•
5 июля 2026 г., 17:19
Примечания:
Эта работа не претендует на аплодисменты и большое внимание. Просто моя маленькая зарисовка, написанная на террасе под шум дождя.
Желтые тюльпаны. Глаз сам за них цепляется. Маринины любимые. Значит, совершенно точно притащила она.
Прокашливаюсь. Аккуратно тяну свою руку из пальцев Нины. Внутри всё скручивается в такой тугой узел, что аж дышать нечем. Надо валить. Срочно спрятаться куда-нибудь, пока меня тут не накрыло при свидетелях.
— Ладно, Нин. Пойду я.
Нина чует неладное. Хватка у нее сейчас слабая, но руку мою она сжимает крепко. Не дает уйти. Я-то думал, держусь молодцом, а на деле...
— Ты-то сам как? — тихо спрашивает она.
Пялюсь в стену. Не потому, что хочу мученика из себя строить. Просто если я сейчас на нее посмотрю — поплыву. А вслух об этом говорить — значит признать, что всё это происходит на самом деле.
— Н-нормально, — голос дает сбой, я проглатываю букву, и на губах по инерции дергается эта моя дурацкая, намертво въевшаяся улыбка. Снова дергаю руку на себя. — Всё нормально, Нинуль. Выздоравливай давай.
— Я же вижу, — ровно говорит Нина.
Я наконец перевожу на нее взгляд. Открываю рот, чтобы выдать какую-нибудь привычную отговорку, но... торможу. Просто шумно выдыхаю через нос, снова отворачиваюсь к окну и бросаю:
— Неважно.
— Она тоже со мной не говорит, — так же тихо роняет Нина.
Бьет наотмашь. Сжимаю челюсти до хруста, зажмуриваюсь. Господи, как же тошно. Это не просто где-то в душе скребет, это физически больно, будто ребра ломают. Мне просто невыносимо.
— Мы же еще друзья? — шепчет Нина.
Я, не глядя, молча киваю. Губы сами собой кривятся — пытаюсь хоть как-то удержать лицо.
— Тогда расскажи.
Всё. Сдаюсь. Прикрываю глаза тыльной стороной свободной ладони. Жжет невыносимо. Проходит пара секунд, я с трудом сглатываю жесткий ком в горле и опускаю руку.
— Я пытаюсь, Нин. Честно. Но я никто без нее.
— Михалыч… — тянет Нина, и в голосе прорывается та самая жалость.
Перебиваю. Меня уже несет. Я первый раз вообще кому-то об этом говорю вслух. Если сейчас замолчу, если останусь один — просто сдохну. Я убираю свою руку из ее ладони и снова смотрю на эти чертовы цветы.
— Знаешь... — с трудом втягиваю воздух. — Я же столько раз играл с огнем. Шутил, что уйду, пусть ищет. Лез на рожон, когда она просила не дурить. Обижал, а потом мирился по-простому — припер цветы, лыбу выдавил, и проехали. Первый раз потерять ее было страшно. А во второй... во второй я ж, дурак самоуверенный, думал, что она всё равно никуда не денется. Что я пуп земли. А сейчас...
Голос срывается. Горло стягивает так, что не протолкнуть слова. Губы дрожат, я с силой сжимаю их, пытаюсь выдохнуть.
— А сейчас она просто сделала всё то, о чем я столько языком трепал, Нин. Никаких криков. Никаких битых тарелок. Просто пришла, посмотрела на меня... спокойно так. И сказала, что уходит. Не потому, что я козел. И не потому, что разлюбила. Просто мы разные. Что я выворачиваюсь наизнанку, даю свой максимум... а ей этого мало. Ей другое нужно.
Делаю паузу, пытаюсь проглотить эту горечь.
— И знаешь, что самое хреновое? Она права. На все сто права. Тут даже злиться не на кого, бороться не с чем. Она ушла по-взрослому. Вычеркнула меня и пошла дальше. А я...
Всё. Хребет ломается. Спина сама собой горбится. Я опускаю тяжелую голову, прячу лицо, утыкаясь лбом куда-то между бедром и теплой рукой Нины. Пальцы до белых костяшек вцепляются в больничное одеяло.
И меня накрывает. Беззвучно, тяжело, как пацана, у которого всё отняли. Трясет всего, а сделать ничего не могу.
— Я не могу без нее, Нин... — выдавливаю хрипло в саму ткань. — Не могу.
Нина молчит. Не сыплет дурацкими утешениями, не говорит, что всё наладится, что время лечит и прочую чушь. Она просто опускает свою слабую ладонь мне на затылок. Гладит чуть неловко. И от этого простого, тихого жеста меня кроет еще сильнее.
Я задыхаюсь в это чертово одеяло еще несколько секунд, позволяя себе эту жалкую слабость, а потом резко дергаюсь. Хватит. Всё, приехали, Михалыч. Конечная.
Резко выпрямляюсь, грубо тру лицо ладонями, размазывая влагу. Шмыгаю носом и изо всех сил тяну воздух, глядя в белый больничный потолок, чтобы затолкать всё это обратно на дно.
— Всё. Отставить сопли, — голос сиплый, чужой, но я стараюсь вытянуть из себя хоть каплю привычной твердости. — Извини, Нин. Накатило что-то. Расклеился.
— Олег... — тихо отзывается она. — Ну чего ты давишься? Если больно — не держи.
— Да не легче от этого, Нин, — я кривлю рот в горькой, надломанной усмешке, всё так же сверля взглядом потолок. — Вообще ни хрена не легче. Будто кусок из груди вырвали. И ходишь, лыбишься всем, а внутри сквозняк гуляет.
Я наконец опускаю глаза на нее. У Нины самой лицо помятое, глаза на мокром месте, но она держится.
— Может, еще обойдется? — с надеждой, в которую сама ни черта не верит, спрашивает она. — Вы же столько раз...
— Не в этот раз, — я качаю головой, и каждое слово дается тяжело, будто камни ворочаю. — Я же по глазам ее видел. Там всё. Рубильник выключили. Знаешь, если бы кричала, ругалась, проклинала — я бы еще надеялся, что эмоции, что перегорит. А там тишина. И всё так правильно, так взвешенно. Она всё решила. И без меня ей... без меня ей дышится легче.
Я шумно выдыхаю, упираюсь руками в колени и рывком поднимаюсь. Если останусь тут еще на минуту — точно развалюсь на куски, которые потом хрен соберешь. Мне нужно движение, нужен коридор, нужно просто идти.
— Ладно, Дубровская, — я натягиваю на лицо ту самую, въевшуюся маску, хотя она сейчас трещит по швам и не держится. — Заболтался я тут с тобой. Пойду. А ты давай, поправляйся. И чтоб без фокусов у меня.
Я разворачиваюсь, не дожидаясь ответа. Делаю шаг к двери. Желтые тюльпаны снова бьют по глазам ярким пятном. Я замираю на долю секунды, сглатываю колючий комок в горле, натягиваю капюшон невидимой брони поглубже и быстро выхожу из палаты, плотно закрывая за собой дверь.