Пока тебя не было

G
В процессе
43
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 29 страниц, 12 637 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
43 Нравится 11 Отзывы 4 В сборник

Между ними – чай и тишина

Настройки
Москва к концу февраля напоминала человека, который всю ночь метался в лихорадке и только под утро открыл глаза, еще не решив, выздоравливает он или просто болезнь ненадолго отвела взгляд. Снег давно перестал быть снегом. Он лежал на мостовых тяжелой серой массой, впитав в себя копоть бесчисленных труб, песок, золу, человеческую усталость и все то, что город успевал накопить за долгую зиму. Днем эта каша медленно таяла, к вечеру вновь подмерзала, а ночью дождь принимался за нее заново. Будто сама природа никак не могла закончить одну и ту же работу. Ветер приходил от Москвы-реки. Сырым, терпеливым, почти домашним. Он свободно ходил по переулкам Замоскворечья, заглядывал под полы шинелей, хлопал плохо закрытыми калитками и, казалось, знал здесь каждого старого сторожа по имени. Замоскворечье вообще умело молчать. Здесь не любили шумных улиц и громких разговоров. Старые дома стояли вплотную друг к другу, словно старики в очереди у церковных ворот, терпеливо пережидающие время. Заборы давно почернели от дождей, липы скрипели даже в безветрие, а окна смотрели на улицу с той осторожностью, с какой смотрят люди, слишком многое повидавшие. За городской чертой, среди заснеженных полей и редких рощ, стояла усадьба Шереметьевых. Она не бросалась в глаза излишней пышностью – не самая большая, не самая богатая, но стоило однажды переступить ее порог, и становилось понятно: здесь живут не вещи, а память. Она пряталась в дубовых перилах, отполированных ладонями нескольких поколений. Жила в бронзовых часах, которые каждые четверть часа вздыхали так тяжело, будто исполняли давно надоевшую обязанность. Оседала на переплетах книг, пахнувших кожей, старой бумагой и слабым табачным дымом, который, казалось, въелся в библиотеку еще при прежнем хозяине и теперь отказывался покидать свое место. Даже половицы разговаривали каждая по-своему. Одни сердито покрякивали возле лестницы. Другие лениво отзывались возле кабинета. Третьи почти бесшумно пропускали того, кто ходил по ним ежедневно. Спустя несколько месяцев Анна научилась различать их лучше человеческих голосов. Пять месяцев назад этот дом спас ее. Не громко. Не благородным жестом. Не словами о сострадании. Он просто перестал быть чужим. Здесь все происходило именно так. Никто не говорил лишнего. Симка, вечно удивленная, хлопотала на кухне с такой важностью, будто от ее усилий зависела судьба всей усадьбы. Она ворчала на погоду так старательно, словно несла за нее личную ответственность, и при этом умудрялась забыть, что уже дважды ставила воду, а масло положила не в ту чашку. – Снег опять тает, – говорила она, глядя в окно с искренним возмущением. – Я же его не звала, а он все равно тает. Как будто ему дела нет до моих планов. Анна давно привыкла пропускать ее рассуждения мимо ушей, но иногда, в редкие минуты усталости, эти наивные речи казались ей почти успокаивающими. Потап умел появляться и исчезать с такой точностью, что иногда казалось – он существует исключительно в те минуты, когда кому-нибудь требуется письмо или полено для камина. Но если случалось, что ему поручали что-то чуть сложнее привычных дел, он застывал с отсутствующим видом, как будто внутри него шел сложный расчет всех возможных исходов, и отвечал с серьезным лицом, что «подумает». Они составляли странную пару – он, вечно сосредоточенный на пустяках, и она, забывающая о важном ради мелочей. Но усадьба держалась на них так же прочно, как на каменном фундаменте. А потом появился и сам хозяин дома. Вернее, Анна постепенно поняла, что давно замечает его раньше, чем видит. Сначала лестница отзывалась знакомым скрипом. Потом дом будто выпрямлялся, собираясь воедино. Лишь после этого появлялся Николай. В нем не было почти ничего похожего на тех графов, о которых писали в романах. Он редко повышал голос. Никогда не любил пышности. Терпеть не мог людей, говоривших слишком уверенно, и, кажется, одинаково недолюбливал как чиновников, так и тех, кто чиновников искренне уважал. За свои недолгие годы он успел пережить войну, похоронить обоих родителей и узнать простую истину: дальние родственники способны любить наследство значительно сильнее, чем родню. – Семья, – однажды заметил он за завтраком, листая газету, – удивительное изобретение природы. Единственные люди, которые способны одновременно желать тебе долгих лет жизни и мысленно подсчитывать стоимость твоего серебра. Анна тогда не удержалась и улыбнулась. Он заметил. – Рад, что хотя бы один слушатель у меня остался. Обычно мои лучшие шутки погибают где-то между самоваром и овсяной кашей. У него были странные отношения с собственными остротами. Николай произносил их так серьезно, будто читал выдержки из юридического кодекса, а потом сам же смотрел на собеседника, ожидая, догадается тот смеяться или нет. Иногда казалось, что ирония была для него не способом развлечь других, а способом не позволить отчаянию стать слишком заметным. И, возможно, именно это Анна полюбила раньше всего. Не его лицо. Не голос. Даже не взгляд. А привычку прятать самые тяжелые мысли за фразами, которые сначала вызывали улыбку, а уже потом – грусть. Анна долго убеждала себя, что все происходящее – всего лишь привычка. Привычка слышать его шаги до того, как они раздадутся на лестнице. Наливать чай именно такой крепости, какую он любил по утрам, хотя сам он неизменно уверял, что чай – напиток переоцененный и человечество изобрело его исключительно затем, чтобы иметь достойный повод откладывать неприятные разговоры. Привычка замечать, когда он не спал ночью. Такие вещи невозможно было скрыть от человека, который видел тебя каждый день. Бессонница оставляла свои следы не только под глазами. Она делала движения чуть медленнее, улыбку – короче, а взгляд – таким, будто человек не совсем вернулся из тех мыслей, в которых провел ночь. Конверты легли возле тарелки хозяина. Один из них сразу притягивал взгляд. Плотная кремовая бумага, тяжелый сургуч. Петербургский герб. Анна почувствовала неприятный холод прежде, чем успела объяснить себе почему. Из Петербурга редко приходило что-нибудь хорошее. Во всяком случае, для Николая. Наверху негромко скрипнула ступенька. Потом еще одна. Дом, как всегда, первым сообщил о его появлении. Лишь спустя несколько секунд в дверях показался сам хозяин. Сегодня он выглядел человеком, который всю ночь пытался договориться с собственными мыслями и проиграл спор. Шинель была расстегнута, волосы слегка влажные после умывания, а взгляд – усталый настолько, что казался почти прозрачным. Он опустился на свое место, кивнул Анне и машинально потянулся к чашке. – Доброе утро. – Если верить календарю, – тихо ответила девушка. Он посмотрел поверх чашки. – Вы сомневаетесь? – Скорее, в слове «доброе». Уголки мужских губ едва заметно дрогнули. – Разумное замечание. Утро во многом переоценено. Его придумали люди, которым нечем заняться ночью. Николай собирался развернуть газету, когда взгляд остановился на письме. Пальцы легли на сургуч, но печать почему-то не поддалась сразу. Не потому, что была крепкой. Рука задержалась, совсем ненадолго. Так задерживаются перед дверью, за которой почти наверняка ждут дурные новости. Анна молча поставила перед ним свежий хлеб. – У вас такой вид, – произнесла она осторожно, – будто вы собираетесь читать собственный некролог. – Некролог был бы значительно приятнее. В нем хотя бы ничего нельзя изменить. Сургуч наконец треснул. Николай быстро пробежал глазами по строкам, медленно выдохнул и откинулся на спинку стула. – Петербург. Слово прозвучало так, словно граф произнес название давней болезни. – Бумаги по наследству матери. Если не явлюсь лично в течение десяти дней, дело опять отправят путешествовать по кабинетам. Он задумчиво покрутил письмо между пальцами. – Впрочем, путешествуют там только бумаги. Люди в Петербурге обычно стоят на месте. Особенно чиновники. Мне кажется, если поставить статую перед Сенатом и живого чиновника рядом, через неделю никто уже не вспомнит, кто из них сделан из камня. Анна тихо рассмеялась. – Вы несправедливы. – Напротив. Я очень стараюсь быть справедливым. Но Петербург каждый раз делает это занятие совершенно невозможным. Он отпил чай. Помолчал. – Есть города, которые воспитывают людей. Москва учит терпению. Одесса – торговле. Париж, говорят, любви. А Петербург, – он посмотрел в окно. – Петербург воспитывает прошения. Кажется, там даже дети сначала учатся писать прошения, а уже потом – буквы. Анна покачала головой. – И все-таки вы поедете. – Конечно, – улыбнулся устало. – Человек удивительно живучее существо. Особенно если его регулярно вызывают по наследственным делам. Граф Шереметьев долго не выпускал письмо из рук, будто надеялся, что если достаточно внимательно смотреть на строки, они однажды сложатся в другой смысл. За окнами лениво моросил дождь. По стеклу медленно ползли тяжелые капли, соединялись друг с другом, распадались снова. Старые часы отсчитали четверть часа, и дом снова погрузился в ту особенную тишину, которая бывает только в больших домах, где все давно знают свое место и потому не разговаривают громче необходимого. Анна не торопилась уходить. Она поправила салфетку, передвинула хлебную корзину, хотя та стояла совершенно ровно, подлила кипятка в самовар, который вовсе не нуждался в помощи. Просто иногда человеку необходимо иметь дело с вещами, чтобы не смотреть на другого слишком долго. Николай наконец сложил письмо. Неаккуратно. Совсем не так, как складывал обычно. – Забавная вещь память, – произнес он неожиданно. – Стоит увидеть петербургский герб, и человек уже заранее чувствует себя виноватым. Хотя еще не успел прочитать, в чем именно. Думаю, поэтому государство так любит печати. Они пугают до того, как начинают работать. Анна подняла глаза. – Вы всегда так шутите перед неприятными известиями? – Разумеется. Граф ответил с такой серьезностью, будто речь шла о математической аксиоме. – Если обстоятельства решили испортить мне настроение, было бы крайне невежливо не испортить настроение им в ответ. Девушка тихо усмехнулась. – И помогает? – Ни разу. – развел руками. – Но я человек упрямый. Некоторые привычки стоит сохранять хотя бы ради статистики. Несколько секунд они молчали. Ветер снова толкнул ставню, где-то наверху негромко скрипнула половица. Дом жил своей обычной жизнью, и только письмо на столе выглядело чем-то чужеродным. – Не любите Петербург? – спросила Анна. – Слишком мягкое выражение. Мужчина поднялся и медленно подошел к окну. Дождь превратил двор в мутное зеркало, в котором кривыми тенями отражались голые яблони. – Есть города, с которыми человеку просто не по пути. Петербург относится ко мне именно так. Пауза затянулась. Казалось, он разговаривал скорее с дождем, чем с Анной. – Там умерла мать. Он произнес это почти буднично. Так люди говорят о боли, с которой прожили слишком долго. – Там я впервые понял, что родственники способны оплакивать человека значительно искреннее, если перед этим успели ознакомиться с его завещанием. – Простите. Улыбка появилась снова. Усталая, виноватая. – Иногда мне кажется, что Господь создал чувство юмора исключительно затем, чтобы люди могли без истерики говорить о вещах, которые иначе невозможно произнести вслух. Она подошла ближе. Не настолько, чтобы нарушить расстояние между хозяином и служанкой. Но достаточно, чтобы он почувствовал: рядом кто-то есть. – Вам тяжело туда возвращаться. – Каждый раз кажется, что город меня прекрасно помнит. – А вы его? – К сожалению, – граф улыбнулся краем губ. – Память вообще обладает дурным вкусом. Она всегда хранит то, что давно пора забыть, и выбрасывает именно то, что хотелось бы оставить. Анна смотрела на его отражение в стекле. Ей вдруг пришло в голову, что за пять месяцев она ни разу не слышала, чтобы он говорил о матери. И почти никогда – о себе. Он рассказывал о книгах. О войне. О новых сортах яблонь. О том, почему Пушкин был значительно веселее, чем принято считать. О том, что чиновники удивительно похожи на шахматные фигуры: ходят медленно, а падают одинаково. Но никогда — о собственных потерях. – Вы ведь почти не спали этой ночью. Вопрос сорвался сам собой. Николай даже не обернулся. – Это настолько заметно? – Только тому, кто давно смотрит. Ответ вырвался раньше, чем она успела его остановить. Повисла тишина, такая долгая, что она успела пожалеть о сказанном. Шереметьев медленно повернулся. Смотрел внимательно, без улыбки, без привычной легкой насмешки, будто впервые увидел не просто девушку, служившую в его доме, а человека, который давно научился замечать то, что он старательно скрывал. – Боюсь, Анна, вы становитесь опасным человеком. – Почему? – она растерянно подняла глаза. – Потому что начинаете читать меня лучше, чем я сам, – чуть склонил голову и наконец улыбнулся. Тепло, почти виновато. – А это ставит человека в крайне неловкое положение. Особенно если он всю жизнь был уверен, что достаточно сложен для окружающих.
43 Нравится 11 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (2)