме него. Панталоне гладит идеальную скулу костяшками пальцев, ведь он так щедр на нежности. Затем почти сакрально целует край маски, опасно близко к запретной черте — и — отпускает. Треск кинопроектора заглушается механическим гулом поезда, что мчится по рельсам за много-много миль отсюда.